Текст книги "Андрей Боголюбский"
Автор книги: Георгий Блок
Соавторы: Александр Кузьмин,Георгий Северцев-Полилов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 49 страниц)
IX
Закишел весь московский муравейник, как только разнеслась весть, что боярыня простила кудринцам долг. А разнеслась эта весть мгновенно.
Раньше всех узнал о случившемся Маштак. Его плоское лицо всё перекосилось. Через сенных девушек, которые его до смерти боялись, он выманил Гашу вниз и молил пустить его к боярыне.
Гаша, загораживая собой ход наверх, мотала отрицательно головой.
– Что ж это будет? Что будет? – твердил Маштак. – Батюшка-то твой, боярин-то, что скажет? С кого взыщет? С одного меня! А я ль не старался? Да и без того что беды-то! Ни в одно село теперь не покажись! От сраму-то хоть под облак прянь, хоть в воду уйди' Что будет-то? Что будет?..
Не успел уйти Маштак, как перед Гашей предстал огнищанин.
Желая обставить свой приход некоторой торжественностью и показать, что не по-соседски навещает боярыню, а является к ней по важному делу, как блюститель княжого добра, которому из-за её опрометчивого поступка грозит опасность, огнищанин принарядился: сменил домашнюю короткую одежду на долгополую, боярскую. Не в меру узкие в запястье рукава стесняли его движения.
Гаша приняла его почтительно, даже мёду предложила, но, когда он попросил свидания с боярыней, наотрез отказалась тревожить больную мать.
Ястребиная голова заёрзала затылком по высокому стоячему вороту. Огнищанин облизнул потрескавшиеся губы и, теряя обычную сдержанность, сказал с едкой усмешкой:
– Для смердов здорова, а для княжого слуги больна?
Гаша объяснила, что Кучковна давеча через силу поднялась с постели, а как вернулась наверх, сразу опять легла почти без памяти. В Гашином голосе слышалось такое волнение, что огнищанин не мог ей не поверить.
– А в здравом ли была рассудке, когда с орачами говорила? – спросил он.
Гаша ответила не сразу. По игре её взволнованного лица было понятно, что она и сама не раз задавала себе этот вопрос.
– Так как же быть-то? – продолжал уже смелее огнищанин. – Не велишь ли их воротить, пока не дошли до Кудрина? А как придут, пошли их отцовым именем ко мне на двор. Иначе не оберёмся беды. Сама знаешь – народ такой, что стоит одиножды ему потакнуть, сразу понаглеет. А тогда ходи перед ним на карачках.
Пока Гаша отбивалась, как могла, от настойчивых уговоров огнищанина, посадница успела незаметно проскользнуть наверх.
Кучковна только чуть приоткрыла глаза, когда посадница накинулась на неё с шумными упрёками:
– Да ты, никак, спишь, Паша? Подними брови-то: чай, не ночная пора. До сна ли? Что наделала? В уме ли? Мне под Ольховцом пруд копать, а после твоей оплошки как к мужичью подступлюсь?.. Чего вздыхаешь? Не вздыхать надо, а дело делать: пожар гасить. Вставай.
Кучковна не отвечала ни слова.
– Нечего бока отлёживать, – продолжала посадница. – Поднимайся-ка живей, гони Маштака в Кудрино. Да не одного, а с челядью.
Она схватила боярыню за плечи и принялась её трясти.
– Оставь меня, – еле слышно проговорила Кучковна, не открывая глаз. – Дай уснуть.
– Уснуть! – воскликнула посадница и в негодовании громко хлопнула себя ладонями по широким бёдрам.
Из её вспухших от гнева губ полился новый поток укоров и угроз.
Кучковна их не слышала: она спала.
X
А кудринцы подходили уже тем временем к Хлынову.
Они шагали молча, и лица у них были озабоченно-суровые. Решение боярыни так ошеломило их, что поверить ей вполне они не смели.
– Про солнце-то да про ветер не зря зубарила, – буркнул косой мужичишка, когда выходили из городских ворот. – Верно, думает сеном с нас взять.
– На что ей наше сено, когда и своим сыта? – возразил староста.
Но в его голосе не было твёрдости. Боярская милость и ему казалась сомнительной: как бы не обернулась новым подвохом.
Его хмурое лицо несколько посветлело, когда, поравнявшись с Хлыновским починком, перелезли через сосну, поваленную бурей поперёк дороги. Обернувшись к косому, который, зацепясь рваными портками за сломившийся сучок, поотстал от товарищей, староста сказал ему с лукавой усмешкой:
– А без соловьёв дело не обойдётся. Что боярыня Кучковна нам уже простила, того Маштак вовек не простит.
XI
Косолапая нога Жилихи не раз спотыкалась то о камень, то о коренья, пока она бегала из Кукуя в Воробино, из Воробина на Гостину гору, а там на Ольховец, а там и в Семёновское княжое село. Вести о счастливом обороте кудринского дела дошли до неё уже в приукрашенном виде, а когда она принялась переносить их из села в село, из слободы в слободу, от правды не осталось и следа.
Семёновская легковерная кума совсем ошалела, услыхав от Жилихи, будто кудринцы дубьём да палочьем уходили боярскую дочь до полусмерти, после чего боярыня, тоже будто бы изувеченная ими же, отворила им все свои сундуки.
Распрощавшись с кумой, Жилиха направилась из Семёновского в Кудрино, чтобы своими глазами полюбоваться на тех, кому приписала такую лихую удачу.
Когда, утомлённая долгой лесной дорогой, она вышла наконец на всполье, то увидела вдали, на гребне холма, запряжённую четвериком открытую повозку, которая быстро катила по Владимирской дороге в сторону Москвы.
Возница, верхом на одной из передних упряжных лошадей, сердито взмахивал длинной плетью. А женщина, что сидела за ним (судя по раструбистой кике [36]36
Головной убор замужней женщины.
[Закрыть] – боярыня), выказывала, как приметила Жилиха, явное беспокойство: то озиралась назад, то, привстав, осматривалась из-под руки вперёд, то низко нагибалась к чему-то, что лежало на дне повозки и чего-то из-за дальности расстояния и из-за бившего в глаза солнца нельзя было рассмотреть.
Пока Жилиха, забыв себя от любопытства, взбегала на гору, повозка успела давно уж скрыться за деревьями.
На придорожном бугре, где уцелел ветхий деревянный крест, поставленный в чью-то память ещё при Мономахе, серебряная полынь, прочёсанная ветром, трепетала и билась о землю.
XII
Сон или явь?
До слуха Кучковны доносились временами привычные звуки дневной жизни: топотанье внука по ступенькам лестницы, Гашины лёгкие шаги, негромкие голоса сенных девушек И назойливый свист ветра в оконных щелях.
Ветер вовлекал всё в свой полет – даже сновидения Кучковны. Он не давал рождаться новым снам: он дразнил воспоминаниями о снах, когда-то будто бы виденных, но и на них не разрешал остановиться, не дозволяя даже понять, был ли то в прошлом блаженный или зловещий сон. Сердце едва успевало замереть, предвидя готовый возникнуть знакомый, очень дорогой, за душу хватающий образ. Но этому образу не удавалось возникнуть. Его вытесняло томительное предчувствие другого, столь же близкого сердцу образа, который, так и не всплыв из потёмок, тоже уносился куда-то и мгновенно забывался, уступая место всё новым и новым и всё таким же мучительно неуловимым предвестникам невозникающих видений.
Вот зашумели ветки яблонь. Но Кучковне недоставало времени понять, что это яблони, что их рвёт ветер. Её сознания хватало только на то, чтобы мимолётно, беглым полувздохом отозваться на этот беспокойный, многозначительный шум. Да, да! Где-то когда-то прошумело вот точно так же, когда было... что было?.. и под этот шум должно случиться сейчас... что случиться? Ответ на оба вопроса был, кажется, готов, но отвечать было некогда, потому что муха застонала в паутине под потолком. Кучковне недосуг было сообразить, что это муха, но тонкий, заунывный стон вызывал новые, такие же тревожные вопросы, на которые тоже не удавалось ответить из-за ощущения холода на лице от ворвавшейся в окно струи ветра, не то напоминавшей о чём-то, не то предвещавшей что-то...
Вдруг всё изменилось.
В чём перемена, Кучковна не могла бы объяснить. Пожалуй, в том, что раньше всё неслось куда-то мимо неё, только задевая её попутно в своём движении, а теперь всё будто поворотилось и натекает прямо на неё. Какие-то нарастающие, близкие и всё ближе подступающие звуки... Чьё-то давно не слыханное, до слез родное, чистое дыхание обдаёт её теплом Чей-то давно жданный голос...
Она захлёбывалась тем, что так избыточно вбирала в себя поневоле, от чего готово было разорваться сердце, когда тот же, давно жданный голос произнёс у самого её уха отчётливо и нежно:
– Матушка!
Кучковна со стоном выдохнула давивший её воздух открыла глаза и столкнулась с проникавшим в неё взглядом близко поставленных, очень светлых глаз.
Прижавшись к ней, низко к ней наклонясь, сидела на постели её меньшая дочь – Груня. Концы хрустальных ряс, свисавших с запылённого парчового подзора Груниной раструбистой кики, касались лица Кучковны.
Ещё никто не проронил ни слова: ни Груня, ни стоявшая за ней Гаша, ни сама боярыня, но по лицам дочерей, а больше по их молчанию она поняла сразу что вот сейчас-то и вступила наконец в дом та главная беда, которая до сих пор грозилась только издали.
Кучковна приподнялась на локте. Дочери подхватили её под руки. Она встала с постели и внимательно оглянула весь покой, словно только что воротилась сюда издалека.
Светлица была вся пронизана полуденным солнцем. Кучковне она показалась похожа на зыбкий ковчег, который повис где-то в небесной пустоте, вскинутый гудевшими за стеной вихрями. Даже в узоре сосновых слоёв на стенах, знакомом до мельчайшего изгиба, мерещилось что-то роковое.
Она провела рукой по лбу. Сны ушли. Наступила явь. К Кучковне вернулись все её силы.
Она взяла Груню за плечи и, пристально глядя ей в глаза, сказала:
– Говори.
Груня подняла длинное, странно постаревшее лицо (она была ниже матери), приоткрыла губы, силясь что– то сказать, но только всхлипнула и, ткнувшись лбом в материнское плечо, затряслась от беззвучных рыданий. В выражении её глаз Кучковна успела уловить поразившую её смесь отчаяния с ожесточением, страха – со стыдом.
Она прижимала к себе плечи дочери и повторяла.
– Говори, Грунюшка. Не бойся говорить: легче будет. Но Груня, как всегда быстрая, вдруг выскользнула из объятий матери. Полуотвернувшись, закрыв лицо руками, пролепетала едва слышно:
– Потом скажу. – И кинулась к двери.
Мать удержала её за руку:
– Куда ты?
– К нему... Пусти, матушка.
– К кому?
– К Шимону.
Это было имя её мужа.
– Шимон здесь?
– В сенях, – еле выговорила Груня.
Кучковна только тут заметила, что Гаша подаёт ей глазами какие-то знаки. Она отпустила Грунину руку Та мигом выбежала вон. Кучковна двинулась было за ней, но Гаша заступила ей дорогу: она не сводила с неё глаз, стараясь разглядеть, вполне ли очнулась мать от недавнего беспамятства, довольно ли окрепла.
– Что с Шимоном? – твердо произнесла Кучковна.
– Весь посечен да поколот...
– Живой?
– Еле жив.
– Кто посёк?
– Не пойму, матушка. Груня говорит сам князь своей рукой.
– Князь? Своей рукой?
Снова будто ветер ворвался Кучковне в голову.
Князь! Мелькнули в памяти пересказанные Прокопием слова князя Андрея: «Кто ей люб, все останутся целы». Неужто обманывал? Почему не палаческой рукой, а своей? Посёк, поколол и не добил. И недобитого отпустил.
В этих мыслях была почти та же летучая неуловимость, что и в давешних снах.
– Не пойму я, – говорил Гашин голос. – Груня сказывает: пьяные покололи-потоптали, пьяные же отхаживали.
Пьяные? Кучковна знала: Андрей Юрьевич никогда не помрачал ума пьянством. И пьяных к себе не допускал. Как же так? Не мутятся ли опять мысли?
И этот глухой, нарастающий переполошный шум внизу, в доме, – чудится ли только или взаправду? И ещё другой шум, более далёкий, будто идёт великий обоз.
А Гашин несмелый голос то замолкал, то опять говорил:
– Груня сказывает: князь Шимона свалил. И сама ж сказывает: князя в живых нет.
– Кого в живых нет? Что говоришь, Гаша?
Мне-то, матушка, откуда знать правду? Груня сказывала; промыслили о князе.
Часть восьмая. ПОЖАРЫ
I
ом был полон таких шумов, точно и в него вломился ветер. Двери хлопали. Полы тряслись от беспорядочной беготни.
Ещё тревожнее были шумы, доносившиеся снаружи – с дворовой стороны: тележная скрипотня, визготня, стукотня, конский топ и людские вскрики, заглушённые нестройным гомоном многих голосов.
Внизу, в дверях сеней, мелькнуло рябое лицо боярской клетницы Луши. Заметив сходившую с лестницы боярыню, Луша смешалась, отвела глаза и юркнула назад в сени.
Кучковна, поравнявшись со слуховым оконцем, освещавшим лестничную клеть, увидела, что соседний, княжой, двор, уже много лет пустынный, кишит людьми: они сновали вокруг возов с увязанной в рогожи громоздкой кладью.
По коленчатым всходам княжого красного крыльца Поднимались два боярина в долгополых дорожных одеждах. Кучковна хоть смотрела на них со спины, мгновенно узнала обоих: муж и брат!
По наклону головы Петра Замятнича, по тому, как он приставлял к уху ладонь, видно было, что он внимательно вслушивается в речь шурина, Якима Кучковича, который, говоря, всё показывал руками и головой на их, боярские, хоромы. Их нагонял вприхромку посадник.
Выше, на верхней площадке крыльца, возился у входной двери огнищанин, стараясь всунуть ключ в потайную прорезь давно не открывавшегося висячего замка.
Кучковну вывел из оцепенения громкий хрип, долетевший из сеней. Она кинулась туда.
Груня с двумя сенными девушками суматошилась у печной лежанки – у той самой, где несколько дней назад отдыхал после завтрака Прокопий. На лежанке хрипел и бился в судорогах весь обвязанный Шимон. Девушки силились удержать его ноги, Груня – руки. Кучковна и Гаша бросились им помогать.
А тем временем в ворота княжого двора въезжала крытая повозка с длинным, пестро расписанным кузовом, запряжённая шестериком белых коней. Её окружали вооружённые луками вершники-булгары в круглых розовых шапках с широкими поперечными гребнями.
Когда повозка остановилась у крыльца, вершники спешились. Двое из них откинули ковровую завесу кибитки и, ловко подняв с подушек, бережно поставили наземь низкорослую женщину. Густая золотоцветная фата закрывала её лицо.
Это была Андреева жена – княгиня Ульяна.
На княжой двор въехало пятнадцать возов с кладью, на боярский – восемь, на посадничий – два. Три тюка из княжеской клади отнёс к себе на двор огнищанин.
Разгрузкой боярских возов распоряжался Яким Кучкович.
По багровой воспалённости его крупного лица, по слишком яркому блеску опухших глаз было заметно, что он немного хмелен. Ему не стоялось на месте и не молчалось. Он колесил без толку по двору, ходил по пятам за челядниками, носившими кладь, то пошучивал, то поругивался, дул в кулак, присвистывал или вдруг, взявшись за бока, беспричинно гагакал, как гусак. И тогда на его колыхавшемся животе встряхивались все пунцовые кисти, какими были украшены нашивки его одежды. А в плоской баклажке, что болталась у него на бедре, булькало вино.
Когда кончили разгружать последний воз, Яким Кучкович подошёл вразвалку к Маштаку, лукаво прищурил глаз, крепким щелчком сбил у ключника с Головы его мятый поярковый столбун, потом засунул руку в только что снятый с воза огромный рогожный куль, набитый мягкой рухлядью, вытащил оттуда новую кунью шапку и нахлобучил её на Маштака.
А к сестре и к племянницам не наведался.
Сам боярин Пётр Замятнич появился у себя на дворе только поздно вечером. Молча обошёл с шурином и с Маштаком все скотницы, чуланы и теремные пышки сеней, куда убрали привезённую клажу, молча поднялся в сени, молча оглядел лежавшее на столе, накрытое белой пеленой мёртвое тело Шимона, покосился на монашку, которая читала над покойником Псалтырь, и молча же, не заглянув к жене, направился в холодный прируб, где у него была летняя опочивальня.
Кучковна из соседней с сенями проходной клети слышала, как глохли, удаляясь, его мерные, тяжёлые шаги.
В этой проходной клети, едва озарённой красноватым светом лампады, она провела всю ночь.
Груня время от времени вставала и уходила в сени. Побыв недолго у тела мужа, она возвращалась к матери и садилась у её ног.
Она заговорила только после полуночи, когда ветер улёгся и небесная глубь в четвероугольнике окна стала бархатно-чёрной. Из сеней сквозь затворенную дверь доносился ровный голос монашки.
II
Всей правды не знала и Груня.
С самого отъезда из Суздаля она безотлучно жила во Владимире, врозь от Шимона. Князь не отпускал его из Боголюбова, а отец, проводивший день тут, день там, запрещал ей навещать мужа.
У отца часто бывал дядя Яким, всегда хмельной. Пётр Замятнич стал с нынешнего лета тоже временами попивать, но от вина не веселел.
С дядей Якимом они целыми вечерами о чём-то шептались, а когда появлялась она, Груня, замолкали и торопились услать её прочь. Раза два наезжал из Боголюбова княжой ключник Анбал.
О казни дяди Ивана отец услышал на той неделе в четверг и в тот же вечер ускакал один, без слуг, в Боголюбово. Там провёл и Петров день – свои именины.
А на другой день после его именин, в воскресенье, на рассвете привезли оттуда израненного Шимона. Он приходил в себя только изредка и ненадолго; в его речах здравые слова мешались с бредом, и Груня ничего верного от него не узнала.
Он в бреду всё выбрасывал руки, точно обороняясь от кого-то, и кричал: «Чур, чур меня! Не топчите! Зажгите свечу! Ищите его!»
Слуги дяди Якима, которые привезли Шимона, сказали Груне, что нынешней ночью князь Андрей Юрьевич убит у себя в палатах боярами. Убит ими же и княжой милостник Прокопий.
Потом Груня слышала, как в Богородичном златоверхом соборе ударили в большой колокол и стали бить часто, как бивали при великих пожарах. По улице мимо её окон бежал куда-то народ. Она испугалась, уж и впрямь не пожар ли, и собралась выносить Шимона из хором. Но слуги объяснили, что это дядя её, княжой чашник Яким Кучкович, пришёл из Боголюбова с боярским полком и скликает всех на соборную площадь.
Вскоре она увидела в окно, как народ возвращается с площади. Шли уж не порознь, а скопищами, громко горланили, махали кулаками.
Вдруг ввалился к ней в покой во всём боевом доспехе и дядя Яким. Руки и губы у него тряслись. От него, как всегда, несло вином. Озирался, подбегал к окну, слушал у дверей (к себе-то в дом опасался, видно, идти). И всё ругал владимирцев.
От соседки, купецкой жёнки, Груня узнала потом, что на соборной площади дядя Яким, придя туда со всем полком, пытался зачем-то застращать народ, но ничего не достиг: только понапрасну взмутил людям головы. Говорил, что ежели, мол, владимирцы пойдут на Боголюбово, то встретит их там вся дружина и всех кончит. И ещё говорил, что дума против князя была не у одних бояр, что в той же думе были и некоторые владимирцы. А на площадь по зову дяди Якима купцы владимирские побоялись прийти: сбежались одни купецкие делатели, боярские слуги да вольные ремесленники, благо день-то был воскресный. Они не дали дяде Якиму дальше говорить: закричали, что кто, дескать, с ними, боярами, в думе был, тот пускай с вами и остаётся, а нам, мол, такие не надобны. Дядя Яким силился их переголосить, тряс шестопёром, однако народ не захотел его слушать и разошёлся по домам. Из боголюбовских же дружинников остались при дяде Якиме только двое-трое: другие, испугавшись народа, угнали назад в Боголюбово.
Кучковна перебила Груню.
– Кто убил князя? – спросила она еле внятно.
Груня ничего не ответила: она с детских лет не терпела вопросов. Встала с пола и, не глядя на мать, ушла в сени.
– «На аспида и василиска наступивши и попереши Льва и змия...» – вычитывал голос монашки.
В другом конце боярских хором, за сенями и переходами, бухали тяжёлые одинокие шаги: Пётр Замятнич, видать, тоже не спал.
Ночь была ясная, тёплая и такая тихая, что в приоткрытое окно явственно слышалось, как где-то очень далеко, верно за рекой, в береговой слободке, лает собака, как падает с яблоневых листьев роса, как на княжом дворе переговариваются вполголоса ночные сторожа, булгары. Потом закашлял у Неждановой башни старик воротник.
Груня вернулась из сеней не скоро и, опустившись по-прежнему к ногам матери, долго не принималась говорить. Кучковна грела в своих руках её мягкие холодные руки. Прерванный материнским вопросом рассказ Груня продолжила так, будто мать ни о чём и не спрашивала.
Груня вспоминала, как дядя Яким метался по её хоромам, не находя себе места, беспокоясь о своём боголюбовском дворе да о какой-то клади, которую услал куда-то нынче ночью, ещё до рассвета.
На Грунины упорные расспросы о том, кто изранил Шимона, дядя Яким отвечал так отрывисто и темно, что Груня ничего толком не поняла.
«Мы, – говорил дядя Яким, – его не неволили: своей охотой пошёл в пятницу, говорит, когда мы у твоего родимого батюшки, у Петра, в доме его боголюбовском все собрались, Шимон сперва, по своему обычаю, всё молчал, а как стали потом жребий метать, кому первому в княжую спальню ломиться, Шимон и Скажи: «Я пойду. Хоть жив не останусь, а за отцову обиду отомщу. Мы с Анбалом вдвоём управимся, а вы стерегите у дверей».
Когда Груня стала допытываться, кто же посёк Шимона – князь ли или кто другой, – дядя Яким не захотел отвечать прямо, а твердил только одно: «Ночью-то, в потёмках, где разобрать, кто кого колет и кто под ногами валяется!»
А когда Груня сказала: «Уж не вы ли сами его покололи?», дядя Яким осердился и закричал: «Нечего на нас пенять! Коли мы впопыхах, ненароком потоптали да покололи, так мы ж его, поколотого, и вынесли, мы ж его к тебе и проводили!.. Твой Шимон, говорит, на словах куда как храбр, а как до дела дошло, так и оплошал: не посмел наперво подступить к княжой ложнице [37]37
Спальне.
[Закрыть] – отбежал назад в сени и Анбала с собой уволок. А как спустились мы с сеней в княжую медушу и напоили Шимона вином, Шимон сердцем-то ободрился, а телом сомлел».
И больше про Шимона дядя Яким ничего Груне но сказал, а говорил только про князя, до чего, мол, князь оказался силён: не только одного пьяного Шимона, а и десятерых трезвых под себя бы подмял.
Кабы Анбал в субботу с вечера не выкрал у князя из ложницы Борисова меча, не бывать бы, говорит, живу ни Анбалу, ни ему, дяде Якиму, ни Петру Замятничу.
«Ты пойми, говорит, Груня: нас два десятка, он – один; у нас сабли, мечи, копья, он – пусторукий!
Думали: князь до конца убит. Понесли было Шимона к каменным переходам, что в собор ведут, – хотели его там, на соборных хорах, укрыть, пока другие дела уделаем, ан слышим, будто кто за нами следом шагает.
А каменные княжие палаты – сама, говорит, знаешь – высокие, гулкие, отголосчивые; полы поливными плитами выложены: на такую плиту как ни ступи, по всем сводам разнесёт и на все лады отзовётся.
От княжого вина да от боренья мы хоть и поодичали, однако тут с перепугу пустились было наутёк. Спасибо, говорит, Анбалу: удержал.
Стоим трясёмся, слушаем: и взаправду шаги, только не к нам, а от нас. Одна нога топает, другая – шаркает.
И будто рыкает человечий голос.
Мы – назад, к ложнице. Подходим к сеням, к тем, что наверху лествичной башни, откуда, помнишь, витой сход вниз. А в башенной стене оконный просвет чуть белеется: знаешь, говорит, тот тройной, что на реку глядит. Смотрим – против того оконного просвета словно чья-то долгая тень шатанулась. И сразу в темноту канула.
Ещё ладно, говорит, вышло: вспомнил Пётр, что в сенях по углам ставники стоят со свечами. Вывернули одну из подсвечника, выбили кое-как огонь, раздули, запалили свечу, видим: вдоль всех сеней, по всем половым плитам пролегла кровяная тропа – где крапинами, где мазаниной, – ведёт в башню и по каменным круговым ступеням свёртывает вниз.
Вот ты, говорит, Груня, и рассуди, какова в нём была сила! Чай, говорит, помнишь: от княжой ложницы до верхних сеней не мал путь. А он, весь просквожённый, кровью оскудев, тем путём до башни доволокся и по витому сходу под сени сошёл. Да и тут не свалился, а обрёл в себе мощь за лествичный столп зайти. И там на скамью не лёг, а сел! Здесь, говорит, его и нашли. Да и то, говорит, не ведаю, как обернулось бы дело, ежели бы твой, говорит, родимый батюшка Пётр Замятнич напоследок не вскрапивился: выхватил свою саблю (знаешь, ту, с бороздами и травами на клинке, ту самую, что в Киеве у чёрных клобуков выменял), наскочил из-за столпа на князя врасплох и отсек ему левую руку по самое плечо. Только после того из князя остатняя сила вышла. Тут он скоро и кончился».
Больше дядя Яким ничего не успел рассказать, потому что от Петра Замятнича прискакал к Груне конюх покойного дяди Ивана с приказом, чтоб, ни часу не медля, уезжала в Москву и увозила Шимона.
Дядя Яким всполошился, велел запрячь телегу, скинул доспех, надел холопью сермягу и, зарывшись в Тележную солому, забыв в Груниной светлице свой воеводский шестопёр, укатил с тем же Ивановым конюхом назад в Боголюбово.
Пока он собирался в путь, конюх улучил время шепнуть Груне, что в Боголюбове великий мятеж: боголюбовские горожане бьют княжеских мечников и делателей, жгут их дворы, ворвались в княжие палаты и грабят княжеское золото и серебро. Княгиня укрылась неведомо куда, да и Пётр Замятнич, когда отправлял конюха во Владимир, тоже готовился уйти со своего двора...
На этих словах Груня внезапно оборвала речь, охнув от испуга: мимо неё бесшумно проплыла и нырнула в сени чёрная горбунья. Это новая монашка пришла на смену прежней.
Весь остаток ночи мать и дочь провели в молчании.
Перед рассветом, когда четвероугольник окна сделался из чёрно-бархатного тёмно-синим, раздалась опять мерная поступь Петра Замятнича. Было слышно, как он вошёл в сени и как, постояв над покойником, удалился снова к себе, в холодный прируб.