Текст книги "Андрей Боголюбский"
Автор книги: Георгий Блок
Соавторы: Александр Кузьмин,Георгий Северцев-Полилов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 49 страниц)
VII
Кучковна сама отперла дверь.
На её крыльце толпилось много народу.
Пока отводила дверную створку, успела увидать красную полу посадничьей ферязи [29]29
Длинная верхняя одежда, зачастую с длинными откидными рукавами.
[Закрыть]. Кто-то рыжебородый, с длинным веснушчатым, знакомым как будто лицом попятился, и дверь распахнулась.
Перед Кучковной стоял рослый, плотный человек в богатом боевом доспехе. Она не решалась поднять глаза и заметила сперва только длинную дорогую, мелко завитую кольчугу, вырезной серебряный княжеский знак на высокой груди (такой же знак на такой же шейной цепочке носили её братья Яким и Иван) да большую смуглую руку с тяжёлым золотым перстнем.
Потом вскинула ресницы...
Из-под низко надвинутого на брови острого, рубчатого шлема на неё глядело немолодое усталое лицо. Рука с перстнем теребила угол тёмной раздвоенной бородки, прохваченной ярко-седыми прядями.
Она узнала его не сразу. Только встретившись с ним глазами, поняла, что это Прокопий, бывший вышгородский полоняник, когда-то жалкий кощей, над которым смеялись владимирские девушки, а теперь первый княжеский милостник, Андреева правая рука, – да, сомнений нет! – тот самый Прокопий, что приезжал к ней двенадцать лет назад Андреевым послом.
Не сводя с неё внимательных глаз, он негромко произнёс только одно слово:
– Где?
Она молчала.
Выждав немного, он проговорил всё так же тихо:
– Молчишь?
– Чего молчишь? – взвизгнул посадник. – Отвечай: где княжой стольник?
Прокопий поднял тёмную бровь и оглянулся через плечо. Его смуглое лицо передёрнулось мужеской брезгливостью. Он, не повышая голоса, сказал посаднику:
– Тебя кто звал? Ступай к себе.
Часто моргая, точно от слишком резкого света, посадник глядел на Прокопия с недоумением и испугом. Спросонок, впопыхах, едучи к воротам, он невзначай вдел одну пуговицу в две плетёные петли, и оттого красная ферязь смешно топорщилась у него на животе.
– Ступай. Чего стоишь? Наведаемся – и к тебе.
Посадник, растерянно облизнув губы, высунул было длинный жёлтый зуб, желая что-то сказать, но ничего не сказал, развёл руками, повернулся и, тяжело перекачиваясь с одной ноги на другую, стал спускаться с крыльца. По знаку Прокопия три пешца пошли за ним.
Когда люди на крыльце расступились, давая им дорогу, Кучковна заметила, что её ворота заперты наглухо и около них – сильная стража. Посреди двора стояла запряжённая четверней порожняя повозка брата Ивана. На её колесе сидел Иванов конюх. Держа руки за спиной, завалив набок простоволосую голову, он тёр ухо о плечо. По положению этого плеча Кучковна поняла, что руки у него связаны. Его стерегли два боголюбовца.
– Что ж, боярыня, – выговорил со вздохом Прокопий, – молчишь, так и молчи. Обойдёмся и без твоих слов: разыщем. Уйти ему некуда: и город и твой двор кругом оцеплены. Поди покамест к себе наверх. Да возьми к себе дочь со внучонком, чтобы их кто часом не испугал (он очень мягко, по-киевски, произнёс это слово). Аза своё добро не бойся: никто ничего пальцем не ворохнёт – народ верный.
VIII
Когда за полчаса перед тем Кучковна вбежала в глухую клеть, Иван долго не мог очнуться. Сидел на медвежьем меху вскосмаченный, не разлепляя глаз, покачивался спереду назад, скрёб себе живот и бессмысленно твердил хриплым голосом:
– Чего?.. Тревога?.. Чего?..
Потом вдруг вскочил на ноги, побагровел, выкатил кровяные глаза, кинул несколько вопросов:
– Тревога?.. Кто? Пешцы?.. Много? Где?
Стал было хватать в полупотёмках раскиданную одёжу, тряхнул головой, швырнул все, что собрал, в угол, на кучу стремян, и, как был, босой, в одном исподнем, оттолкнув сестру, выскочил в дверь.
В верхних больших сенях, где Пётр Замятнич поил, бывало, греческим вином самых почётных гостей, окна были прорублены на две стороны: одни глядели на двор, другие – в сад и на реку. Иван бросился к первым.
Посреди ещё затенённого домом, росистого двора стояла его распряжённая повозка. Куры клевали между колёсами просыпанный овёс. Две сенные девушки, перебивая одна другую (это было видно по их ртам), говорили что-то Петрову скотнику, показывая рукой то на повозку, то на дом. Третья, с длинной чёрной косой, приотворив воротную калитку, выглядывала наружу. Она, не оборачиваясь, поманила к себе рукой тех двух, что говорили со скотником. Обе мигом подбежали к ней: одна, поднявшись на носки, налегла грудью ей на спину, другая присела на корточки, и все трое застыли в созерцании того, что происходило за калиткой, на городской площади, и чего Иван из окна не видел. Скотник подошёл к Ивановой повозке, потыкал зачем– то лаптем в облепленную сухой грязью ступицу заднего колеса, потрогал головку шкворня и пошёл к сеннику, поглядывая недружелюбно на боярский дом.
Кучкович перебежал к садовым окнам.
Яблони, густо окиданные зелёными шариками неспелых плодов, радостно поигрывали на солнце мокрым листом. Промеж их обмазанных глиной стволов было тенисто и пустынно.
Слева, между садом и посадничьим тыном, виднелось прясло городской стены. На её дранковой кровле (там, где Кучковне примерещилась на рассвете чья-то голова) сидел, удобно подобрав ноги, безусый парень в поярковой шапке с косым отворотом. За поясом у него был лёгкий боевой топорик. На блестевшей от солнца дранке лежал деревянным исподом вверх окованный железом щит, а рядом – копьё.
Иван сбежал с лестницы и уже схватился было за скобу двери, которая вела на двор, когда увидал сбоку другую, узкую дверцу. Он с трудом откинул приржавевший к петле крюк и вломился в тёмный чулан. В нос ударило сладким запахом сухой малины.
Босая нога со всего маху ткнулась большим пальцем во что-то жёсткое. Иван, крякнув от боли, нагнулся, нащупал вбитое в пол железное кольцо (об него и ссадил ногу в кровь), стал на колени и, обшарив пол, сообразил, что кольцо вбито в западню над лазом в подполье. По осклизлой лесенке он спустился туда, на холодный земляной пол.
Он долго провозился с западней, укладывая её снизу на прежнее место. Дрожащие руки не слушались. В глаза валился сор.
Подполье было низкое: спины не разогнёшь. Пахло плесенью. Мрак был ещё непрогляднее, чем в чулане. Кучкович водил пальцами по обросшим грибами брёвнам и, нагнувшись, медленно шёл куда-то в темноту.
Вдруг в доме, над его головой, кто-то пробежал. Было слышно, как под живым грузом гнутся и трещат половицы.
Иван рванулся вперёд и с такой силой хватился лбом о сырую матицу, что едва не упал без памяти навзничь. В глазах пошли разноцветные круги, а во рту стало так, точно нажевался мокрого сукна.
Очухавшись немного, он заметил, что откуда-то справа пробивается слабый свет. Кучкович шагнул туда и добрался ощупью до низкой дверки в другую, полуосвещённую подклеть.
Здесь неровный земляной пол был выше, и приходилось двигаться на четвереньках. Обогнув какие-то столбы, зашитые досками наподобие амбарного сусека, Иван дополз до ещё одной дверки. Она вела в подвал, озарённый зеленоватым светом. Свет шёл из открытой отдушины.
Перед отдушиной раскинулся смородиновый куст, весь в пронизанных солнцем молодых, сильных побегах и в кистях ещё зелёных ягод. В углу подвала были свалены в кучу остатки прошлогодней, проросшей репы. От неё несло холодной гнилью. Этот запах мешался с тёплым луговым, медовым духом, который врывался с воли.
Над Ивановой головой пробежало опять двое или трое людей. С потолка посыпался песок.
«Подпол обыщут всего раньше», – подумал вдруг Кучкович.
У него так затряслось колено, что он привалился плечом к стене. Потом осторожно высунул голову в отдушину. Отдушина глядела в ягодник. Перед ней вдоль дома тянулась в траве выбитая каплями с крыши узкая бороздка голой, щербатой земли, скипевшейся с мелкими камушками. Место было глухое. Правый край ягодника спускался крутыми уступами к городской стене, которую заслоняла в этом месте поеденная гусеницей, но всё же густая черёмуха. Ещё правее, очень близко, почти сразу за смородиновым кустом, была видна подошва вбитого в землю толстого, оплетённого хмелем столба. Это была одна из свай того самого набережного рундука, на котором Кучковна беседовала вчера с посадницей.
Иван огляделся ещё раз и стал с трудом протискиваться в тесную отдушину. Он чувствовал, как на груди дерётся обо что-то его шёлковая пропотевшая сорочка.
IX
Шаги, шаги, шаги...
Весь дом содрогался от многоногого тяжёлого топота чужих суетливых шагов, гудел чужими, грубыми голосами. Это был уж не свой дом.
Дочь Гаша кормила гороховым киселём кудрявого сынка. Мальчик упрямо отводил рот от плошки, хныкал и просился в сад. Мать не пускала. Он скучал в чистой бабкиной горнице. У него были шершавые яблочные щёки, а на переносье сквозила, как когда-то у Гаши и у Груни, поперечная голубая жилка. Гашины губы вспухли от плача. Она по временам вскидывала на Кучковну глаза, которые всё выслезила плачучи, и спрашивала тихим, жалостным голосом:
– Мамонька, что ж будет-то?
– Где угадать? – отвечала боярыня.
К ним наверх не заходил никто. Про них будто забыли.
Кучковна глядела на дочь. Гаша и заплаканная была хороша. Мать ласково провела рукой по её белой тёплой шее.
Когда несколько лет назад (это был незадолго до Гаишного вдовства) на Москве дневало фряжское [30]30
Итальянское.
[Закрыть] великое посольство и Пётр Замятнич, высланный князем навстречу, потчевал у себя в доме послов, то самый из них первый, старик, весь с головы до ног в красном шумливом шёлку – толковали, что он у них больше архиерея, – как увидал Гашу, тогда ещё весёлую молодицу, так, покуда не ушёл, не мог отвести от неё чёрных печальных глаз. Молчал, смотрел и, словно чему-то дивясь или о чём-то жалея, покачивал седой, странно подбритой головой. А когда посольский поезд уж трогался во Владимир, он, завидев Гашу на дворе, остановил возок и подарил ей на память крест из слоновой кости, фряжский, о четырёх концах, с литым серебряным распятием, и чётки со своей руки из сине-алого прозрачного камня.
Гаша была чем-то похожа на мать; люди говорили – улыбкой. Только выше ростом, шире в плечах, белее и пышней. И взгляд не тот.
Косое солнце било в окошко. На стенных, ровно отёсанных, гладко оскобленных венцах оно румянило прожилки извилистых сосновых слоёв, глубже оттеняло глазастые сучки и теплилось жёлтыми огоньками в проступавших кое-где росинках смолы. Какой жестокой казалась Кучковне эта спокойная весёлость летнего утра!
«Где Иван? – думала она. – Вырвался ли из города? Или тут схоронился? Что сделают с ним, если найдут? Какая его крамола, что погнали за ним такую силу? Что будет с Петром? Дознаются ли, что здесь побывал ночью суздальский сват?»
Даже задавать себе эти вопросы было страшно, а ответов не было ни на один.
Но с этих чёрных дум она то и дело соскальзывала на другие, от которых, сколько себя ни корила, не могла отбиться.
Постаревшее лицо Прокопия, его внимательный взгляд, его негромкий голос... Ей показалось там, на крыльце, когда впускала его в дом, будто ему нужно сказать ей такое, чего нельзя говорить на людях.
А что говорить? Всё сказано двенадцать лет назад.
Тогда у него ещё не было седых прядей в бороде и набухших кошелей под глазами. Да ведь и она была не та.
Она опять взглянула украдкой на дочь, на внука. Жаркий румянец стыда за нахлынувшие так не вовремя грешные, как ей казалось, воспоминания разлился по её исхудалому лицу.
Кажется, всё давным-давно забыто, схоронено. Так нет же, видать, только сверху понаструпела старая рана, а снизу не поджила!
Кучковна хорошо помнила, как смущался тогда, двенадцать лет назад, Прокопий, передавая ей Андреевы слова. Он всё запинался и поправлялся, стараясь пересказать эти слова точно так, как говорил князь.
Князь Андрей Юрьевич в ту пору велел передать Кучковой дочери, что с княгиней Ульяной, с булгаркой, ему, князю, всё равно не жить. Княгиня ему во всех делах помеха: чужая кровь. За её спину прячутся все Андреевы враги – бояре. Князь проводит княгиню назад к отцу, к своему тестю. Тесть, дряхлый булгарский царь (он был ещё жив), перечить не станет, когда получит княжеские подарки. Прокопий зачем-то подробно объяснял Кучковне, какие будут подарки: они уж отобрали их вдвоём с князем.
«А тебя, боярыня, – продолжал Прокопий, – князь возьмёт себе в княгини».
Судя по тому, как он – просто и без запинки – произнёс своим мягким киевским говорком эти слова (а в них-то и была цель тогдашнего Прокопьева посольства), видно было, что это дело крепко-накрепко решённое и что возражений от неё не ждут.
«Меня?! А Пётр?»
Прокопий пробежал глазами по половицам, помял пояс и сказал очень тихо:
«Князь порадеет и о Петре».
«О Петре не князю радеть, а мне. Пётр мне муж».
«Князь Андрей Юрьевич судит так, – ответил Прокопий, – пускай Пётр сам выбирает. Петру два пути: то ли в Булгар, за княгиней, то ли в монастырь. Князь Петра губить не хочет и в монастыре не забудет: выведет в игумены, а ежели Пётр окажет себя не злым, так и в архиереи».
«А закон? А грех?» – твердо выговорила Кучковна.
«Княжая воля – тот же закон, – сказал Прокопий. – Князь всё берет на себя. А на тебе греха не бывало и не будет».
Прокопий в детские годы учился недолго грамоте у печерских монахов и любил вставлять в свою речь, не всегда кстати, книжные слова. Видя отпор на лице боярыни, он, чтобы смягчить её, пролепетал, робея, очень нежно:
«Сад присноцветущ, добродетелей плоды приносяй».
Таких слов князь не поручал ему говорить.
Кучковна долго молчала потупившись. Потом произнесла спокойно:
«Скажи князю: лучше в порубе иссохну, лучше в Москву-реку кинусь, а против закона не пойду. Из чужой слезы не вырастишь себе радости. В чём грешна и в чём не грешна, про то мне одной знать да моему духовнику, а тебе что ведомо? За старый грех отвечу (при слове «старый грех» Прокопий изумлённо взглянул на боярыню), а нового греха на себя не приму».
С тем и уехал тогда Прокопий. И больше о том не было речи ни с ним, ни с князем, ни с кем за все минувшие с тех пор двенадцать лет.
Что же хочет сказать ей теперь, когда пролетевшие одинокие годы давно обили, как ветром, её былой цвет?
«А Груня чего не едет? – подумала вдруг Кучковна, и от этой мысли сердце у неё точно коробом повело. – Уж не попала ли в беду дорогой? Чай, весь путь заставами перегорожен...»
В это время за дверьми раздались неуверенные мужские шаги, и голос Прокопия проговорил негромко:
– Внучонка-то не разбужу, боярыня?
В саду кто-то глухо вскрикнул. Кучковна, подбегая к двери, взглянула в окно: у дома не было заметно никакого движения.
А вдали, на сверкающей солнцем реке, весь в лучах счастливого утра, шёл к тому берегу, накренясь набок, паром, набитый пестро одетой челядью. Над людскими головами торчали чьи-то трёхрогие вилы. Красная рубаха вчерашнего стогомёта горела на солнце жгучим пятнышком.
На Руси занимался новый страдный день.
Прокопий, остановившись на пороге, загородил своим большим телом всю дверь. Его высокая лысина была светлее лица, которое без шлема казалось некрасивее, но добрее и умнее. Он снял доспех и был в простой дорожной одежде. Только серебряный знак, висевший на груди, выдавал его высокий сан.
– Одно у тебя спрошу, боярыня, – сказал он, – и ты мне ответь правду.
Он опять очень пристально посмотрел ей в самые глаза и спросил:
– У тебя в покоях его нет?
– Нет, – ответила Кучковна.
Прокопий мотнул лысиной в знак того, что верит её словам. Повернулся было уходить, но остановился. Задумчиво постучал золотым перстнем по дверному косяку, посмотрел на неё исподлобья и спросил ещё, будто стесняясь своего вопроса:
– И где он, не знаешь?
– Не знаю.
Он опять тряхнул лысиной, выражая доверие. Пожал плечом. Поднял брови. Повёл рукой, пошевелил пальцами. Вздохнул и медленно пошёл прочь.
И снова Кучковне почудилось, будто хочет сказать что-то ещё, но не говорит.
X
С того времени, как боголюбовские пешцы вступили в московский дом боярина Петра Замятнича, прошло уже более трёх часов.
Дом был обыскан весь – клеть за клетью, чулан за чуланом. Обшарили весь подпол, облазили всё подкровелье. Открыли все сундуки и лари, заглянули под все лавки. Выбрали из сенника, перетряхнули и сметали назад всё сено и всю солому. Наведались во все житные ямы. Перещупали рогатинами всё зерно и всю муку.
Точно так же перебрали всё и у посадника.
Опросили всех боярских и посадских дворовых слуг, воротников, даже зачем-то попа и пономаря, а Иванова конюха и пытали.
Народу у Прокопия было довольно, и под его степенным надзором всё делалось истово.
Однако стольника Ивана Кучковича так и не могли отыскать.
Нашли только в глухой клети сбитую им во сне медвежью шкуру, его бесценную соболью шапку, которой завидовал весь Владимир; задеревенелый от сушки охабень; ещё сыроватые, грязные, подкованные серебром сапоги; дарённую князем саблю; широкий, шитый золотом пояс; красные, прорванные на пятках чулки...
А самого не оказывалось нигде.
Город, боярский и посадничий дворы были по-прежнему оцеплены пешцами. Никого не впускали и не выпускали. Верховой со шрамом поперёк лица стерёг снаружи Боровицкие ворота, а другой верховой, на чуланом забрызганном коньке, не отлучался от напольных.
Сам Прокопий несколько раз ездил вокруг всего города, проверяя, не дремлют ли его люди. Никто не дремал.
Тем временем и посад и город оправились мало-помалу от первого испуга. Жизнь брала своё, пробиваясь сквозь страх. Осторожно поднимал голову московский будень.
К Прокопию приходил огнищанин и просил дозволения выпустить на луга городское стадо и свой конский табун. Посадские женщины потянулись с коромыслами к реке и, встречаясь одна с другой, стояли подолгу, толкуя о ночных событиях. На плетне у проскурни опять появились опрокинутые горшки. На церковном дворе вдовый пономарь старательно чистил закапанный воском свечной ставник, перешучиваясь с глядевшей в окно толстой смешливой дьяконицей. Долгобородый воротник подметал у себя перед избой площадку, отдыхал, опершись обеими руками на помелище, и всё поглядывал в сторону боярского двора – не покажется ли его меньшак.
Успели попривыкнуть даже и к пешцам на валу, даже и к страже у посадничьих и боярских ворот. Белоголовые посадские ребятишки обступили боголюбовцев и разиня рот разглядывали их щиты и копья.
Младшая поповна, из всех четырёх самая шустрая и приглядная, придумывала все новые поводы, чтобы, треща откидными рукавами новой полосатой телогреи, деловито пробежать туда и назад вдоль посадничьего тына, у которого стоял курчавый пешец с прищуренными, смеющимися, красивыми глазами.
Прокопий прохаживался взад и вперёд по Петровым верхним сеням. Время от времени он подходил то к садовым, то к дворовым окнам, останавливался, зевал, тяжело вздыхал, а иногда и охал:
– Хо-хо-хо...
Он любил и умел бодро и захватисто начинать большие, трудные дела, но не любил и не умел их кончать. «Киевские дрожжи», – насмешливо говорил про своего милостника князь Андрей Юрьевич. Если удача не давалась в руки сразу, Прокопий ударялся в уныние, принимался скучать, во всём сомневаться и думал только о том, как бы поскорее свалить с плеч надоевшую обузу.
Так было и сейчас. Шаги в доме позатихли. Голоса не гудели, как давеча. Прокопий видел, что от него ждут новых приказов, а что приказывать, он не знал.
«И зачем поднимать эдакий всполох из-за трёх человек? – досадливо размышлял он. – Поговорить бы с ними ладком – смотришь, и сыскали бы меж себя в сердцах правду. Уж до того ли опасны, чтоб из-за них троих отрывать от ремесла три сотни добрых рукодельников? Вот такой, к примеру, художник, – подумал он, глядя на вошедшего в сени рыжебородого меньшака, – прогуляет зря четверо-пятеро суток – сколько убытку!»
Меньшак, которого Прокопий оставил при себе для посылок, пришёл сказать, что огнищанин спрашивает, где Прокопию угодно позавтракать: сюда ли подать или пожалует к нему, к огнищанину, в дом?
Прокопий распорядился подать сюда и, предвкушая лакомую еду, к которой был неравнодушен, провожал повеселевшими глазами длинную спину уходящего меньшака.
«Ну и тощой! – думал он, оглядывая его лопатки и плечи. – Кости что крючья: хоть хомуты вешай».
– Постой! – крикнул он вдруг, когда меньшак уж затворял за собою дверь.
Тот воротился и выжидательно встал у порога.
– Чего мне сейчас вспомнилось, – заговорил Прокопий, очень внимательно, по своему обычаю, вглядываясь в крупные веснушки меньшака. – Когда позапрошлого года осенью на булгар вторицей шли и у князя на ночлеге, перед волжской переправой, Борисов меч украли, не ты ль его отыскал?
– Я.
Прокопий, поглаживая лысину, опять всмотрелся в веснушки.
– А у кого нашёл?
– У кузнеца у владимирского: у Нелюба.
– А чей был кузнец?
– Боярский.
– Слыхать, другие-то боярские кузнецы хорошо тебя за то отблагодарствовали?
Меньшак ничего не ответил, только пожал плечами и посмотрел куда-то в сторону.
Украденный меч был заветным княжеским оружием: он, по преданию, принадлежал когда-то князю Борису, убитому без малого двести лет назад и объявленному святым [31]31
...князю Борису... объявленному святым. – Имеется в виду ростовский князь Борис, вместе с братом Глебом убитый в 1016 г. другим братом – Святополком (прозванным за то Окаянным), стремившимся к единоличной власти после смерти отца – Владимира Святого.
[Закрыть]. Андрей никогда не расставался с этим мечом.
Когда вор был найден меньшаком и затем жестоко затерзан и казнён, кузнецы владимирских бояр, ненавидевшие княжеских кузнецов за их льготы, избили меньшака так, что полгода потом он не слезал с печи и стал с тех пор плевать кровью.
Об этом-то и напомнили Прокопию меньшаковы острые лопатки.
– А как искал вора? – спросил Прокопий.
Меньшак опять пожал плечами. В его глазах мелькнула бледная усмешка.
– Как искал? – повторил он. – Ходил. Смотрел. Смекал.
Прокопий прошёлся по сеням, постоял у окна, поглядел, как пляшут на реке солнечные гвоздики, и сказал, не оборачиваясь к хитрокознецу:
– Стольник, видать, из Москвы утёк. А?
– Может, и утёк.
– Пора бы нам и домой. Как скажешь?
– Твоя воля.
– А всё надо бы перед князем совесть очистить. Пока завтракать буду, не обойти ли вам ещё разок, наскоре, здешний двор? Как думаешь?
– Отчего не обойти?
– Ты сам-то ходил, искал?
– Ты мне приказал на крыльце быть, так куда ж мне было ходить?
– А сейчас сходишь?
– Могу и сходить.
– Так сходи, пожалуй. А то, может, и ни к чему?
– Твоя воля, – повторил меньшак.
Прокопий опять подошёл к садовому окну. За рекой, на Великом лугу, ворочали княжеское, смокшее за ночь сено. Он сказал, подавляя зевок:
– Ладно уж, сходи. Только не больно мешкай. А завтрак пускай несут.
Меньшак отворил дверь и занёс ногу за порог.
– Постой, постой! – опять окликнул его Прокопий. – Поди поближе. – Он понизил голос: – Что я тебе в Боголюбове, как выезжали, дал, ты где бережёшь?
Хитрокознец не сразу понял, о чём речь. Смотрел на Прокопия, хлопая в недоумении белыми ресницами, потом догадался и спросил:
– Это мою-то утварь?
Прокопий утвердительно кивнул головой.
– В седле, в потайном кармане, – сказал меньшак.
– А на скачке-то, в пути, не помял?
– Своё неужто помну?
– А из седла никто не вынет?
Меньшак в ответ только рукой махнул и опять бледно усмехнулся одними глазами.
– Так ступай посмотри, что ли, кое-где в дому да кое-где в саду, – сказал Прокопий. – Смекни, – Он лукаво улыбнулся: – Когда и Кузьмодемьян-угодник помощи не подаст, тогда можно и домой. А?
Он любил пошутить. Ему очень хотелось домой.
Дома ждало чтение. Когда Андреево войско громило без жалости Клёв, Прокопий спасал где мог древние книги. Он вывез их оттуда множество. За их медленным, умилённым разбором (он был не из бойких чтецов) проходили все досужие часы. С ним читывал и Андрей.