355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ганс Леберт » Волчья шкура » Текст книги (страница 6)
Волчья шкура
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:34

Текст книги "Волчья шкура"


Автор книги: Ганс Леберт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц)

– Ну, прыгай же! – сказал он и снова взглянул на нее. Он вынул руки из карманов и снизу вверх погладил ее икры, округлые и твердые.

Она сверху глянула на него и ни слова не сказала. Словно и не ждала ничего другого! С восторгом он чувствовал, как тоненькие волоски покалывают его сквозь чулок; потом его рука скользнула в подколенную впадинку, там было прелесть до чего уютно, потому что чулки образовывали мелкие складочки, и пошла выше, уже напрягшись, к верхнему краю шва. В тепле и впотьмах он внезапно ощутил ее бедра, бархатистую кожу, под которой билась жизнь, точно пойманный зверек, готовый вот-вот убежать. И вот он и вправду выскочил…

Герта схватила Укрутника за плечи и прыгнула прямо на него. Половицы прогнулись и задрожали. В зале зазвенели и запрыгали бокалы.

Укрутника шатнуло. Он и сам не понимал, как это случилось. Она едва не сбила его с ног! А теперь прильнула к нему, громко смеясь. Может быть, над его испуганным лицом? Или оттого, что юбка у нее задралась чуть не до пояса? Она хотела ее одернуть, Герта Биндер знала, как надо держать себя. Но тут Константин Укрутник схватил ее под мышки (а в этом месте терпели фиаско даже известнейшие аптекари и химики) и мужественным жестом опрокинул на стол.

– Э-э-э! – сказала она, отворачивая лицо. Ее полная белая шея, вибрировавшая от смеха, казалось, припухала, извиваясь, и манила его вонзиться в нее зубами, как вонзается волк.

Она еще несколько секунд защищалась – из соображений приличия, – но, поскольку он не отпускал ее, не отступался и дышал ей в ухо горячим своим дыханием, вдруг сделалась податливой, и тогда все произошло – они поцеловались.

3

С тех пор матрос перестал спать по ночам. Бодрствовать его заставляло нечто странное: он слышал голос. Этот голос обращался к нему. И все твердил одни и те же слова; собственно, они должны были ему прискучить, нагнать на него сон. Так нет же! Происходило как раз обратное: они возбуждали в нем омерзительное подозрение. Нередко он до рассвета лежал без сна и, содрогаясь, слушал нескончаемое бормотание. Когда же ему становилось невмочь, слезал с кровати, зажигал свет и раскуривал трубку. Иной раз это было очень приятно и действовало успокаивающе. К тому же и бормотание тогда прекращалось. Но стоило ему потушить лампу, лечь и, как всегда, закутаться в три шерстяных одеяла, голос начинал что-то монотонно бубнить – точь-в-точь зазывала на ярмарке, часами выкрикивающий свои шутки-прибаутки.

«Ваш папаша был хитрец, – утверждал голос, – и кто знает, пожалуй, еще и предатель».

«Заткнись!» – рычал матрос.

Но голос не так-то легко было сбить с панталыку, он продолжал вещать из стен, из темноты:

«Что ж он вам, и записки не оставил? Словечка не написал?»

«Заткнись и вообще убирайся ко всем чертям!»

«Выходит, вы ничего не знаете? Ни о чем понятия не имеете? Так-таки не знаете, что́ там произошло?»

«Не знаю и знать не желаю!»

Голос не умолкал.

«А молодой Хеллер? – говорил он, – Молодой Хеллер все знал. И потому должен был умереть».

«Ну и царство ему небесное. Только мне-то на что сдался этот балбес?»

В ярости он перевернулся на другой бок, а голос опять за свое:

«Ваш папаша был хитрец. И кто знает, пожалуй, еще и предатель…»

«Да, – простонал матрос. – Пожалуй».

И так ночь за ночью. У него уже голова гудела от этих ночей. Проклятый страх услышать что-то весьма неприят-ное, заставивший его тогда обратиться в бегство! Да так оно и было, так, а не иначе, бежал он не от дождя, а от Айстраха. Лучше бы уж он его дослушал! Грязное пятно на жилете предка – это, конечно, не слишком приятно, но и не до бесконечности неприятно; к тому же эту историю можно было бы расследовать. А неизвестность? Она-то как раз бесконечна. Однажды возникшее подозрение имеет способность расти, как спрут в охраняемой акватории моря. Вот он уже тянет щупальца к твоему кораблю из мрачной, синей, как ночь, глубины, хватает его, ощупывает ноздреватыми пальцами его борта, словно отыскивая слабое место, слабое место, что имеется у любого корабля и у любого человека.

Матроса знобило. Он вдруг ощутил мерзостное прикосновение снизу, легкий толчок, от которого вздрогнул, как корпус корабля, коснувшийся какого-то плавучего препятствия. И когда под утро (в окно уже просачивался слабый свет наступающего дня) он все же ненадолго заснул и стал потеть под шерстяными одеялами, сон время от времени запирал его в трюм, он слышал, как скрипят шпангоуты и трескается бортовая обшивка, слышал жуткий булькающий звук, с которым корабль начинает погружаться в пучину, покуда буйно хлынувшие воды ужаса вновь не прервали этого сновидения.

Под вечер, когда свет уже задыхался в ледяных потоках дождя, матрос отправился в Тиши, на могилу отца. Согласно обычаю, могила самоубийцы находилась за кладбищенской стеной, можно сказать, на свалке, где блеклой кучей громоздились засохшие цветы, ленты и ржавые остовы венков. Деревянный крест, который (из милости) все же был водружен здесь, высился над грудами мусора, как мачта затонувшего корабля, который, уходя – прощай! прощай! – в последний раз вынырнул из затягивающей его глубины.

Матрос благочестиво снял шапку, но тут же снова ее нахлобучил: дождевые капли барабанили по его голове, казалось, вырывая последние волосы. Он стоял под дождем, то ли хмурясь, то ли улыбаясь, видимо неспособный испытать подобающие случаю чувства.

«Ладно, как бы там ни было, – проговорил он наконец, – а тебе больше не приходится терпеть эту собачью погоду».

На обратном пути, промокший и продрогший, словно сам черт протащил его под килем, он вдруг ощутил неодолимое желание выпить. И следовательно, взял курс на «Гроздь». Приближаясь к заветной двери, он подумал: что и говорить, мужчине водка необходима!

В подворотне, где горела одна-единственная лампочка, тусклый свет которой едва просачивался в темноту, он увидел на дверях дощечку: «Пятница – выходной день».

Бормоча проклятия (мы не рискуем их здесь воспроизвести), он повернулся и вышел из ворот. На тротуаре стоял дождь и мочился на стены, как прохожий. Он, видно, знал, что в «Грозди» сегодня выходной, а следовательно, матрос выйдет обратно, и дожидался, хотел проводить его домой.

– Проваливай, мокрый чертяка! – сказал матрос.

И дождь притаился в нише какой-то стены, делая вид, что больше не обращает внимания на матроса.

– И то хлеб! – пробурчал тот.

Он, впрочем, имел лишь приблизительное представление о том, что хотел этим сказать. Вернее, он ровно ничего не хотел сказать, ибо в подобных обстоятельствах лучше всего было держать язык за зубами и не привлекать к себе внимания. Зашагав дальше, он заметил, что дождь вылез из своей ниши и на тысяче мягких ступней стал красться за ним. Настал миг великого просветления: матросу (слава тебе господи!) вспомнился завзятый выпивоха, сам варивший сливовицу той крепости, которая была ему по вкусу.

Этот человек (некогда деревенский кузнец) жил теперь припеваючи на хуторе, в семи километрах к северо-западу от Тиши и, следовательно, вместе со своими спиртными напитками находился довольно далеко в стороне. Прежде (то есть во время войны и в первые послевоенные годы) кузня, где он подковывал уцелевших лошадей, стояла на южном краю деревни. Матрос, направляясь в Тиши, всякий раз проходил мимо этой хибары (теперь на ее месте стоит бензоколонка), с симпатией и почтением посматривая на растрепанного, иной раз полуголого старика, вдруг появлявшегося в дверях. Однажды, когда матроса в пути застала гроза, он укрылся под навесом кузни и – как часто бывает в непогоду – неожиданно разговорился с кузнецом.

Молния! Удар грома! Матрос, ослепленный ярким светом – в животе у него на секунду что-то перевернулось от оглушительного удара, – вдруг заметил рядом с собой кузнеца, похожего на огромную серую обезьяну, которую шутки ради обрядили в какое-то тряпье.

Кузнец (он орал во всю мочь, потому что дождь барабанил по навесу так, словно опрокинулась телега со щебенкой):

– Вот так штука! Ударило где-то совсем рядом.

Матрос не сводил глаз с белесой стукотни, что занавесом свешивалась с края крыши. Потом раскурил трубку, погашенную было с испугу.

– Не велика беда, – сказал он. – Здешние жители все застрахованные.

– В провод ударило, – проорал кузнец.

– А его и вовсе не жалко! – отвечал матрос.

– Верно, – согласился кузнец. – Чушь собачья все, что они там говорят по телефону.

Они взглянули друг на друга. Взгляды их ощупью брели за белесым занавесом. Матрос ухмыльнулся, потом ухмыльнулся кузец: у них было одинаковое мировоззрение.

Кузнец продолжал разговор:

– Вы ведь матрос, верно? – сказал он. – Знаю, знаю, сын старика Недруга. Я хорошо его помню, вашего покойного папашу. (Меж тем дальний гром загрохотал, словно покатилась бочка, из которой выцедили все вино.) Плохие у него выдались последние годы. Для старого человека он слишком много был один. – И добавил: – Вам, черт подери, следовало бы раньше вернуться, тогда бы он, пожалуй, еще и сейчас был жив. Ну, да об этом мы еще поговорим. Я когда-нибудь поднимусь в хижину гончара.

Но обещание обещанием и осталось. Следующей осенью он продал свою кузню и перебрался на хутор, где у него давно уже был дом, в стороне от дороги, и добрая сотня сливовых деревьев. Там он начал варить сливовицу в неимоверных количествах, это было его страстью и к тому же приносило хороший доход. Ни жены, ни детей у него не было, только водка, и, надо сказать, отличная.

В мелочной лавке Франца Цоттера еще горел огонь. Окно, как покрасневший глаз, таращилось сквозь призрачную оболочку дождя. Матрос решительно вошел в лавку, он знал: тут всегда имеются горячительные напитки.

– Сливовицу, пожалуйста.

– Очень сожалею. Вся вышла.

– Тогда коньяк?

– Очень сожалею. Коньяка тоже нет.

– Виски?

– Этого у нас и не водится.

– Вот дьявольщина! Что ж у вас есть?

На полке красовались бутылки с жидкостью странной окраски. Название было какое-то дурацкое и, судя по виду, вкус как у зубного эликсира. С этикетки улыбался охотник.

С горя матрос купил одну из них и, когда снова очутился в своих четырех стенах и выставил за дверь дождь, по пятам его преследовавший, выпил за вечер ее всю до дна. Тщетно! Пьяный, он повалился на кровать, она начала вращаться вместе с ним, и мука возобновилась с прежней силой: хорошо знакомые и уже нестерпимые слова вплетались в муть хмельных сновидений, так же как вплетается потустороннее со злобным своим бормотом в муть горячечного бреда.

Итак, приподнявшись на кровати, он внезапно принял решение при первой возможности навестить кузнеца, не затем, чтобы отведать его сливовицы, и не затем, чтобы поговорить с ним о погоде, но затем, чтобы разузнать кое-что о человеке, повесившемся на потолочной балке в сарае.

Мы, остальные (по чести я обязан в этом признаться), отлично спали и в эти ночи; собственно говоря, мы спали не только по ночам, но все дни напролет, хотя и с открытыми глазами. Наверно, это омерзительная погода так действовала на нас, дождь, непрестанно напевавший нам колыбельную песнь. Да и вообще! Тогдашняя жизнь! В сырости, под покровом набухших туч да еще в вечной полутьме она напоминала (это утверждали люди и поумнее меня) жизнь животных на дне морском. И ко всему еще это происшествие! Некоторое время оно принуждало нас шевелить мозгами (тоже небольшое удовольствие!). Но вдруг не захотело больше поставлять материал для размышлений. Точка! Все! С тем, что конец Ганса Хеллера так и остался окутанным мраком неизвестности и что матроса ровнехонько ни в чем – я имею в виду это дело – нельзя было уличить, мы, конечно, примирились. Малетту мы все как-то выпустили из виду, во-первых, потому, что ни в чем его не подозревали, во-вторых, потому, что никому не приходило в голову связывать Комичного маленького фотографа с этой тайной. Поскольку все возможности были уже взвешены, сама история пережевана до тошноты, так обсуждена и обговорена, что от нее, к сожалению, ничего не осталось, то в сонливость нашей деревни снова закралась скука. По утрам у нас еще было что делать, ведь какая-никакая работа находится и зимой, но после обеда, когда вся кровь приливает к желудку, скука тащилась от дома к дому, мерзостно и тоскливо зевала под нашими окнами, заглядывала в них, словно дряхлая старуха – лицо бледное, дождевые космы свисают на плечи, – и, широко раскрывая свой беззубый, пакостный рот, казалось, хотела проглотить всю нашу деревню.

Похоже, что она и Малетте зевнула прямо в лицо в эти дождливые недели, когда все снова вошло в привычную колею. Иначе разве он сделал бы то, что сделал, разве взял бы у нашего учителя почитать книгу? (Как будто из книги можно что-то вычитать.) Теперь делать ему было почти что нечего, ведь наше любопытство давно улетучилось. Теперь ему надо было как-то убить время, нескончаемое пустое время, время, которое словно бы стоит на месте, а между тем постоянно и непрестанно движется вперед, да так, что за ним и не угонишься. Но может, мы ошибаемся? И совсем другие причины заставили Малетту вдруг взяться за чтение? Может, ему просто нужно было держать в руках какой-нибудь предмет, чтобы загородить им лицо? Как бы там ни было, а в пятницу пятого декабря, поздно вечером, он явился к учителю, жившему при школе, и попросил у него (да и у кого еще он мог бы попросить, мы-то ведь книг у себя не держим) что-нибудь почитать. Господин Лейтнер, как он позднее рассказывал нам, не очень-то обрадовался позднему посетителю и тем паче его просьбе: книга все-таки ценность. А Малетта, по его мнению, был из тех, что сажают на книги сальные пятна. Потому-то (объяснял учитель) он не пожелал доверить ему ни одной из своих собственных книг и полез по шаткой лестнице на чердак, хотя там и не было света, протиснулся в люк и принес оттуда старую книгу. Этой книги ему было не жалко.

Здесь надо предпослать следующее: наверху стоит ящик со старыми-престарыми истрепанными книгами. Уже десятилетиями стоит в дальнем углу, весь покрытый пылью и паутиной, и никто из нас не знает, каким образом он туда попал и кому принадлежит, вернее, принадлежал.

Учитель (у него даже желчь разлилась) сунул руку в ящик и наугад (дождь между тем непрестанно барабанил по крыше) вытащил какую-то барахляную книжонку (его собственные слова). В сенях у приставной лестницы стоял Малетта, ждал и не без напряжения, но все же довольно беспечно вглядывался в наполненную ночью дыру, угрожающе зиявшую над его головой. Он слышал, что учитель ворчит там наверху, тихо и обиженно, как пес, и тут же увидел его: слезая с чердака, он являлся взору Малетты постепенно. Сначала показались подбитые гвоздями подошвы его башмаков, затем две штанины, спина, а когда наконец он очутился внизу и с видом великомученика повернулся к фотографу, тот наконец увидел в руках учителя книгу, единственно для него извлеченную из мрака.

Она была черная. Черная, как дегтем вымазанная или обуглившаяся. Черная, как копченое мясо прямо из коптильни. От ее кожаного переплета тоже пахло копченым мясом. Можно было почувствовать голод, учуяв этот запах, и решить, что ослеп, взглянув на нее. Переплет черный, как ночь за окном, сулил не менее мрачное содержание.

– Библия? – спросил Малетта. Тихий ужас отразился на его лице.

Учитель раскрыл книгу, бросил беглый взгляд на страницы и покачал головой.

– Нет, не Библия, – отвечал он. – Какой-то научный труд. – И добавил (с уничтожающим взглядом): – Ну как? Интересно вам?

– А что это, собственно, такое? – спросил Малетта.

Учитель торжественно подошел к лампе, открыл книгу на титульном листе и прочитал:

Курьезные и полезные

ЗАМЕТКИ

о естественной истории и об истории искусств

составлено

КАНОЛЬДОМ

1728

– Почтенный возраст, черт возьми!

– Ага! – Вот все, что сказал Малетта. Потом взял» тот своеобразный печатный труд, от которого не ждал особого развлечения, и под пальто унес домой.

На следующее утро (то есть шестого декабря) непогода, казалось, немного улеглась. Небо все еще было затянуто тучами, но дождь шел лишь время от времени, да и то мелкий, почти неприметный. Все это, вместе с хмелем прошедшей ночи и надеждой выспаться, а также вновь обрести душевное равновесие, заставило матроса немедленно пуститься в дорогу, так что он и позавтракать не успел. Сунул кусок шпига и ломоть хлеба в свой вещевой мешок, надел бушлат, резиновые сапоги и в половине девятого наконец вышел из дому.

Но вот ведь чертовщина! Шагая по улице и намереваясь выйти на шоссе, что тянулось позади деревни, и уже по нему идти дальше (автобусы в этом направлении не ходили), матрос между школой и церковью наткнулся на пренеприятное скопление народа. Мы уже писали, что было шестое декабря и молодежь, главным образом «молодежь постарше», справляла день св. Николая. Иными словами, «слуги св. Николая», ряженые в козьи шкуры, с шумом высыпали на улицу, а сам святой с посохом, в митре и в старушечьей ночной рубашке, надетой поверх костюма, как-то сбоку шлепал за ними по навозной жиже, видимо, чтобы освятить и узаконить сие язычески-демоническое действо.

Матрос, сейчас видевший мир отнюдь не в розовом свете, пробирался сквозь толпу, а там, где ничего у него не получалось, локтями расчищал себе дорогу. Но в тот самый момент, когда ему представилась возможность вволю насладиться «чувством локтя», ненавистного ему более всего на свете, процессия вдруг остановилась, и улицу огласили дикие крики.

Матрос вытянул шею, стараясь что-нибудь разглядеть поверх людских голов. «Слуги св. Николая», в своих чертячьих масках, изловили несколько молодых девушек и пытались вымазать сажей их чистенькие физиономии. Другие задирали им юбки, разоблачая тайну вязаных штанов, и, хотя девушки с визгом защищались и кусали руки своих мучителей, культовыми взмахами лозы благословляли их прелестные ягодицы. Одна из «коз» в это время прыгала как безумная, овевая головы столпившихся своей льняной бородою, раздавала оплеухи дергающимся хвостом и, упоенная властью, воистину по-хамски толкала и пихала каждого, кто вовремя не посторонился.

И вдруг – происшествие: матрос, силившийся пробраться сквозь толпу, сам не зная каким образом, очутился в первом ряду зевак. А так как он, желая в свою очередь получить удовольствие, углубился в созерцание шерстяных девичьих штанов, то и не заметил, что «коза», взяв курс прямиком на него, явно изготовилась сбить его с ног. Обнаружил он это, когда она оказалась уже вплотную перед ним. Сдавленный толпою, он при всем желании не мог предотвратить столкновения, которое, несомненно, заставило бы его во весь рост растянуться в грязи (чудовище-то приближалось крупным галопом).

Матрос, конечно же, понимал шутки; никто бы не мог упрекнуть его в обратном, но до такого рода шуток был не охотник. Он напряг мускулы, сделал выпад и в миг, когда несуразная груда хулиганства ринулась на него, саданул ее кулаком в носовую часть. В результате парень, запрятанный в груди бутафорской козы (а это, конечно же, был Карамора со своей гармошкой), получил удар в живот, о котором у нас говорят еще сегодня.

«Коза» стала разваливаться на куски. Перед согнулся в коленях, зад вздыбился, жирафья шея, закачавшись, склонилась до самой земли; потом зад навалился на перед, и вся махина, изрыгая проклятия, рухнула, как туристская палатка.

– Держи его!

– Кого держать?

– Матроса!

– Где он?

Матрос скрылся, исчез за людской стеной, которая тоже пошатнулась и распалась на отдельных индивидуумов. Между тем оба парня выбрались из-под обломков чудища (Карамора, держась за живот), следом за ним второй, белый как мел (он исполнял роль задницы, и божий гнев пощадил его).

– Где этот мерзавец? – крикнул Карамора. – Где он? Я ему шею сверну!

Согнувшись в три погибели, он сплюнул желчью. Но люди, стоявшие вокруг, ржали. Поделом ему и обида, и боль, он ведь такой же прощелыга, как матрос, и то, что сегодня случилось с одним, завтра может случиться с другим.

После полудня солнце на несколько минут проглянуло сквозь облака. Оно бросило взгляд поверх курящегося хребта Кабаньей горы (приблизительно в трех километрах к северо-западу от Тиши) на группу старых покривившихся дубов, там, где шоссе подходит к мостику через ручей и где ответвляется топкая дорога к домику лесничего. Матрос сонно прищурился на его сияние, лившееся, словно расплавленное железо, из дыры с золотой каймой, что зияла в коже облаков над самой вершиной горы. Чтобы съесть наконец свой завтрак, он уселся на перила мостика, достал из вещевого мешка хлеб и сало, открыл перочинный нож и, глядя прищуренными глазами на льющийся жар небес, кусок за куском совал в свой размеренно жующий рот и проводил ножом по щеке, словно намереваясь ее прорезать. При этой оказии ему вдруг снова пришло на ум, как все еще крепко держит его жизнь на этой земле и как она была бы прекрасна, не будь люди такими чудилами. Да, сейчас он находился в том настроении, которое сам же называл «припадком философии», и было это следствием не только солнечного сияния, но и сала, сегодня что-то уж очень вкусного, однако прежде всего он испытывал озорную радость оттого, что развалил козу, а сам ушел целый и невредимый.

Но тут на лужайке возник помощник лесничего Штраус (на своих длинных, как ходули, ногах), словно из-под земли вырос и встал перед матросом.

– Гулять изволите? – коварно осведомился он.

– Конечно, – отвечал матрос, – конечно. А в чем дело?

– Я слышал в лесу два подозрительных выстрела.

– Скажи на милость! А зачем ты мне это говоришь?

– Браконьер, – отвечал Штраус, – где-то поблизости охотится браконьер. – Он придвинул к матросу свое уродливое птичье лицо (почти все занятое носом) и вызывающе на него посмотрел.

– Да, друг мой, – сказал матрос и закрыл нож, так как покончил с завтраком. – Все может быть. И для вас, егерей, это очень важно. Но для меня… (он пожал плечами). Меня это не касается. Я в ваших егерских делах ровно ничего не смыслю.

– У нас возникло вполне определенное подозрение, – сказал Штраус. – В лесу видели человека. И опознали его!

– Понимаю: этот человек – я. И у вас тут же возникло подозрение, но я-то что могу поделать?

– Делай что знаешь! – отвечал Штраус. – Я тебя предупредил. И если когда-нибудь я застану тебя в лесу – ты у меня хлебнешь горя!

Он спустился к ручью и заглянул под мост: хотел, наверно, посмотреть, не спрятано ли там ружье.

Матрос соскочил с перил и перегнулся через них, словно собираясь прыгнуть в воду вниз головой.

– Ты слишком-то не задавайся, балбес! – крикнул он вниз, – не то сам хлебнешь горя, да еще с места не сходя! Я сегодня уже кое с кем расправился!

Он перебросил вещевой мешок через плечо и продолжил свое ненадолго прерванное странствие. Солнце опять скрылось за тучами, вокруг стало темно и сыро, как прежде. Голые деревья стояли вдоль дороги, похожие на метлы (такие черт приносит в дом человека).

В обед – на часовне как раз пробил колокол – матрос, усталый и хмурый, добрался наконец до хутора. Леса по обе стороны шоссе отступили, и среди бурых полей и лугов он увидел поселок – крохотную деревушку, каких много в этих краях, давным-давно проросшую из земли и мало-помалу вновь в нее враставшую, которая и формой и цветом уже слилась с местным ландшафтом. Он спросил, где кузнец, тот, что «сливовицу гонит», и, когда люди его поняли (не сразу), ему указали дом.

Дом этот стоял в стороне среди сливовых деревьев, приземистый и спрятанный за их ветвями, как за колючей проволокой. Матрос продрался сквозь деревья и подошел к двери. Старый охотничий пес, лохматый и ужасно вонючий, кинулся ему под ноги; предосторожности ради матрос дал ему пинка (он и вообще-то собак недолюбливал), а так как дверь была заперта и он тщетно в нее барабанил, решил обойти вокруг дома.

За домом, в покосившемся сарайчике, что лепился на откосе, где, возможно, и варилось вожделенное зелье, он наконец обнаружил кузнеца. Тот, засучив рукава, занимался колкой дров. И даже не взглянул на вошедшего. Расколол буковое полено, стоявшее на плашке, и тогда только поднял голову, отшвырнул топор и протянул медленно приблизившемуся матросу огромную лапищу, поросшую седыми волосами.

– Какими судьбами?

– Фью, – отвечал тот, – припала охота постранствовать. Все думаешь, где-то лучше будет. Дома-то ведь… (он откашлялся и сплюнул в опилки, которыми был усыпан пол) – дома-то у человека и нет на этой пакостной земле.

Кузнец с любопытством на него поглядел.

– Вот оно что! – протянул он и ничего к этому не добавил. Только посмотрел матросу прямо в глаза. Затем (после небольшой паузы, когда глаза их прощупали друг друга) сказал: – Ты, пожалуй, прав! Пойдем! Поднесу спиртного!

В этот самый час – отзвуки колокола, пробившего полдень, еще звенели в оконных стеклах и желобах на крыше, хотя казалось, что наступает ночь, до того тяжело и низко нависли тучи, – в этот самый час Укрутник, приехавший накануне, вместе с Гертой Биндер поднялся на гору в лес, чтобы показать ей задешево продававшийся отдаленный участок. Мы не знаем, действительно ли он хотел заделаться владельцем этого кусочка леса. Возможно, впрочем, – он ведь и дровами спекулировал. Но мне кажется, куда вероятнее, что оба они предприняли эту прогулку, чтобы побыть вдвоем, без посторонних, ибо атмосфера, царившая тогда в этом мягком и влажном воздухе, бесспорно, способствовала пышному расцвету вегетации как в мужских, так и в женских железах, что и в наших краях называется любовью (следовательно, делом достаточно серьезным).

Одетые в соответствии с погодой, в высоких резиновых сапогах, они около половины двенадцатого вышли из «Грозди» и зашагали к лесу. Малетта, как раз направлявшийся в «Гроздь» за своей обычной порцией жратвы, стоя в нише, куда он поспешно ретировался, стал свидетелем их ухода из заведения. Объятый нестерпимой ненавистью, он смотрел вслед обоим и, заметив, что они не пошли дальше по улице, а через поле и луг направились к лесу, вдруг ощутил необоримое желание принять тайное участие в их прогулке. Итак, он плюнул на свой обед и последовал за ними на некотором расстоянии, хоронясь то в кустах, то за деревьями и не отдавая себе отчета, зачем и для чего он это делает.

Оба были словно созданы друг для друга, это он даже по их спинам видел. Пышущие избытком здоровья клетки, два надежных прекрасных сосуда, вдохновенно сформованные из костей, мускулов и пульсирующей крови, но – но мнению Малетты – ничем не наполненные (кроме гуляша, который они только что ели). Здесь, пожалуй, можно сказать, ядовито подумал Малетта, что созидающие силы напрасно хлопотали вокруг таинственного вакуума – вернее, содержания, до того ничтожного, что из любезности его, пожалуй, еще можно принять, но определить при всем желании нельзя.

– Чтоб вы сдохли оба! – шипел он сквозь зубы, при этом осторожно перескакивая через лужи, в отчаянии обходя топкие места и коровий навоз и все время считаясь с возможностью утонуть в трясине.

Но Герта и Укрутник такого удовольствия ему не доставили. Куда там! Они чувствовали себя преотлично. Шли быстро, шли с явным удовольствием и по глинистой колее, и по твердым глыбам вспаханной земли, и по пружинящей, хлюпающей почве заболоченного луга, опьяненные, шли в сумеречный час сознания, в хмельную полудрему тех первых дней, когда небо и земля, свет и мрак еще не были отделены друг от друга. Дойдя до леса, они нырнули в заросли. Все мешающее теперь оставалось позади, деревня, например, с ее сотней глаз и наблюдательными постами – окнами. Тесно обнявшись, они сполна наслаждались радостным ритмом, мягкой весомостью совместных шагов, мощной и все же податливой игрою мускулов, первобытно-тяжким током крови.

Метрах в двухстах от своего преследователя они свернули на заброшенную низинную дорогу; изборожденная колесами и копытами, она вилась меж роняющих капли лесных колоннад. Они ничего не говорили, только теснее прижимались друг к другу, сквозь одежду сливали воедино свое тепло и жизнь, даже запахи своих тел. Все стало дыханием, все чувством. Как животные среди холодных гнилостных запахов осенней прели, чуяли они живую человеческую кожу, живую плоть среди серой пустоты осеннего леса. Временами они останавливались, обнимали друг друга и срастались в неизъяснимых поцелуях. Ноги их утопали в грязи, мягко погружались в вязкую почву, оставляя глубокие впадинки, тотчас же заполнявшиеся водой. На эти впадинки только и оставалось смотреть Малетте, когда деревья или кустарник скрывали от него влюбленную пару – мощные отпечатки мужских сапог и рядом значительно меньшие – женских, темные рты в трясине, рты, в которых журчал голос, говорящий о любви – или о темном зарождении ненависти.

Один раз Герта отстала.

– Иди вперед и не оглядывайся! – крикнула она Укрутнику.

Она подождала, покуда расстояние показалось ей приличествующим случаю, затем подняла юбку и присела в колдобине.

Малетта, тяжело дыша, вжался в ствол дерева. В данную минуту он ее не видел, но успел подойти так близко, что ему казалось, будто до него доносится звук ее естественного отправления. Он напряженно вслушивался. Нет, ничего! Только кровь неистово стучит в висках. Он прислонился лбом к дереву, ощутил влажность его коры. Волнение, им завладевшее, и постыдность ситуации удвоили его ненависть. Он скрежетал зубами. Готов был втоптать ее в землю. Наконец, дрожа всем телом, вышел из своего укрытия. От страха, что его заметят, он весь вспотел. Приблизившись к тому месту, он увидел черную макушку, торчащую над дорогой. В это мгновение дочь трактирщика вскочила и, заливаясь неудержимым хохотом, бросилась догонять своего возлюбленного.

Малетта лежал на земле. Он пал, как солдат. И был уже мертвецом, которому место под землей. Он чувствовал недобрый гнилостный запах глины и кусал травинки, горькие, точно желчь. Уж не заметила ли она его? И не к нему Ли относился ее смех? Несколько секунд, показавшихся ему вечностью, он недвижно лежал на животе, мечтая лишь об одном: умереть, слиться с этой невозмутимой глубью, Тлетворным запахом которой полнились его ноздри.

Потом он встал и огляделся вокруг. Лес был пуст, как выгоревшее здание. Только сумеречный свет притаился меж стволов да ужасы грядущей зимы, безутешность. Он отер пот со лба. И при этом выпачкался глиной, налипшей на пальцы. Достал из кармана платок, чтобы почиститься, но и платок был весь в глине, глина даже в брючный карман набилась! Везде, везде эта белесая мерзость! Он стал похож на кабана, вывалявшегося в луже. Весь заляпанный грязью. Так началась его первая смерть.

В те же послеполуденные часы на охотничьей вышке, устроенной на одной из прогалин Кабаньей горы, сидел Алоиз Хабергейер, как худенькую подругу, держа на коленях карабин. Страстно желая испытать радость удачливого охотника, он не сводил глаз с замершей в неподвижности лесной опушки, где медленно спускающиеся сумерки стирали очертания предметов. В последнее время (возможно, после смерти Ганса Хеллера) он стал несколько более внимательным, легкое потрескивание сучка, даже еле слышный шорох заставляли его вздрагивать и подносить к глазам бинокль. Это вечное напряжение, эта постоянная готовность к прыжку независимо от охоты и звероловства были следствием затаенной тревоги. В лесу, оставаясь один на один со своими мыслями, он не слишком походил на того беззаботного и неустрашимого охотника в кожаной куртке и болотных сапогах, на которого мы с уважением поглядывали, когда он по вечерам сидел за своим постоянным столиком. Прищурившись, он наблюдал за опушкой (ни дичь, ни страстные трели не мешали его наблюдению). Стволы переднего ряда деревьев отливали светлой серизной – да что там! – не отливали, а светились, но сразу же за ними начинался ужас ночи, начиналась великая Неизвестность. Меж светящихся стволов жила тьма и жило то, что притаилось в ней, может быть прошлое, внезапно обернувшееся настоящим, ибо там, за стволами, все, видимо, протекало наоборот.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю