Текст книги "Андрей Боголюбский"
Автор книги: Георгий Блок
Соавторы: Александр Кузьмин,Георгий Северцев-Полилов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 49 страниц)
Взгляд посадницы зажёгся любопытством. Она видела, что Кучковна не лжёт. Подступив к ней ближе, она спросила вкрадчивым шёпотом:
– Пётр?
– Что – Пётр?
– Твой Пётр... у княгини... унёс?
Кучковна ничего не ответила. Даже удивления не было в её неподвижном взгляде. От этого неживого взгляда посадницу мороз продрал по коже. Она заторопилась уходить. Кучковна опять её удержала.
Было уже совсем темно. В окошко заглядывали две крохотные звезды. Они то показывались, то скрывались и мигали так, будто их задувало каким-то вышним, не достигавшим земли ветром.
Кучковна заговорила всё тем же ровным, угасшим голосом:
– Стремянный не сказывал, что с Груней... и с Петром?
– Про Груню ничего не сказывал. А Груниного мужа и Петра видал.
– Где?
– В Боголюбове.
– На воле?
– Да.
– Оба на воле?
– Оба.
– А брат Яким?
– И Яким на воле. Стремянный видал, как Яким к княжому ключнику, к Анбалу, в дом входил.
– К Анбалу?
– Что удивилась? К Анбалу все ходят: сам князь не гнушается. Вот счастье-то какое Анбалово! Помнишь, Паша, какой он был, когда пришёл во Владимир, невесть откуда проситься к князю на службу? Тощой – щека щёку ест, на лохматой грудище сорочка насквозь протлела, ноги босые, все в струпьях. А сейчас!..
Проводив посадницу, Кучковна в темноте, ощупью уложила венец в баул. Потом вышла на лестницу и кликнула, чтоб подали свечу. Когда сенная девушка внесла огонь, первое, на что упал свет, было пятнышко детской крови на полу перед порогом. Оно уже засохло и казалось чёрным.
V
У старосты Ольховецкой деревеньки, где жила дочь воротника, была свояченица, по прозванию Жилиха, ленивая и бестолковая бабёнка, большая охотница ходить по чужим домам и разносить вести. Наведываясь частенько к младшей сестре, к Старостиной жене она угодила к ней и в тот памятный день, когда староста бегал в город к Прокопию с челобитьем на посадника.
Не успел староста вернуться домой, не успел рассказать жене о беседе с боголюбовским боярином, как Жилиха, не всё дослышав и не всё поняв, уж топала по мельничной плотине, загребая косолапой ногой, и всем встречным бабам говорила одно, многозначительно помаргивая подслеповатыми глазами:
– От князя милость!
Когда её спрашивали, какая милость и кому, она отмахивалась рукой и топала дальше, объясняя, что ей недосуг попусту балякать, что надо поскорее поспеть к себе на Кукуй, а то народ у них на Кукуе больно уж простой и если вовремя их не надоумить, то княжеская милость так мимо них и пройдёт.
На ручье Кукуе стояло всего три двора. Жилихе потребовалось немного времени, чтобы взмутить головы двум соседкам. Ошеломлённые соседки побросали все домашние дела и побежали в поле рассказывать мужьям, что князь дозволил или даже приказал всем вольным сиротам боярскую землю больше взгоном, то есть сообща, не пахать, яловок на боярские дворы не водить и боярские сады плетнями не оплетать.
А Жилиха уж спешила с ещё более приукрашенными вестями в Воробино. Из Воробина она побежала на Гостину гору. Ночь застала Жилиху в княжом Семёновском селе, откуда она ушла только на следующее утро, нашептавшись вдосталь со своей семёновской кумой, которую уверила, что о княжой милости вчера в городе весь день кликали прискакавшие из Боголюбова биричи [35]35
Глашатаи.
[Закрыть].
Никаких биричей народ нигде не видал и не слыхал, словам Жилихи не придавали большой цены, да про неё скоро и забыли, однако же вести, разнесённые ею, были таковы, что никто не мог отнестись к ним равнодушно. На следующий день вся московская округа только и говорила, что о мнимой княжеской милости.
С особенным волнением толковали об этом в нагорном селе Кудрине, что раскинулось в стороне от других подмосковных сел и слобод, над речкой Пресней.
Там минувшей весной был скотский падеж. Село стояло до сих пор кругом опаханное, а на луговом берегу Пресни ещё не позаросли травой чёрные прогалины от костров, через которые перегоняли больную скотину. Овец убавилось вшестеро, и кудринские сельчане дошли до последнего отчаяния, ломая голову над тем, где набрать шерсти, чтоб отнести на боярский двор.
Когда вести о биричах докатились и до них, они сразу же послали старосту в город разузнать, что правда, что ложь, а когда он воротился, расселись, по обычаю, под дубом на сложенных брёвнах и, прислушиваясь, как где-то на Трёх горах кукует последняя кукушка, стали обдумывать всем миром, что делать дальше.
Рассудили так, что раз шурин боярина Петра Замятнича закован и увезён, стало быть и сам боярин не в большой чести, и хоть биричи ни о чём, слыхать, ещё не кликали, однако где дым, там и огонь, где квас, там и гуща: ежели весь народ говорит о княжой милости, так должна же быть в этом слухе хоть какая-то правда. Взвесив все эти доводы, мир решил шерсти не давать и на том стоять твердо.
Так и сказали боярскому ключнику Маштаку, когда он после Петрова дня явился за шерстью.
Маштак принялся стращать, что возьмёт шерсть силой, но приехавшая с ним боярская дочь не дала ему разойтись: сама повела речь, пытаясь уладить дело миром. Однако из долгих уговоров молодой боярыни ничего не вышло. Кудринские сироты угрюмо молчали, отводя глаза от Гашиной высокой развалистой кики, на которой при каждом движении её красивой головы вздрагивали живые серебряные репейки. Только староста повторял время от времени со вздохом всё одно и то же:
– Когда шерсти нет, откуда её возьмём? Не свои же бороды стричь!
Потом вдруг выскочил из толпы маленький оборванный мужичишка с косым глазом и, тыча пальцем в сторону ключника Маштака, зачастил бабьим голосом:
– Ты с него бери шерсть, а не с нас! Спроси его, сколько нашей шерсти он до вашего двора не довёз за все-то годы. Куда её девал? Пускай теперь за нас и отдаёт!
Тогда Маштак, с неестественно ярким румянцем на плоском тёмнобородом лице, выступил опять вперёд и, стараясь сохранить достоинство, сказал, что не им, глупым смердам, решать, с кого брать шерсть, а решать это боярыне Прасковье Стефановне Кучковне. Он расскажет боярыне об их бездельном ослушестве и о том, что даже дочери боярской не постыдились. И как боярыня скажет, так и будет.
На этом и уехали.
Вернувшись домой только к ночи и пройдя прежде всего в материнский терем, Гаша сразу же приметила, что с матерью что-то произошло: такой она никогда ещё её не видывала.
Кучковна, вся поникшая, сидела за столом, перед незнакомым Гаше закрытым кожаным баульчиком с медными застёжками. Когда Гаша вошла, боярыня даже не посмотрела на дочь. Неподвижный взгляд Кучковны не отрывался от слабого пламени догоравшей свечи.
Гаша начала было рассказывать о своей Кудринской неудаче, но мать, всегда внимательная к хозяйственным делам, остановила её движением руки, не то равнодушным, не то пренебрежительным, не то усталым. Потом не своим, тусклым голосом велела Гаше идти к сыну, объяснив очень коротко, что с ним случилось.
Проведав спящего сына, Гаша поспешно воротилась к матери и, обняв её за плечи, спросила:
– Что с тобой, матушка?
Кучковна подняла на дочь глаза, которые при неверном огне свечи казались особенно большими и, как колодезная вода, прозрачно-тёмными. Она долго смотрела на Гашу молча, будто стараясь лучше запомнить её черты. Потом проговорила очень тихо и однозвучно: До нашего дома кровь добрызнула.
Огонь оплывшей свечи дрогнул и погас.
Теперь в окно глядело много звёзд. Одни едва теплились, другие ярко горели белым, безучастным светом. Ни одна не мигала. Ветер сошёл на землю. Было слышно, как под его напором шумят сосны.
VI
За ночь ветер вошёл в силу.
К утру он уже гнал по Москве-реке длинные, разнолистые волны, сердито качал и крутил чей-то уносимый течением пустой челнок, трепал на звоннице колокольные верёвки, рвал и швырял к земле печной дым и ерошил рябые перья поповских кур. По глубоко синему, начисто подметённому небу мчались редкие клубы пухлых облаков. Трава ходила ходуном и, будто в испуге, припадала к земле, а на берегу задранные ветром круглые листы мать-и-мачехи все побелели, оборотив вверх нежный бархатец своей изнанки.
У кудринского косоглазого мужичишки, сидевшего на земле с пятью своими одножихарями перед закрытыми воротами боярского двора, трепетали на ветру все махры его одежонки и все волоски на заросшем до глаз лице.
Когда посадница вышла на открытые переходы своих хором посмотреть голубей, которые, надувшись шарами, жались друг к другу на полочках, и потом перегнулась через перила, чтобы взглянуть на кудринских ходоков, ветер содрал у неё с головы затейливо повитой алый убрусец, и она еле удержала его в руке, поймав за вышитый золотом конец.
А когда выбежал из своей калитки огнищанин, вихрь мигом загнул вверх обе его полы и, стегнув по лицу, заставил низко пригнуть к груди горбоносое лицо. Так, с отвороченными полами и опущенной головой, прошагал он мимо вскочивших на ноги кудринских сирот и в ответ на их низкие поклоны только приподнял одну бровь и скользнул холодным глазом по их почтительно поджатым животам.
А ветер в это время наддал ещё. На обветшалой кровле пустого княжеского терема что-то загромыхало, и сорванная бурей тесина гулко хлопнулась оземь. На звоннице закачались и тревожно задленькали мелкие колокола. Огнищанин, не останавливаясь, кинул равнодушный взгляд на терем, на упавшую доску, на звонницу и торопливым, деловым шагом завернул мимо поповского двора к Боровицким воротам, где против Предтеченской церкви, ниже княжеской усадьбы, широко расположился его конный двор.
Ключник Маштак сидел на ступеньке боярского крыльца. Ветер сбивал на сторону его блестевшую на солнце тёмную бороду, отчего плющилось ещё более его широкое свежее лицо. Когда он, морщась, поглядывал на солнце и скалил при этом ровные, съеденные как у лошади, зубы, в этом оскале было заметно выражение нетерпеливой досады: он уже два раза посылал сказать о себе боярыне, но та всё не принимала его.
Маштак, ещё не старый человек, когда-то вольный московский слобожанин, пошёл к боярину Петру в ключники без ряда и тем обратил себя в холопа, то есть в раба. Но холопье, или, как чаще говорили, обельное, бесправие окупалось тайными выгодами дворовой жизни. Пётр Замятнич ценил в Маштаке деловую находчивость, умение крепко держать в руках челядь и твёрдость в обхождении с тянувшим к боярскому двору сельским людом.
Кучковна не верила ключнику, не любила его, но не смела прогнать Петрова ставленника.
Маштак отлично знал (чего не знала Кучковна), с каких пор и почему кудринский мир носит шерсть на боярский двор.
Он сам был свидетелем, как боярин Пётр ещё в те годы, когда подолгу живал на Москве, приглядел себе на Пресне завидную ольховую лядину с доброй брусничной землёй, как приневолил кудринский мир повалить и спалить эту лядину и как потом, когда земля эта принесла огромный урожай, боярину захотелось выровнять межу новой нивы и для этого прибрать к рукам ещё и сиротский клин, вдавшийся в его палянину. А в этом клину, очищенном многолетними трудами от пенья-коренья, были все лучшие пашни кудринского мира – весь их хлеб.
С боярином не поспоришь: против семнадцати кудринских орачей Замятнич уже в те, давние годы мог выставить отборную сотню челядников с топорами, вилами и нагвозжёнными кистенями. Сиротам оставалось одно, плакать. Но слёзы не умягчили бы боярского сердца. Всё уладил молодой ещё в то время ключник Маштак, которого кудринцы задобрили подарком: он убедил своего владыку, что выгоды будет больше, если сироты откупятся шерстью, а поглянувшийся боярину клин, покуда они будут исправно носить шерсть, пускай, так и быть, остаётся пока за ними.
С тех пор кудринский мир и носил шерсть каждогодно к Петрову дню вот уж шестнадцать лет.
Замятничу это было в самом деле куда прибыльнее и проще, чем орать своей челядью клин. Да и Маштак и казался не в убытке: его отец ловко бил шерсть и теперь, имея всегда благодаря сыновней подмоге запас овечьей шерсти, стал первым на Москве шерстобитом.
Об этом-то и думал сейчас Маштак, нетерпеливо притаптывая каблуком сорную травишку у боярского крыльца. О том же размышляли и ждавшие за воротами кудринцы.
Вечор, после отъезда боярской дочери и Маштака, ОНИ долго просидели на брёвнах под дубом. Вникнув и Маштаковы угрозы, они поняли, что напрасно понадеялись на Петрову опалу. Боярский двор, видать, ещё силён, а им, сиротам, помощи неоткуда ждать. Косой забиячливый мужичишка только испортил дело, остервенив своими уколопинами мстительного ключника. Теперь, того и гляди, налетят на их пашни боярские челядники. Лишь сама боярыня – ежели допустят их до неё и ежели найдёт на неё добрый стих – может отвести от них беду.
На рассвете выбранные миром ходоки уж шагали в город по колеистой и ухабистой Волоколамской дороге. Дорога шла густым лесом. Внизу было тихо, а наверху хозяйничал ветер. Макушки деревьев гнулись все в одну сторону, мотали ветвями, свистели и шелестели взбудораженным листом, будто спеша передать друг другу пошепту какие-то только что услышанные тайные вести.
Когда поравнялись с Хлыновским починком, где среди нетронутого мелколесья рубил себе двор княжой птицелов, кудринский староста, несмотря на всю свою мрачность, не мог удержать улыбку и сказал косому:
– А тебе опять соловьёв ловить!
На Москве было хорошо известно, что если одаривать Маштака, то ничем ему так не угодишь, как соловьями. Его просторная изба на подгородном берегу Москвы-реки была полна птичьих клеток. Весенними вечерами из его окон неслись то соловьиные раскаты с дробью и стукотнёй, то ямской свист певчего скворца.
VII
О том, что Иван Кучкович казнён, а посадник закован, знала уж вся Москва. От посадничьего стремянного услышали и о том, что старший Кучкович на воле и живёт по-прежнему в Боголюбове, в той же, видимо, чести, что и раньше.
И в городе и в посаде всё начало утра ушло на вызванные этими вестями пересуды. Но за последний юд боярские опалы и казни сделались так часты, что им перестали дивиться. Братья Кучковичи давно отчудились от Москвы, и судьба их занимала московлян гораздо менее, чем участь посадника, чья жадная рука тяготела уж двенадцать лет и над городом, и над посадом, и над окрестными слободами и сёлами.
«Замстились ему наши обиды!» – таков был общий голос.
Однако и о посаднике поговорили недолго, а когда в городе появились кудринские ходоки, то их вчерашний спор с боярским ключником стал сразу же главным предметом всех московских бесед, оттеснив за пределы людского внимания всё остальное. Это было дело своё, близкое, понятное, так или иначе касавшееся всех и к тому же давно не бывалое: долгий опыт соседства с княжим и боярским дворами отучил подмосковных сельчан и слобожан от непокорства сильножителям.
Задело за живое и огнищанина.
Он отлично понимал, что подстрекнуло кудринских сирот на дерзость, и опасался – не без причины, – что зараза может перекинуться и на другие сельские миры. А ему, блюстителю княжой московской усадьбы и управителю княжой московской вотчины, приходилось ведаться с очень многими окрестными слободами и сёлами. Одни из них, целиком холопьи, находились в полной его власти; с других, считавшихся вольными, он, по старине, брал в пользу князя прямую дань, а третьи, по имени тоже вольные, оплёл на новый лад такими же путами, какими Кудрино было привязано к боярскому двору, а Ольховецкая деревенька – к посадничьему.
Доход и с тех, и с других, и особенно с третьих был велик, а что из этого дохода шло в княжую казну, что оставалось огнищанину, этого никто не проверял.
Но ястребок успел обзавестись, кроме того, и своей подмосковной вотчиной, и судьба собственных угодий занимала его, конечно, отнюдь не менее, а ещё гораздо более, чем доверенное ему княжое хозяйство.
Нынче утром, отворяя калитку, которая под натиском ветра гудела и билась о верею, он вовсе не намеревался идти на пустой в этот час конный двор. Но как только завидел кудринцев, тотчас же, будто по спешному делу, направился туда – только затем, чтобы мимоходом поближе всмотреться в лица сельских послов и по их повадке решить, насколько опасна сиротская крамола.
Их поклоны успокоили ястребка. А когда он прошёлся по конному двору, где после утренней уборки крепко бил в нос приторный запах лошадиного пота и навоза, на сердце у огнищанина стало ещё легче. Погуливая неторопливо по конному двору, ястребок думал о Кучковне.
Он хорошо к ней присмотрелся, считал умной хозяйкой, слегка презирал за слабость в обхождении с низшими, побаивался её боголюбовских родственных связей и завидовал богатству. Плодом всего этого явилась глухая неприязнь, старательно скрытая под личиной суетливой угодливости.
При всём том, однако, размышляя сейчас о кудринском деле, он ничуть не сомневался, что Кучковна захочет и сумеет принудить к покорности сирот.
Но его мысли о боярыне на этом не обрывались.
Известия, привезённые посадничьим стремянным, раззадорили любопытство огнищанина, не рассеяв его недоумений: он всё ещё не мог понять, в какой версте (это было его любимое словцо) держит князь Замятнича и его жену. Надо ли ему, огнищанину, по-прежнему гнуть перед ними шею или же можно наконец приподнять голову? Уяснить себе это надо было немедля, именно сейчас, пока нет посадника: ястребку давно хотелось прибрать к рукам соблазнявшее и его и посадника бобровое ловище на речке Напрудной, которое было пожаловано боярину Петру ещё покойным князем Юрием Владимировичем Долгоруким.
Огнищанин закинул голову, посмотрел, как ветер мотает в небе галочью стаю, и решил тотчас же сходить к боярыне, чтобы под видом дружеской беседы о кудринцах повыведать у неё правду о боголюбовских делах.
VIII
Но к Кучковне и его не допустили.
Гаша, несколько растерянная, объяснила, что матери неможется: всю ночь провела без сна, а сейчас, кажется, задремала.
Это была неправда: Кучковна не спала. Когда Гаша, зная это, услышала от огнищанина, что за воротами давно уж дожидаются кудринцы, она поспешила учтиво его спровадить, прогнала с крыльца и Маштака, а кудринских ходагаев велела впустить. Поговорив с ними, она побежала наверх к матери – передать их челобитье: они спрашивали, не согласится ли боярыня принять от них взамен шерсти рыбу, которую они надеются наловить зимой.
Кучковна лежала, уставясь глазами в потолок, неподвижная, как покойница. Когда Гаша рассказала, как обошлась с огнищанином и с Маштаком, боярыня в знак одобрения и благодарности опустила потемневшие от бессонницы веки, но её бледное лицо оставалось по-прежнему мертвенно-безучастным.
Вдруг оно ожило: слова дочери о приходе сельских послов будто воскресили Кучковну.
– Сами, говоришь, пришли? – вымолвила она, слегка нахмурясь. – Верно ли знаешь, что сами? Не Маштак ли приневолил? Где они?
Узнав, что ходоки на крыльце, она приказала удивлённой Гаше ввести их в сени, куда никогда не допускался чёрный народ. Услав с этим поручением дочь, она тотчас же поднялась с постели и, не раздвигая нахмуренных бровей, словно что-то напряжённо обдумывая, медленно направилась вниз.
Кудринцы упали на колени, когда боярыня появилась в дверях сеней. Она молча оглядывала их одного за другим с такой пристальностью, точно перед ней были никогда не виданные пришельцы из неведомых краёв.
Сироты, вконец заробевшие от такого приёма, ослеплённые чистотой просторного боярского чертога, не смели разинуть рот. Гаша с недоумением и не без тревоги наблюдала за матерью.
Взгляд Кучковны, оторвавшись от мужицких простоволосых голов, устремился в окно. На её лице застыло странное, мечтательное выражение. Губы, сложившись в страдальческую полуулыбку, слегка дрожали.
Ветер, словно негодуя на молчание, которое царило в ярко освещённых солнцем сенях, ломился в стены и свистел на все лады в оконных щелях. Слышно было, как он бушует в подкровелье.
– Что стоите на коленях? – проговорила наконец Кучковна, снова переведя глаза на кудринцев и осматривая их будто с удивлением. – Вставайте. Ступайте домой.
Мужики не двигались.
– Вставайте же! – повторила Кучковна, и брови её опять нахмурились. – Я ж вас не держу. Солнце-то вон куда поднялось, а вы тут который уже час без дела маетесь.
Кудринский староста смущённо из-под нависающих на глаза чёрных волос оглянулся на своих и неловко поднялся с колен. За ним и другие.
– Что ж не идёте? – продолжала боярыня, с упрёком глядя на косого мужичишку, который со страху не знал, как и съёжиться. – Пока до села дошагаете, пока дойдёте до лугов, там и полдни. А бабам-то вашим как без вас управиться – в такой-то день? Эдакого ветра да эдакого солнца ваше-то сено когда ещё дождётся? Ступайте.
– Матушка-боярыня, – хрипло выговорил староста, – а с шёрсткой-то как прикажешь?
– С какой шёрсткой?
– Да с той-то, что тебе не принесли.
– Не надобна мне она, – почти надменно ответила Кучковна. – Мало ль у меня своих овец?
– А рыбку-то о зиме примешь ли?
– О зиме! – повторила со вздохом боярыня, и по её лицу пробежала опять та же странная, печальная полуулыбка, какой Гаша, с испугом ловившая каждое движение матери, никогда ещё у неё не видывала. – Далеко ещё до зимы. Ох, далеко!
Кудринцы беспокойно зашевелились. Косой мужичишка зашептал что-то на ухо старосте.
– А до зимы-то, матушка-боярыня, – заговорил тот, – где нам, сиротам, столько рыбы наловить, чтоб тебя удовольствовать? Пока сено смечем, пока хлеб уберём, пока посеемся...
– Да и зимой велик ли у вас досуг? – перебила его Кучковна.
– Велик ли, нет ли, а тебя не обманем, – с достоинством произнёс староста, привычным движением головы стряхивая волосы со лба.
– Обмана, матушка, жди не от нас, а на своём дворе! – ввязался косой. – Твой-то ключник... – завёл он было задирчивым бабьим голосом.
Но староста, наступая ему на лапти, оттеснил его назад и не дал договорить.
Да Кучковна его и не слушала.
– Ни рыбы не возьму, ни шерсти, – вымолвила она негромко, точно говоря сама с собой и глядя куда-то вдаль. – Ничего с вас не возьму. Ступайте домой да накажите вашим жёнкам, чтоб помянули убиенного болярина Ивана.
Она поклонилась им в пояс и, не поднимая головы вышла из сеней.