Текст книги "Волчья шкура"
Автор книги: Ганс Леберт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)
Пусть себе и дальше выслеживает! Этот волк никому не опасен. Какой-нибудь бродяга или бездельник, имеющий несколько приводов, «тунеядец, уклоняющийся от работы», который время от времени вынужден воровать. Ему тридцать семь лет, стояло в вышеупомянутом документе (отпечатанном на прескверной бумаге окружного полицейского управления), рост – метр семьдесят три, волосы с проседью, глаза голубые, лицо овальное, вставная челюсть.
Особые приметы! – подумал Хабихт. Куда какие особые! У всех людей овальные лица, голубых глаз, волос с проседью тоже хватает, да и тридцать семь лет – возраст не такой уж редкий.
Он поднял голову и посмотрел в окно, в черноту за мокрыми стеклами. Вот и найди там человека, о котором говорится в бумаге! Этого неописуемого! Это «овальное лицо». Затем он сложил бумагу и сунул ее меж страниц календаря. Поди-ка поищи туманное пятно в тумане, пугливую тень с голубыми глазами – маленькие цветочки незабудок в ночи и в сырости. Поищи-ка этого неслышного, затаившего дыхание лесного зверя! Он ведь жрет сырую картошку да кормовую свеклу и вряд ли позволит заглянуть себе в рот, проверить, как там насчет вставных челюстей, которыми можно стучать от холода. Он скорее договорится с ветром, чтобы тот валил тебя с ног, или глину попросит оказать ему любезность и стянуть с тебя болотные сапоги!
Правда, пока что это было единственной надеждой – он, вероятно, еще не сбросил форму того заведения, полосатое черно-белое тряпье, что издалека бросалось в глаза, покуда не выпал снег. Даже прячась за кустами и деревьями, он должен походить – так утешал себя вахмистр Хабихт – на сбежавшую зебру, которая трется о стволы, стараясь содрать с себя свой цирковой костюм.
Зебра, что и говорить, зверек невиданный в наших краях. Только в столице, в зоологическом саду, Хабихт много лет назад видел эту полосатую лошадку. Она так пришлась ему по душе, что он бы охотно прихватил ее с собой. Она и в здешних лесах доставила бы ему больше радости, чем все лесорубы, помощники лесничих и егеря, вместе взятые. И уж конечно, много больше, чем безликий человек – ведь единственным примечательным в нем была его тюремная одежда, – чем этот бездомный волк со вставными челюстями, лишь издали смахивавший на зебру, которого голод должен был неминуемо выгнать из его укрытия.
Но был еще и другой волк! Настоящий и с настоящими зубами! Хабергейер утверждал, что на опушке (на какой именно, он не сказал) видел его следы. Правда, такое утверждение сильно смахивало на охотничьи рассказы, даже для верующего эти слова звучали подозрительно, хотя их сотни раз произнес рот, утопающий в бороде бога-отца. И все же это могло быть правдой, так как крестьяне в Тиши однажды, пятьдесят лет назад, пережили страшный испуг; старики еще отлично это помнили.
Зима в тот год была суровая. Дома по самую крышу утопали в снегу. Снег шел все дни напролет, но к вечеру неизменно прояснялось, и ночи стояли ясные и морозные. Люди ели очень плотно, ведь холода пробуждают голод. Ели, чтобы поскорей юркнуть в постель, а сон уж не заставлял себя ждать. Сон этот был огромен, как гора, и бел, как снежный человек. Он ложился на них густо кружащимися хлопьями, как снег ложился на деревню; сон заметал их, как снег заметал все кругом. Итак, они спали (это они сами рассказывали), и вдруг – не очень давно это было – в их сне завыл волк. Волк вправду стоял у деревни и выл на луну.
Из серебряного заиндевевшего леса он вышел на голубоватый свет луны. Ночь была светлой от снега и звонкой от эха. Собаки лаяли и силились перегрызть цепи, потом начали скулить от страха и забились в свои конуры.
– И что же вы предприняли? – спросил он крестьян.
Они отвечали:
– Закрылись с головой перинами, больше ничего.
– А потом?
– А потом все кончилось – словно во сне привиделось.
Потом вдруг остались только луна да снег, и морозные узоры светились на стеклах, а за ними были синяя ночь и деревня, вмерзшая в лунный свет…
– Ну а утром?
– Одного теленка не досчитались.
Не досчитались теленка и на следующее утро. Кровавые следы вели в лес. И в полутьме терялись меж деревьев…
Вахмистр Хабихт встал, пригладил свои усики и зашагал взад и вперед по комнате. Наконец он остановился и поглядел в окно. Но волка не увидел.
На поиски волка отправились жандармы и егеря. По кровавому следу пошли в самую чащу. В путь они дви-нулись ранним утром (в вихре снежинок пробираясь ощупью, как слепые), а днем уже увязли по пояс в снегу – снег был чист, бел и не хранил никаких следов. Тогда они не стали больше искать и повернули назад. Волка из деревни Тиши они так и не убили.
И вдруг в черноватом зеркале окна Хабихт увидел на другом конце времени и пространства, в начале того, что мы зовем прошедшим, увидел, как волк с запавшими от голода боками скрылся в лесу.
Но это же полсотни лет назад! – подумал он. Полсотни лет назад что только не было возможно. Но нынче, после такой войны, при таком прогрессе (даже зубы все стали чистить!), под постоянной угрозой новых технических достижений, вспугнутый из любых кустов автомобильными фарами волк, пожалуй, задумается, прежде чем начать враждебные акции против обороноспособной коровьей деревни!
И тем не менее! Когда Хабихт изредка просыпался по ночам (в подштанниках уже не совсем полицейский) и его походную кровать обступала темнота и липла к окнам, он всякий раз, сам того не зная и не желая, напрягал слух – не слышно ли, как воет волк, осторожно крадучись по задам деревни.
Нет! Это воет ветер на крыше, он примчался из-за лесов, протащил потоки дождя над равниной, как попало перемешал черноту, точно красильщик, перемешивающий в корыте траурные платья. С водосточной трубы недавно сорвало кусок жести; он с грохотом раскачивался в тревожном воздухе. Хабихт слышал этот грохот, покуда не заснул, утомленный бесплодным прислушиванием. А вот волчьего воя он не услышал ни разу. Волк вел себя тихо, видно, некуда ему было спешить.
Между тем третий волк (волк, которого мы не опознали, а именно Малетта) стоял на южном конце деревни, за последним двором, и вслушивался в темноту.
Там, оно там! – думал Малетта. Там, где начинаются лесистые склоны, вдали за полями. Мы этого не видим, да сегодня еще и нельзя это видеть! Никто это не обнаружит – тайна останется моей тайной!
(Четыре проворные ножки, а может, и шесть, как у жуков, или все сто, спрятавшиеся под полями шляпы и за пучком волос серны, приподнятым, как хвост лошади, приготовившейся испражняться, – и вдруг галопом по мокрым кустам, густая шляпа, без головы, без мозга, под ней только спутанные волосы тьмы, растрепанные волосы – паутина и дождь: ее мерзостные темно-бурые следы пересекают лес; никто не станет их вынюхивать!)
Тут сердце у него замерло.
Боже мой! Неужто я схожу с ума? – в испуге подумал он и широко открыл глаза, хотя все равно ничего не мог увидеть. Он почувствовал, что глазные яблоки его обнажились, и ночь, словно черная бумага для затемнения окон – воспоминание военного времени, – налипла на них. Холодные капли дождя барабанили по его белкам (в этой темноте и белки были черными). Дождь, выскочив из мрака, набросился на него.
Из охотничьих угодий (участок № 12), из грозных лесов по ту и по эту его сторону (качавших ветвями впотьмах, отчего казалось, что это машут невидимые руки) вырвался он, этот дождь, вырвался плотными тучами, рассыпавшими водяную пыль, и теперь, тихонько шурша, моросил над полями, барабанил по увядшей ботве. Кто ты, старый незнакомец, ночью явившийся сюда? Кто ты? Зачем гонишь дождь впереди себя? А?
В высоких резиновых сапогах Малетта перешел дорогу, зашагал среди деревьев и, разбрызгивая вокруг себя лужи, ударился о стену какого-то дома.
Этого ему было предостаточно. Никаких вопросов более не существовало. Малетта втянул голову в воротник и пошел домой, повернувшись спиной ко всем ужасам. Но дождь не переставал безжалостно преследовать его, маршировал за ним следом, шлепал по грязи, точно колонна в походе. Маршевый шаг сквозь топи вечности! А дальше – домой? Но куда, собственно? Такая каморка не дом! Верно ведь? А дальше – в каком направлении идти? Деревня кажется поставленной на голову! Небо превратилось в широкий поток, дома, словно разбитый, подхваченный волнами флот, плавают перевернутые, крышами в воде (иными словами – килем вверх). Коньки крыш прочерчивают килевой след в глубине, в глубине, что находится вверху, и внизу, и повсюду. И Малетта, чувствуя, что его толкают в спину, истязают, насилуют, а потом еще мокрому и продрогшему дают пинка в зад, шатаясь от сильного ветра (он, казалось, едет верхом на буфере) и как бы сдерживая собою сотни напирающих, толкающихся тел, всю нечисть этой ночи, что, сопя от ярости, гналась за ним, – Малетта наискось пересек Тиши и добрался до своего так называемого «дома».
Он ввалился в сени. Похоже было, что сам господь бог плеснул чан воды в открытую дверь. У Зуппанов в кухне горел свет. Он пробивался через узенькую щелку и золотой, манящей полоской ложился у самых его ног. Малетта наступил на эту полоску сначала левой, потом правой ногой – так затаптывают уголек, упавший на пол. Но свет из кухни не дал себя растоптать. Он по-праздничному, по-рождественски широкой золотой лентой обвился вокруг стоптанных башмаков, до того набравшихся влаги, что в них чавкали пальцы.
Он прислушался. В кухне старики разговаривали друг с другом. Прислушался, но разобрать, о чем они говорят, не мог. С минуту постояв в нерешительности, он постучал и открыл дверь.
Безобразие, и все тут, сказала старуха. Потом повернулась и взглянула на него. Сущее безобразие. Вот и все, что ему удалось услышать. На этом их разговор оборвался.
Оба старика сидели за столом, за белым кухонным столом между побеленных неуютных стен, безобразно оголенных светом лампочки без абажура. Они вытаращились на Малетту, видно удивились, что он так вымок. Сначала они пристально взглянули на его лицо, потом на плащ и на башмаки, с которых стекала грязная вода. Окинув его с головы до пят оценивающим взглядом (заодно и образовавшуюся лужу), они опять уставились на его лицо, надеясь прочитать на нем хоть какое-то объяснение.
– Я хотел только пожелать вам счастливого рождества, – сказал Малетта.
Оба принужденно улыбнулись.
– Ах так! Ну, ясно.
– Нельзя ли мне поставить башмаки возле плиты? И посушить здесь пальто? – спросил он.
– Конечно, пожалуйста! Вон там натянута веревка, на нее можно повесить пальто. Где ж это вы так промокли?
– Где? – Он даже глаза выпучил. – Да ведь дождь льет как из ведра!
– Это верно, но что вы, спрашивается, забыли на улице? Или собрались фотографировать дождь?
Малетту стал трясти озноб, так что зуб на зуб не попадал.
– Рождественская прогулка! – стуча зубами, пробормотал он. – Рождественская прогулка! Я всегда ее совершаю. Вроде как Фауст свою пасхальную прогулку! – Малетта снял пальто. – Тут ему и встретился пудель. Знаете вы это? Знаете ли вообще, кто такой Гёте? – Вытянув руки, он держал намокшее пальто подальше от себя.
Старик искоса на него поглядел.
– Еще бы не знать, – сказал он. – Король поэтов.
А Малетта (он наконец повесил пальто на веревку):
– Верно. И главное его произведение – «Фауст». – Он растянул пальто пошире, чтобы разгладить образовавшиеся складки. – Вы его, конечно, никогда не читали, и я рад за Гёте, – сказал он. – Ах да! Надо, чтобы вы это знали. (Он окинул кухню подозрительным взглядом.) В пуделе, что встретился Фаусту, сидел черт. И как вы полагаете, что он сделал – я о Фаусте говорю? Он сказал: «Вот, значит, чем был пудель начинен».
– Пудель, – повторила старуха, – помнишь? Бог ты мой! Какие же они милые, эти пудели! И прежде до чего были в моде. А нынче редко-редко когда их встретишь.
Малетта сел на стул и стал стягивать башмаки. Он сказал:
– Существует еще и рождественская собака, слыхали вы о такой? Она маленькая, ну, скажем, величиной со шляпу. – Он сбросил размокшие башмаки (звук был такой, словно двое влюбленных обменялись страстным поцелуем). – Мерзкая, отвратительная собачонка! – В носках у него оказались огромные дыры. Он встал и медленно проговорил: – Зеленая! Она зеленая, эта собачонка! – И смерил чету Зуппанов выжидательным взглядом.
Старик расхохотался.
– Ага! Наверно, от елочных иголок!
– Она не жрет елочных иголок, – отвечал Малетта. – Она выедает мозг из черепов наших граждан. Куда мне поставить башмаки? – осведомился он.
– Вон туда, – несколько смущенная, ответила старуха. И указала на угол у плиты, где уже стояла пара чьих-то башмаков.
Малетта пошел, поставил свои рядом и сказал:
– Черт подери, точь-в-точь два танка!
– Это ботинки фрейлейн Якоби, – пояснила старуха. – Она, бедняга, вчера промокла до нитки. Они школьную экскурсию устраивали!
Он как зачарованный уставился на ботинки учительницы. Так называемые «гойзеры» были подбиты такими гвоздями, что страшно делалось, и вообще выглядели до ужаса грубыми, даже жестокими.
– Да, она вчера ходила на экскурсию! – разговорился старик. – Они на Большую Кабанью гору лазали!
– В такую погоду? Да они рехнулись, что ли? – воскликнул Малетта.
– На лыжах вздумали покататься. – Старик расхохотался.
(Чтобы это понять, надо сначала узнать следующее: господин Лейтнер слушал прогноз погоды по радио и в согласии с таковым высчитал, что на Кабаньей горе уже должен лежать снег, то есть не везде, а на ее выветрившейся вершине, которую нельзя было разглядеть снизу, ибо она тонула в облачном море. Итак, вся школа отправилась в путь, все стадо баранов с лыжами и палками, во главе печального шествия – господин Лейтнер и фрейлейн Якоби, он в качестве бараньего вожака неизменно впереди, – уже наверху раздался крик: «Ну ребята! Что я говорил? Вот вам и снег!» Дело в том, что между деревьев виднелось что-то белое, но белое оказалось всего-навсего обрывком облака. И из этого облака лилась вода.)
– Она вся насквозь промокла, – продолжал словоохотливый старик. – А вы себе только представьте, как же вымокли дети – они-то не так хорошо были одеты, и таких крепких башмаков у них тоже не было.
– Но она сказала, – вмешалась старуха, – что правильным мальчишкам и девчонкам это не повредит. Ребят надо укреплять. Это называется «закалка»!
Малетта не сводил глаз с башмаков. Они скалили гвозди, точно зубы, а между гвоздей налипла жеваная трава – как в коровьей пасти.
– Сегодня она домой уехала, – сказал старик.
– На праздники уехала, – пояснила старуха.
А Малетта:
– Что ж! Это мне рождественский подарок! Завтра можно будет дольше поспать. – Он еще раз бросил взгляд на свое пальто, потом кивнул старикам, и уже в дверях, полуобернувшись – одна половина его лица была еще на свету, другая уже впотьмах, – сказал: – Эти горные башмаки у плиты воняют так, что дурно становится.
В одних носках он медленно поднялся по лестнице. Тьма окружила его наподобие жирной массы, напоминавшей вонючую мазь, которой солдаты чистят свои сапоги. Он почувствовал тошноту. Весь дом – так ему по крайней мере казалось – вдруг пропах кожей и потными ногами, словно казарма, и этот запах оживил в нем воспоминания. Но вот лестница осталась позади, он уже брел ощупью по извилистому коридору, тянувшемуся под скосом крыши, гулкому от шума дождя. Старые стоптанные половицы со скрипом прогибались под его ногами. Похоже на скрип колес той телеги, на которой они увозили убитых. И вдруг перед ним опять возник висельник. Малетте чудилось, что он висит в нем, как гигантский язык в колоколе, в любой миг готовый зазвонить. На него точно столбняк нашел. Он остановился, в течение нескольких секунд не решаясь двинуться с места. Над его головой водяные розги секли крышу, казалось, они вдребезги разнесут всю черепицу. В тот день дождь тоже выбивал генеральный марш на прикрывавшем трупы брезенте, и тем, что лежали под ним, не было покоя, хотя этот барабанный бой их уже не касался; они шевелили ногами и руками и вздрагивали (как собаки, которым снится псовая охота); поневоле казалось, что они еще живы. Все это было давно, все это уже позабылось. Впотьмах он вытянул руку, стараясь нащупать свою дверь. Но от его движения висельника качнуло. Холодные, вяло болтающиеся ноги словно бы изнутри ударили его в живот. Он зашатался, как пьяный, стал раскачиваться из стороны в сторону – точь-в-точь колокол. Но дробь дождя поглощала любой другой звук: дробь выстрелов, например, отдававшихся в каменоломне… Внезапно в руке у него оказалась дверная ручка, пальцы обвились вокруг холодного металла, но, когда он нажал на нее и дверь со скрипом открылась, Малетта понял, что ошибся и это вовсе не его дверь.
Он хотел справа нащупать выключатель. Нет. Выключатель был слева. Он поколебался. Потом все же включил свет, на мгновение ослепивший его. Сначала он постоял на пороге, потом сделал два шага – вторгся на вражескую территорию. Воняло там, как в сапожной мастерской! Запах кожи, исходивший от этой учительницы, ненавистный запах ее башмаков засел у него в носу и доводил его до сумасшествия. Ему чудилось, что он обнюхивает ноги марширующей колонны! Вдыхает вонь солдатских сапог. И – он глазам своим не поверил – вдоль стены стояло по меньшей мере семь пар башмаков, семь пар солдатских ног фрейлейн Якоби стояли в молодцеватом строю, как на смотре, когда фюрер держит речь перед войсками.
Но он это видел своими глазами. Потом взглянул на кровать и перину, лежащую на ней. Перина была в розовом чехле. Потом – на лыжи и лыжные палки. Покрытые славой, они стояли в углу. Потом снова взглянул на башмаки и снова на кровать. Небрежно брошенная перина приобрела форму женского тела. Он покосился на лыжи и палки. На палках были острые железные наконечники. Покосился на кровать. С кровати на него уставился розовый зад. Он шагнул к палкам. Они уперлись в пол железными наконечниками. Слева он чувствовал героический взор зада. Чувствовал лишь одною стороной тела. Башмаки справа всем строем топтали его желчный пузырь.
Тогда он схватил одну из палок, занес ее над головой как копье, и ринулся к перине. Но в последнюю секунду опомнился. Поставил палку на место. Выключил свет, захлопнул за собою дверь и, совершенно обессиленный, потащился к себе в комнату.
На тумбочке около кровати лежала черная книга. Он еще не успел начать ее. Даже не раскрыл пи разу. Не заглянул в нее и в этот вечер.
Малетта разделся, залез под одеяло и потушил лампу. Он боялся, он был в отчаянии. В темноте комнаты он искал вифлеемскую звезду. Но все звезды стали черными. Он повернулся на бок, попробовал глубоко дышать. Но сон-избавитель не шел к нему. Он со стоном перевернулся на другой бок, но сон-избавитель не шел и не шел к нему. Тогда он лег на спину и вперил взгляд в потолок, невидимый во мраке. В водосточной трубе булькала вода, в водосточной трубе плакал чей-то голос, и он, как уже не раз бывало, остался один на один со своими мыслями, с теми мыслями, что все более и более тесной спиралью вились вокруг одной темной точки, вокруг мрачной световой точки, вокруг темнейшей точки темноты, вились наподобие насекомых, что по ночам слетаются к лампе, но загипнотизированные не светом, как те, а мраком, ядром мрака, до того черным, что оно слепило как свет.
Матрос ничего похожего не испытывал. Ни свет, ни тьма мира не ослепляли его. Он поужинал и погасил лампу. Теперь он сидел и по обыкновению курил трубку.
Он думал: у нас сегодня двадцать четвертое декабря, ни больше и ни меньше! Так думать он считал весьма разумным. Его рождественская звезда горела в плите и грела ему ноги. Она не указывала пути пастухам (ни христианину, ни язычнику), не указывала и моряку – наподобие маяка мигая на пустынном горизонте, – а значит, был вечер как вечер: свет и тени на потолке, за окном голос дождя, непонятно что выкрикивавший. Матрос изредка к нему прислушивался, но не стремился истолковать его зовы, расшифровать азбуку Морзе, получить «благую весть», она ведь могла оказаться печальной.
Но внезапно он подался вперед, ему вдруг почудились шаги со стороны леса.
Он затаил дыхание и прислушался.
Ничего – только дождь шумел за окном.
Ничего – только буковые поленья трещали в плите.
Ничего – только кровь стучала в висках.
С шагами все это ничего общего не имело.
Он опять откинулся на спинку стула, и тень его, сидевшая на стене в глубине комнаты – матрос втрое выше и шире его, – тоже откинулась и опустила голову.
Прошло время. Совсем немного времени. Огонь в плите высоко взметнулся и осел. Вспыхнул и погас. Матросу снова послышался шорох. Шорох как будто бы приближался к дому, делался все отчетливее: легкое похрустывание сухих веток, равномерное шуршание листьев, словно кто-то в темноте торопливо, но с опаской пробирается по лесу, тщетно стараясь ступать неслышно.
Итак, он встал и подошел к окну (к тому окну, что смотрело на лес). Его разобрало любопытство: что же такое там происходит? Неужто сегодня, в сочельник, да еще в такую непогоду какой-то человек или нечто человекоподобное таскается по лесу?
Он вытер рукавом стекло, уже замутившееся от его дыхания, и сделал попытку вглядеться в темноту, попытку вполне несостоятельную разумеется. Шорох, похожий на торопливые шаги, приближался. И вдруг стал ясно различимым, но это было уже не похрустывание и шуршание в лесу, а шорох на лужайке перед домом. Матрос напрасно напрягал зрение. Из окна ничего нельзя было увидеть. Стекла отражали огоньки догорающих в плите углей, отражали его собственную голову, он видел ее, видел огонь, а того, что было за этим, видеть не мог.
Он уже собрался открыть окно, под окном раздавались шаги, и это начинало его беспокоить: кому понадобилось бродить под его окном? Он уже положил руку на шпингалет, но тут (и это – черт возьми! – было также необъяснимо) раздался громкий стук в дверь.
Матрос вышел в сени и отпер дверь. Свет из комнаты упал в ее проем. Упал на человека, который стоял на дожде с широко открытым ртом и, казалось, кричал. Матрос понятия не имел, кто это такой. Но потом все же узнал его. Старик Айстрах, мастер лесопильного завода. Свет падал ему прямо в разинутый рот.
Он заговорил не сразу. Видно, очень был перепуган. Он стоял перед дверью, как утопающий, ловя воздух ртом; вода текла с него, словно его только что выловили из моря. В правой руке он держал какую-то штуку, которую и поднял к свету – показать матросу. Потухший фонарь – только и всего.
Старик наконец закрыл рот, проглотил слюну и снова открыл.
– Одолжи мне спичек, – пробормотал он, – фонарь погас, а мои отсырели.
Он поставил ногу на порог и вдруг протиснулся в дом, захлопнул за собою дверь, как будто за ним гнались, и даже засов задвинул.
Матрос поначалу ни слова не проронил. Пустил старика в комнату. Потом пристально на него посмотрел, взял с комода коробку спичек и подал ему.
Старик сунул ее в карман.
– Благодарствуйте, – сказал он (словно получив на чай). Сдвинул шляпу на затылок. Потер лоб ладонью, как только что проснувшийся человек, и нельзя было понять, отирает он капли дождя или пот. Он поставил фонарь на стол и при этом недоверчиво покосился на матроса.
– В самой чаще, – пробормотал он, – в самой чаще вдруг взял и погас. Надо же! – Секунду-другую он простоял без движения, словно бы вслушиваясь в ночь. Потом его оцепенелость прошла, лицо обмякло. Он бросил взгляд на свой фонарь, на матроса. Его губы непрестанно шевелились, хотя он ничего не говорил.
– Все заросло, – сказал он наконец. Но что означали эти слова, не объяснил.
Матрос, наблюдая за ним со стороны:
– Ну же! Вы хотели зажечь свой фонарь!
Айстрах:
– Верно! У вас найдутся спички?
Матрос:
– Да они же у вас в кармане!
Старик оторопел, сунул руку в карман и вытащил коробок. Покачав головой, он потянулся к фонарю.
Матрос наблюдал за ним. Он думал: спросить его или нет? И спросил совсем о другом: что он делал в лесу в такую пору?
Старик махнул рукой. И сказал:
– Ах, господи! Когда человек одинок, как я… – Он открыл фонарь и стал то выкручивать, то опускать фитиль.
Это был штормовой фонарь, который, собственно, не мог погаснуть. Старик все выкручивал и снова вкручивал фитиль. Матрос наблюдал за ним с возраставшей подозрительностью. Но тот с серьезной миной крутил фитиль вверх-вниз, вряд ли можно было объяснить, зачем он это делает. Вдруг он оставил свое странное занятие, зажег спичку, сунул ее в фонарь. Фонарь был в полной исправности и мигом зажегся. Как же. спрашивается, он мог потухнуть, будучи вполне исправным? Сейчас в нем горел светлый, спокойный огонек, бросавший рыжеватый отблеск на стол и стены.
– Вот видите, – сказал матрос. – Опять загорелся! – Сам же подумал: теперь бы надо спросить, не то – только я его и видел.
Но Айстрах не ушел. Похоже, что и не думал уходить. Он стоял, уставясь в пустоту, словно в ожидании какого-то сигнала. Его подсвеченное снизу лицо напоминало большое вслушивающееся ухо. Он не двигался, казалось, спал и одновременно прислушивался. Но слышен был только дождь.
Матросу стало не по себе. Чего ждет этот старый хрыч? Но так как прислушивание не менее заразительно, чем зевота, он и сам начал прислушиваться.
Ничего – дождь барабанит по крыше.
Ничего – дождь идет по лесу, идет в сочельник. На тысяче птичьих лапок идет по ковру опавшей листвы.
Матроса как толкнуло что-то:
– Ну, а теперь скажите, что случилось с моим отцом? Ведь вам известно, почему он наложил на себя руки!
Айстрах повернулся к нему; весь вид его говорил, что он не понял вопроса. Затем он медленно поднял свою исхудалую руку и приложил к губам указательный палец.
– Хватит играть в молчанку! – сказал матрос. – Говорите! И черту всю эту таинственность! – Он уже расстегнул воротник, чтобы ругаться дальше (расстегнул, чтобы он у него не «лопнул», как говорят в северной Германии). Но в этот миг что-то донеслось до его слуха. Он бросился к окну и распахнул его. Ночь, черная и мокрая, ворвалась в комнату.
– Кто там?
– Мы!
– Кто это мы?
В окне показались две промокшие шляпы: под одной – окладистая борода, под другой – красная рожа.
– Хабергейер и Пунц.
– Черт возьми! Что вы тут делаете?
– Ничего.
Оба бесстыже ухмыльнулись.
Матрос крикнул:
– A-а! Просто-напросто прогуливаетесь!.. Входите-ка! – добавил он. Закрыл окно, вышел в сени и отпер дверь.
Они вошли и состроили изумленные физиономии.
– В чем дело? Что-нибудь случилось? – поинтересовались непрошеные гости. Тут они заметили старика и как будто очень удивились: – Ах, вот оно что! Кого мы видим! – Они вплотную подошли к Айстраху и вылупились на него.
– Что ты здесь делаешь? – спросил Пунц.
– Ты же насквозь промок! – заметил Хабергейер.
Матрос встал между ними.
– Хватит валять дурака! – сказал он.
Хабергейер раздулся за своей бородой.
– Проклятие! Как ты разговариваешь со старшими?
На это матрос:
– А как прикажете разговаривать с людьми, которые ночью заглядывают в чужие окна? – Прищурив глаза, он смерил взглядом сначала одного, потом другого. – Вы, верно, за дурака меня считаете все трое, а? – Его глаза, как осколки стекла, блеснули из-под век.
Пунц обозлился.
– Мы шли мимо, – прорычал он. – Может, мимо твоей халупы запрещено проходить? Или здесь нельзя с горы спускаться?
– Нельзя, – отвечал матрос. – На то есть дорога.
– Мы с дороги сбились, – сказал Хабергейер.
Матрос махнул рукой.
– Вы мне зубы не заговаривайте! Когда здесь горит свет, нельзя сбиться с дороги. К тому же я видел, как вы совали носы в мое окно!
Хабергейер вдруг переменил тон.
– Слушай, – сказал он. – Ты совершенно прав. Мы заглядывали в окно. Дело в том (он засмеялся), что там, наверху, мы видели фонарь, и вдруг он исчез. Ну, нас, конечно, заинтересовало, кто там бродит, согласись, это ведь странновато. Мы и подумали: может, это ты. И заглянули в окно. Вот тебе и весь сказ.
Айстрах схватил свой фонарь. Теперь он покачивался у него в руке, отбрасывая красноватый отсвет на стену, – беспокойное блуждание, пляска светящихся пятен, и среди них гигантские тени четырех мужчин, качающиеся, как деревья при ураганном ветре.
Матрос пожал плечами.
– Ну что ж, – сказал он. – Все может быть, хоть я не верю ни одному вашему слову. – Он повернулся к столу, взял свою трубку и снова набил ее. Потом сказал: – А теперь желаю всем спокойной ночи! И забирайте с собой вашего друга! Он, кажется, немного не в себе, больно уж его дождь размочил.
Хабергейер прищурился.
– Страху, что ли, натерпелся наш старик?
Матрос насторожился.
– Возможно, – ответил он. – Я ничего об этом не знаю. – Он схватил со стола коробок спичек, неторопливо раскурил трубку и повернулся к ним. – Вас это удивляет? – спросил он. Его глаза опять стали двумя блестящими щелочками; они впились в замаскированную бородой морду егеря. Матрос сказал: – Он ведь всегда чего-нибудь боится. Ветра, туч… мертвецов, что ходят среди живых. Он и печи для обжига кирпича боится, по его мнению, в ней что-то нехорошее случилось.
Действие его слов сказалось незамедлительно. Оно было не так уж велико, но в высшей степени неожиданно. На какую-то долю секунды с лица Хабергейера как бы соскользнула борода, более того, его лицо, казалось, подобно маске, соскользнуло с другого лица.
– Ах так, – сказал он. – Я этого не знал! – Голос его вдруг охрип.
Матрос меж тем обернулся к Пунцу. (Тот был еще пунцовее, чем обычно!)
– И вы, видно, тоже сама невинность! – сказал он.
А тот (со своим гигантским орлиным носом):
– Чего старику бояться, гм? Здесь ему бояться нечего! Здесь все в полнейшем порядке.
Матрос:
– Приятно слышать.
Хабергейер старику!
– Эй ты, Айстрах! Ты чего-то боишься?
А тот:
– Нет! – И что есть силы затряс головой.
– Вот видишь, – сказал Хабергейер. – Ничего он не боится.
– Дождь, – пробормотал Айстрах. – Дождь!
– Пошли! – коротко сказал Пунц.
– А темень-то какая! – вздохнул Айстрах. Он сделал шаг вперед и взмахнул фонарем. Четыре тени на стенах задвигались: весь домишко стал покачиваться, как корабль, ночью плывущий по неспокойному морю. – Вы крались за мною! – прошептал он. – По всему лесу гнали меня!
– Идем! – сказал Пунц. – Твой фонарь ведь опять горит.
– Пошли! – И Хабергейер подтолкнул обоих к двери.
Матрос поглядел им вслед.
– Внизу будьте поосторожнее! – сказал он. – Там на дороге море разливанное, если споткнетесь – утонете! Жалко будет вас всех троих.
Он захлопнул за ними дверь, задвинул засов. Вернулся к своей плите. Рождественская звезда слегка потускнела, но все еще излучала тепло. Из поленьев, что создали и питали эту звезду, уже не прорастали языки пламени, поленья теперь только тлели и тихонько потрескивали, совсем как сухая листва на дубах. Матрос сел и задумчиво уставился на печной жар. Этот треск напомнил ему что-то, напомнил запах дубовой коры… И внезапно все предстало перед ним: дорога, уходящая в ночь, он стоит, опершись на перила моста; под мостом булькает вода и чей-то голос шепчет: «Слушай! Нам надо потолковать о старике. Он опять треплется, где ни попадя, необходимо что-то сделать».