355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ганс Леберт » Волчья шкура » Текст книги (страница 7)
Волчья шкура
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:34

Текст книги "Волчья шкура"


Автор книги: Ганс Леберт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц)

Конечно же, он себя убаюкивал. Построил домик, стены велел покрыть клеевой краской веселых тонов штирийского национального костюма и отлакировать. В садике, который он всячески лелеял, рядом с миниатюрными замками и красными группами мухоморов стояли смеющиеся гномы в колпачках с кисточкой, что выглядело просто восхитительно. И тем не менее! Дома тоже не все шло как должно (хотя брак у него был счастливый). Запах крови и мяса припасенной дичи заполнял дом от погреба до чердака. Конечно, они привыкли и почти его не замечали, но иногда ему чудилось, что за этим запахом кроется какой-то второй. Разумеется, не запах нужника – нужник находился далеко от дома. И не женщины, его жена была очень чистоплотна. Запах трубки? Возможно. И он до блеска тер ее, а мундштук из оленьего рога прочищал проволокой. Тщетно! То угрожающее, что он чуял в воздухе, все равно дразнило его обоняние. Оно жило в доме, как потайное гниение, как плесень, что переедает балки, ютилось в осенних лесах, где он был один (и где даже от его окладистой бороды ему не было проку), растворялось впотьмах за светящимися стволами буков, невидимо залегало в лесной чащобе – словно браконьер, надевший черную маску.

В этот самый день он сидел на охотничьей вышке недвижимый, казалось бы дремлющий, однако неусыпно следящий за сумерками, за туманами, что уже поднимались со всех сторон, как вдруг ему в ухо ударил чей-то смех, звонкий женский смех. Он поднес бинокль к глазам, стал высматривать смех на просеке и вскоре обнаружил тех двоих, другой стороны вышедших из лесу, «скототорговца и трактирщицу», как он их называл в разговорах с самим собой. Они шли по узкой охотничьей тропе, что пересекала нижний конец лесосеки. Правда, тропа была так узка, что им приходилось идти друг за дружкой, но они тем не менее держались за руки, как то и подобает влюбленным. Высокая сухая трава заглушала их шаги, можно было подумать, что они идут вброд по воде, доходящей им до бедер.

Хабергейер решил – этой парочке искать здесь нечего. А сейчас (черт бы их побрал!) они сошли с тропинки и устремились к пню, торчащему среди сорняков и подлеска, как-никак сиденье, да к тому же сухое.

Этого только не хватало! – злобно подумал он.

И правда! Оба уселись. Скототорговец – на пень, трактирщица же, которой после яростной рукопашной схватки пришлось уступить грубой мужской силе, – к нему на колени. Затем они срослись, растворились в сумерках, стали какой-то фантастической глыбой, единым бесформенным телом с четырьмя руками и ногами, сплетенными, точно корни могучих деревьев там, под землей.

Хабергейер опустил бинокль. Он знал, эта глыба все ему испортит. Сырой, тяжелый и неподвижный воздух нынешнего вечера, как губка, впитывал все запахи и долго не давал им подняться над землей, а это отпугивало лесную дичь. Он задумался: как быть? Прогнать этих двоих без скандала ему не удастся. Заткнуть им поры тоже нельзя. Собственно, ему оставалось только ждать, покуда они не насытятся.

– Да отваливайте уж наконец, сволочи! – злобно буркнул он. Схватил карабин, вскинул, презрев все законы и обычаи, и как бы шутя прицелился в парочку, ведь запахи похоти грозили выгнать из лесу животных. На горизонте показались головы обоих, благороднейшая часть тела, увы, запретной добычи, и в Хабергейере (он походил сейчас на бога-отца) вдруг ожили воспоминания; его сухой палец, как коготь хищной птицы, упрямо вцепился в курок. Он торопливо опустил ствол. Для охоты на людей сезон еще не наступил.

Но в этот самый миг тишайший, едва слышный, а кому-нибудь другому и вовсе не слышный шорох коснулся его барабанной перепонки. Лань? Кабан? Косуля? Жуткое чувство охватило его. Снова впившись глазами в бинокль, он навел его на опушку. Буки все еще светились светлой серизной, но тьма за стволами стала чернее; она струилась сквозь кости леса, как чернозем сквозь зубья граблей. И там, в этой черной земле, где прозябают семена и где прошлое становится будущим, Хабергейер обнаружил то, что было причиной жуткого чувства, его охватившего: бледное овальное Нечто, величиной не более тыквенного семечка, нечто, медленно вылезавшее из густой поросли, – искаженное и залитое потом лицо человека.

– Как быстро темнеет, – прошептала Герта.

(Ничего не подозревавшие, они находились на полпути между лицом во мраке и егерем на дереве.)

Она теснее прильнула к могучей груди Укрутника.

– Все сырее становится, – шепнул он, и его дыхание подуло ей в ухо.

Она тихонько застонала в его объятиях. Дрожь прошла у нее по спине. В этот момент Хабергейер решил, что для него это, пожалуй, многовато. Иными словами, уразумел, что пора сложить оружие. Но, желая достойно отступить, еще раз вскинул карабин, прицелился в чреватую дождем тучу, взял на мушку – притом вполне сознательно – небеса и выстрелом – бум-бум! – пробил лесную тишину.

Малетта дернулся, как смертельно раненный, и, покуда Герта и Укрутник обалдело высвобождались из объятий друг друга, а эхо, перекатываясь с горы на гору, пробуждало лесные голоса, гонимый ужасом, ринулся напролом через мелколесье, подобно затравленному зверю, и на склоне горы угодил прямо в объятия ночи, снизу поспешавшей ему навстречу.

Меж тем матрос, распростившись с кузнецом, собрался в обратный путь. Приятель пошел его провожать (поддерживая один другого, в дым пьяные, они добрались до границы усадьбы). У забора кузнец остановился и протянул ему свою лапищу.

– Слушай внимательно! – сказал он. – Ты можешь сократить себе дорогу! Пройдя ригу там, внизу, ты не сворачивай направо, а иди налево, полем. Внизу… (он показал на юго-восток, где лес тонул в клубящихся сумерках) – внизу тропинка, которая пересекает лес, пойдешь по ней напрямки, все время по прогалине под гору, дальше снова лесом, а когда кончится, справа, пониже, увидишь часовню; миновав ее, ты выйдешь к мосту, там начинается дорога к лесничеству, она-то и выведет тебя на шоссе.

– Порядок, – отвечал матрос. – Буду держать заданный курс.

Он еще раз обернулся, кивнул старику, зябко повел плечами, засунул руки в карманы и с видом отнюдь не вызывающим торопливо затрусил навстречу мраку, что, подобно водам, просочившимся из земли, уже затоплял ложбины и овраги. Пройдя мимо риги, он свернул налево, пошел вдоль колеи по вспаханному полю, натолкнулся на тропинку, о которой ему говорил кузнец, вступил на нее (едва видимую под толщей опавшей листвы) и нырнул в зияющую глубь осеннего леса.

Он вынул из кармана кисет, вынул трубку и закурил. Безмятежно посасывая ее, он шагал вперед, оставляя за собою в промозглом вечернем воздухе дымок и пар от дыхания. Зачем все это было? – спрашивал он себя. Спиртного ты, конечно, хлебнул, что верно, то верно! Но умнее, чем раньше, все равно не стал: эта старая обезьяна-кузнец не пожелал ничего сказать. Конечно, он что-то знает, но сказать не хочет. Наливает сливовицу и молчит. Только бормочет что-то непонятное насчет плодоводства, винокурни и пенсии по старости, которую ему не дали. А ты слушаешь, слушаешь да и опрокинешь стаканчик, скажешь «да-да» или «верно-верно», потом и вторым глотку промочишь. Время проходит, целый день проходит, а ты так и не узнаешь, что хотел узнать.

Вот наконец и прогалина перед ним. Она еще издали просвечивала меж стволов, а теперь открылась ему, поросшая колючим кустарником: остатки света слились на ней и образовали отстой, совсем как на снятом молоке в плоской миске.

Матрос свистнул. Положение становилось затрудни-тельным, Тропинка потерялась в мелколесье, он больше ее не видел. Травы и сорняки хлестали его по ногам, ползучие растения задерживали шаг. С кустов текло, словно их вытащили из воды, одежда его намокала, когда он задевал их. Надо всем, как мокрые простыни на веревке, трепетала пелена тумана, осыпая ветки серыми жемчужинами.

Он остановился в нерешительности. Упрекать себя ему, собственно, не в чем. Он мог только спросить старика, и он спросил, больше ничего нельзя было сделать. Матрос повернул назад, обошел прогалину и снова нырнул в лес, Ни следа дороги.

Он спросил кузнеца. (Без всякого стеснения.) Они сидели в красном углу, оконце крохотное, как мышиная нора, справа, оконце слева, а на дворе разлагающийся день с черными трупными пятнами, зато в комнате огонь в плите, отбрасывающий блики на стены. На столе водка в стаканах – бесцветная, как вода, она принимала цвет пламени.

– Известно ли вам, – все же спросил матрос, – почему мой отец лишил себя жизни? – Вперив глаза в лицо старика, он дожидался ответа.

Но кузнец только покачал головой (волосатой обезьяньей головой). Откуда ему знать? Он понятия не имеет, Заглянуть Недругу в душу трудненько было. Он лишнего слова никогда не проронил, сам все решал.

– А известно ли вам, – продолжал расспрашивать матрос, – что там случилось в печи для обжига кирпича?

Тут кузнец отпил водки, потом понурил свою обезьянью голову, потом чуть приподнял могучие плечи.

– Тогда, – сказал он (выждав секунду-другую), – тогда много чего случилось. Лучше обо всем этом не говорить, потому что никто ничего определенного не знает.

Небо вдруг обрушилось между деревьев. Еще несколько шагов вниз. Лес кончился. Луга, расплываясь в сгущавшейся темноте, превратились в прикрытую дымкой долину.

Матрос, отдуваясь, застопорил шаг и осмотрелся вокруг. Раскурил погасшую трубку. Пониже, на краю свинцово-серого моря, которое вечер разлил здесь, блестел белый кубик, наверно часовня. Матрос усиленно засосал трубку.

Ну, теперь с этим покончено! – решил он. Молчание пусть молчанием и остается, а болтовня болтовней! Такая подозрительность в отношении собственного отца – подлость, и все тут.

Он решительно двинулся с места и взял курс на кубик. Ноги у него были как ватные, когда он спускался по склону. Правильно, это часовня. И она много больше, чем казалась издали. Стены ее, варварски побеленные известью, вдруг призрачно засветились, словно в строительный раствор подмешали фосфору, дабы часовня указывала дорогу запоздалому путнику. Но когда он уже стоял перед ней, она показалась ему довольно мрачной. Странное свечение! Оно прекращалось, стоило человеку подойти ближе. Без особого интереса матрос заглянул в часовню через решетчатую дверь. Ничего. Черная пасть (величиной с китовую), пасть, дыхание которой странным образом пахло тленом, ладаном, пылью и давно засохшими полевыми цветами.

Матрос вгляделся попристальнее (не из любопытства, не из благочестия, а просто так). Господа бога, как видно, дома не было. Куда же он подевался? Выехал? Эмигрировал? Переселился на Черный континент? Или на другую планету? Так или иначе, часовня производила нежилое впечатление. Только этот запах, хотя ни о чем и не напоминавший, все же затрагивал потайное местечко, устрашающе пустое местечко в сердце, время от времени сжимавшемся до боли.

Внезапно матрос, прижав лоб к прутьям решетки, крикнул:

– Но-но! Но! (Так возницы кричат лошадям.)

Из темной пустоты здания, из зияющей черной пасти, ему ответило эхо чужим, искаженным голосом, как в разветвленных подземных ходах. Или то был отзвук в его груди, в уголке, давно уже пустовавшем?

– Люди-то. они пустые, – сказал ему кузнец. – Как птичьи гнезда по осени. В них что хочешь можно вложить.

И тут же на него напала ночь. То есть она уже была здесь, может быть, спокон веку. Только что она пряталась в кустах, и в купах деревьев, и в канавах между полей и лишь оттуда начала медленно, медленно и коварно затоплять всю округу, словно замышляя что-то недоброе. Но матрос, рассеянный (и сейчас всецело углубленный в себя), попросту не обратил на это внимания и заметил вторжение ночи, лишь ударившись коленом о какую-то штуковину, валявшуюся на дороге. Он нагнулся и пощупал: что б это такое могло быть? Оказалось – поломанный плуг, уже весь покрытый ржавчиной, который кто-то (по злобе или из небрежения) бросил посреди дороги. Непристойно ругаясь, он перелез через него. Ему чудилось, что кто-то держит руку перед его глазами, маленькую руку, влажную и холодную, словно бы высунувшуюся из могилы, обугленно-черную липкую плоть, возможно отрытую на поле боя. Ощупью пошел он дальше, готовый встретиться с новыми препятствиями – вогнать себе в живот какую-нибудь торчащую палку или свалиться в оросительную канаву. Он ничего уже не различал впотьмах, видел только, что черные, угрожающе уплотнившиеся массы, сливаясь, становились еще бесформеннее, до неузнаваемости меняя окружающий пейзаж. Прекрасно! Просто очаровательно! Глаза, доставляющие человеку немало огорчений, сейчас и вправду можно было вырвать (согласно библейскому рецепту) и бросить в навозную кучу. Только осязание и обоняние помогали ему продвигаться вперед. Точно крот, роющийся под землей, прорывался матрос сквозь эту осеннюю ночь, обволакивавшую его, как жирная пахотная земля.

В воздухе пахло водой и размокшей глиной, пахло увядшей травой и гниющими растениями. Комья мокрой земли налипали на его сапоги, делая их еще тяжелее. И вдруг он вступил в трясину, в ил, с хлюпаньем уходивший из-под подошв. Стоило ему вытащить ногу, как дыра в иле смачно рыгала, словно пива опилась.

Он вынул зажигалку, сделал попытку посветить себе. Видны стали поникшие стебли, там и сям выглядывавшие из воды, на заросшей ряской поверхности которой неслышно расходились круги.

Он изменил курс, закрыл зажигалку. Слева до него донесся голос и запах воды, отдаленное бульканье – как из глотки, и дыхание с кисловатым привкусом, какое иной раз подымается из колодезного сруба. И в тот же момент в этом хаосе черноты и слякоти он нежданно-негаданно почуял другой запах, казалось, из темноты ему кто-то крикнул: «Хелло! Вот и я». То был запах сельской дороги, запах размягченного навоза и раздробленной щебенки, запах лошадиной мочи и колесной смазки, который царит на проселочных дорогах и хорошо знаком посвященным.

Матрос потащился на этот запах. Вплотную перед собой он вскоре увидел темноту, еще более черную, чем ночь; она набежала внезапно, как большой морской вал. Вскоре он заметил, что подымается вверх, стал хвататься за кусты на склоне, разводил замшелые ветки, с треском продирался сквозь заросли и наконец ощутил дорогу под ногами. Прямая и чуть более светлая, чем все, что ее окружало, она слева и справа вела в невидимое.

Матрос повернул налево. Знал: Тиши лежит в этом направлении. Он уже опять свободно ориентировался и мог идти напрямик. Но не успел он сделать и десяти шагов, как что-то заставило его остановиться, может быть нежданный звук, звук, стремительно вырвавшийся из тишины, но еще слишком слабый, чтобы проникнуть в сознание. Он затаил дыхание и прислушался, сам не зная зачем. Что-то предостерегало его: «Впереди не все благополучно». Где он сейчас находится? По его расчетам, неподалеку должен быть мост. Большие чернильные кляксы, надо думать, дубы, которые растут возле него. Стараясь не дышать, он прислушался. Но услышал только легкое потрескивание; видимо, то потрескивали деревья – звук вполне естественный и ничуть его не смутивший. Стараясь приглушать шаги, он пошел дальше. Но тут же снова остановился, словно кто-то схватил его за ноги. Крепкий запах дубовой коры щекотал его обоняние; засохшая листва на ветвях (она держится всю зиму) трепетала во мраке и что-то шептала, как шепчут губы. Неслышно ступая, он опять двинулся вперед и опять остановился. На этот раз ему показалось, что он и впрямь слышит шорох, но, конечно, не естественный шорох. Это был слабый, равномерный стук, как будто вдали кто-то стучал молотком по камню. Он ясно слышался, этот стук, потом замер и снова стал доноситься, то сильней, то слабей. Пугающий одинокий стук в ночной тишине.

Скользящими мелкими шагами хищного зверя матрос пробирался по обочине. Стук заворожил его, ибо найти ему объяснение было невозможно. Теперь он слышал его совсем отчетливо. Стучали, видимо, там, впереди, под дубами. Он уже близко подошел к ним и внезапно выбросил вперед руки, чтобы не налететь на что-то светлое, выросшее перед ним, и в ту же секунду обхватил какую-то ребристую колоду; то был первый столб перил, огораживавших мост. И сразу же услышал воду совсем близко под собою, услышал непрерывное бульканье, словно кто-то тонул под мостом. Змеиное мускулистое тело ручья невидимо извивалось внизу, и это его нежные, расплывающиеся в пену бока колотились о камни.

Матрос прислонился к перилам. Стук делался все назойливей. Он и вправду исходил оттуда, где росли дубы и где, по ту сторону ручья, дорога загибала к домику лесничего. Темнота там была до того плотной, словно потоки дегтя лились с неба на землю или словно кто-то распахнул гигантские ворота в еще более непроглядную ночь. Но в этом мраке матрос вдруг приметил огонек; крохотная красноватая искорка медленно двигалась взад и вперед, то сильнее светясь, то почти совсем угасая.

И тут его вдруг осенило (он почуял запах дыма): там стоит или сидит, возможно на поваленном дереве, какой-то человек, торопливо куря сигарету, как курят перед началом заседания, и от нетерпения – а может, и от скуки – постукивает по гальке тростью с железным наконечником, и гул стоит, как в каменоломне.

Но в тот момент, когда матрос все это сообразил, на дороге показался другой человек.

В темноте было слышно, как приближаются его шаги.

– Наконец-то! – проговорил голос, видимо принадлежавший тому, кто ожидал здесь. Искорка заплясала в воздухе и потухла, брошенная наземь. – Наконец-то, мне здесь даже страшновато стало.

– Все в порядке, – отвечал другой. – Нельзя, чтобы нас кто-нибудь подслушал.

Не отпуская перил, матрос крался по мосту. Ему казалось, что где-то он уже слышал эти два голоса, скрипучие голоса пожилых людей.

– Ты через мост прошел? – спросил первый.

– Нет. А зачем?

– Я так подумал.

– Слушай! – Это, видимо, был голос второго. – Нам необходимо потолковать о старике. Он опять треплется где ни попадя. Надо что-то делать, понимаешь? Иначе беды не миновать.

Матрос уже дошел до конца моста. (Мост имел метров шесть-семь в длину.) Слегка подавшись вперед, он стоял в темноте, правой рукой все еще держась за перила, и думал: черт бы их побрал! И надо же было тебе опять нарваться! Он так близко подошел к тем двоим, что слышал их дыхание.

– Тут одно только и можно сделать, – сказал первый.

– Вопрос в том, как это сделать, – отвечал другой.

Видно, оба задумались, потому что наступило довольно долгое молчание. Они дышали тяжело и неровно, как двое спящих в одной каморке.

– Слушай! – сказал наконец тот, кто пришел последним. – Слушай! По-моему, я недурно придумал!

Матрос отпустил перила и неосторожно шагнул вперед.

– Надо бы…

Тут он задел каблуком гальку, густо усыпавшую обочину. Галька тихонько заскрежетала, один камушек откатился в сторону и – все! Обоим словно кляп в рот засунули. Матрос, казалось, слышал, как воздух, остановившийся у них в легких, вот-вот разорвет их, и еще он почувствовал, что у обоих широко открыты рты.

Две-три секунды он постоял в нерешительности и зашагал дальше. Не слишком быстро и не слишком медленно, не слишком тяжело ступая и не слишком стараясь идти тихо. Он прошел мимо них, как любой другой, и ощутил их совсем рядом с собой, на краю дороги, где они недвижно стояли во мраке – недвижно, как два засохших дерева.

Произошло это в ночь с шестого на седьмое декабря, когда Караморе после изрядной попойки показалось, что он заметил что-то на дороге в Тиши.

В ту ночь – мы рано разошлись по домам и при свете лампы сидели за запертыми ставнями, – в ту ночь с ее вороньей чернотой земля и небо срослись, не оставив и лазейки для бегства. В домах у нас горели лампы (а у Франца Биндера так даже неоновые трубки над стойкой), здесь был свет, а там, за винной бочкой, была тень. Значит, свет и мрак были разделены. За окнами же ночь, казалось, сжала свои тени в гигантский кулак. В домах нам еще оставался выбор: мы могли из тьмы спасаться бегством в свет и из света в тьму; могли между светом и тьмою подняться по лестнице и лечь в постель. Но на улице у людей выбора не оставалось, там все дороги были замурованы, там темнота стала цементным раствором, замазавшим даже самую малую щелку. И в этой тьме, в этой ночи, в этом полном слиянии неба с землей Малетта ощупью пробирался через кусты и мелколесье Кабаньей горы, словно через бесконечные изгибы подземных ходов, которые неминуемо ведут вниз, к смерти.

После безумного бегства напролом через лес он очнулся в овраге, где кустарник, вдруг ставший и вовсе непроходимым, словно колючая проволока, преградил ему путь: подгибавшиеся ноги больше не держали его, он упал на спину и, раскинув руки, повис на пружинящих ветках и плетях вьющихся растений. В таком необычном положении (подобно бумажному змею, которого в клочья разорвал осенний ветер и швырнул на верхушки деревьев) он не отдавал себе отчета в том, сколько времени это длилось, и смотрел на скелет леса, поначалу еще светившегося в сумерках, но быстро вросшего в черное горелое мясо ночи, ночи на небе и на земле.

Тяжелые капли падали на него; холодный листок бука лег ему на лоб. Листва смерти да закроет меня, подумал он. И все-таки поднялся.

Однако (я уже говорил об этом выше) для того, кто носит в себе висельника, нет на этом свете обратного пути, даже идя к дому, он только глубже уйдет в лесной мрак. А так как падение перевернуло Малетту – о чем он не подозревал, – впотьмах он уже не мог разобрать, где там и где здесь, где правая, где левая сторона, и полез вверх по другому склону, убежденный, что это тот самый, с которого он скатился. Наверху же он не заметил, что ландшафт простирался перед ним, как зеркальное отражение: стояла ночь и ничего не было видно. Итак, уверенный, что идет к дому, он двинулся вперед в обратном направлении.

Но Герта с Укрутником тоже были еще в пути и, приближаясь к цели, вдруг почувствовали нечто вроде страха.

– Стой! – крикнул шедший впереди Укрутник. Сапоги его глубоко увязли в грязи. – Дальше не иди. Здесь утонуть можно. – Он слышал, как Герта шлепает по воде. Затем ощутил ее совсем близко, ощутил ее руку, схватившуюся за него, ощутил ее теплое, дарящее счастьем дыхание и волнующий резкий запах ее волос.

– Хотела бы я знать, – пробормотала она, – что это за кретин был там, наверху.

А он:

– Пусть поцелует меня в… кто бы он ни был! – Он схватил ее отнюдь не робкую руку, сделавшую ему немало добра (за что ее надо было еще больше любить, сильного маленького зверька, тепло скользнувшего в его ладонь).

– На нем был плащ с капюшоном, это я разглядела.

– Ну и что? Здесь все носят плащи, с капюшоном.

– Что верно, то верно, – согласилась Герта. Ее шатнуло. Прильнув к Укрутнику, она страстно его обняла, Лицо ее было неузнаваемо: все черное! Только дыхание, срывавшееся с ее губ, да волнующий запах ее кожи и волос разнился от запаха топкой дороги. И вдруг:

– Штраус, помощник лесничего, недавно говорил, что в наших краях появился браконьер. – И еще: – У тебя тоже такой плащ, правда? И шляпа с кисточкой из волос серны у тебя есть.

Меж тем Малетта пробирался сквозь кусты, и шляпы у него на голове больше не было. Его прекрасный головной убор пропал, остался висеть на ветке в овраге, где, осыпанный листьями, полный дождевой воды, изъеденный разными лесными тварями, и был найден в один из весенних дней, маленькая темная точка (memento mori!) среди чащобы, зазеленевшей в положенное время. Но он, Малетта… (следы холодного пота, лившегося с его лба, были еще видны на отсыревшей кожаной ленте)… он тоже был тогда всего лишь темной точкой – неопознанной темной точкой, ибо все было темно вокруг, – следовательно, точкой, окончательно затерявшейся, только воображаемой точкой в хаосе этой ночи. Тогда-то (как я полагаю) все и случилось: тогда он умер первой своей смертью; тогда Оно ожило в нем и впервые проявилось.

Я знаю: вряд ли возможно описать то, что произошло с ним, а объяснить уже и подавно. Речь здесь идет о «частичной смерти», о событии в высшей степени таинственном, которое мы, стремясь проникнуть в его суть, можем разве предположить, но отнюдь не доказать. Представьте себе Малетту, изнемогшего от усталости, от ненависти и отвращения, Малетту, заляпанного грязью, перепачканного глиной, которая остро пахла мочой проезжавших и проходивших здесь. Он силится пробраться через сухостой Кабаньей горы, ощупью, как слепой, бредет от дерева к дереву. Уже знает, что заблудился, уже знает, что ему придется ночевать в лесу, но страх перед такой ночевкой гонит его все дальше – от тьмы к тьме. Пот ручьями струится по его лицу. Волосы, в которых запутались сухие листья, мокрыми космами свисают на лоб. Мокрая холодная одежда липнет к телу. Он старается нащупать деревья, стволы у них холодные и словно наполненные водой. Шарит руками по земле. Листья! Сплошь прелые листья! И плесень! Горстка слизи, толика разложения, скользкая, воняющая мертвечиной, расплывается у него между пальцев. «Моя жизнь! – говорит он себе. – Вот что было моей жизнью! К черту все это свинство! Тьфу, мерзость!» И не подозревает, что его желание уже почти исполнилось, ибо жизнь, которую он, как ему кажется, еще чувствует в себе, разве что ледяным потом липнет к его коже. Бог весть при каком взрыве она разорвана на части, извергнута на отдаленнейшую периферию комплекса «Малетта» (пример децентрализованной силы) и, разорванная, изношенная, уже не способна удержать в целости этот мешок, набитый блохами.

Так вот оно и совершается: Малетта утрачивает часть своей жизни, часть своей силы и тем самым – своей материи, из-за того, что высвободилось в нем, из-за того, что и раньше в нем присутствовало, но лишь теперь, наделенное жизнью, принялось расти в образовавшемся вакууме.

Что-то изнутри ударило его в живот (как ребенок, впервые шевельнувшийся в материнской утробе). Может быть, это тот, другой, которого он носил в себе? Тот повешенный, которого он давно уже считал мертвым? Но теперь это набухало в нем, как чудовищный плод, грозя разорвать его тело. Или это было то ужасное, что набросилось на него у печи для обжига кирпича? То, что выглядывало из-за фотографий и рвалось из глаз Ганса Хеллера? И тут это начало его перерастать. Начало выступать из него. Вместе с потом лилось из всех его пор, щекотно соскакивало с ногтей, с кончиков волос, со всех сторон окружая его грозным нимбом, окутывая облаком вони: страшное Нечто, чернее ночи.

Тут он стал кричать, кричать от ужаса, как истерическая женщина, и лицом вниз бросился на землю. (Он вдруг как бы изрешетил завесу, отделявшую наш мир от потустороннего.)

А сейчас о приключении Караморы, о том, что дальше с ним произошло и о чем он до поры до времени помалкивал – то ли из благоговения перед необъяснимым, то ли боясь, как бы его не сочли сумасшедшим.

После фиаско, понесенного им в роли передней части козы, с животом, словно вывернутым наизнанку, он – вместе с несколькими приятелями и козьей задницей – кутил и бражничал в «Грозди» чуть ли не до полудня. Затем пошел домой обедать; после обеда спал часов эдак до четырех, а проснувшись, взял свою гармонь и под собственную музыку и пение отправился в Плеши, полный решимости продолжить попойку и утопить в вине свою обиду. Там у него тоже имелись «друзья и благодетели», как он выражался, люди, которые его поили за удовольствие ббзнаказанно над ним издеваться. С ними он провел конец этого дня и вечером в половине одиннадцатого покинул трактир в Плеши. Неустанно играя на гармони, как будто для того, чтобы не кончился этот праздник, провожаемый улюлюканьем других посетителей (остававшихся там до четверти первого), он вышел в ту самую ночь на дорогу к Тиши. Сначала, если можно так сказать, заботливо окруженный домами, он зашагал по темному шоссе в северо-восточном направлении. Несколько еще освещенных в этот час окон швыряли ему под ноги светлые дубинки, он же, окрыленный алкоголем и музыкой, спотыкаясь, перешагивал через них, словно через перекладины положенной на землю стремянки, перешагивал через узенькие, отсвечивавшие красным перекладины и через широкие бездонные отрезки мрака. Но потом и это кончилось. Потом даже последние дома остались позади и он перестал видеть что-либо, кроме ночи. В трех шагах от него с дороги поднялось ее тело, кромешный черный вал.

Карамора остановился (он человек не робкого десятка, но и не такой уж смельчак). Музыка замерла на жалобном звуке, задохшемся в ватной плоти мрака. После недолгого колебания, протрезвев от зрелища, которого, собственно-то, и не было, да от озноба, который напал на него, словно он вдруг остался голым, он медленно вступил в черноту, как в заднюю комнату своего хмельного угара, в укрытую от света половину бытия, где у каждого имеется второе, «потайное» лицо.

Он думал: с этим матросом я расправлюсь! Вгоню ему нож в брюхо! (У него имелся огромный перочинный нож – обидно резать им только хлеб да сало.) Или, продолжал он думать, размозжу ему башку молотком. Буду колотить по ней, покуда вместо головы у него на плечах останется только кровавый ком.

Он ясно все это себе представил. Нарисовал в воображении этот кровавый ком, из лица матроса сделал гуляш по испытанному и довольно безразборному рецепту трактирщиков: мясо и мозги – с добавлением перемолотых костей и обломков зубов. Когда гуляш был готов и приправлен луком (у Караморы все время была отрыжка луком), он добавил еще глаза, голубые моряцкие глаза, один сунул туда, другой сюда – куда вздумалось и где им вовсе и быть-то не полагалось. Еще добавил два крутых яйца, чтобы выглядело поаппетитнее (Франц Биндер называл это блюдо «цыганский гуляш»).

А потом, потом я его растопчу, думал он. Да! Да! В землю втопчу! (Он наступил на что-то мягкое, пружинящее под ногами, ему почудилось, что на труп, но это была кучка конского навоза.) Буду попирать его обеими ногами! (Лошадиные яблоки невидимо закувыркались по дороге, и вонь их распространилась в ночи.) Пока он не лопнет и не выскочит из штанов, как кровяная колбаса из своей оболочки!

Опьяненный этими видениями больше, чем вином, он тащился через мрак, как через ничто, и наконец добрался до Тиши, до огромного черного замка, которым нам служила Кабанья гора.

Там наверху живет эта сволочь! – подумал он. Небось спит сейчас в своей постели! И еще: я мигом его укокошу. Мне туда дойти десять минут – не больше.

Он глянул вверх. Но там все было черно. Гора и небо слились, превратившись в черно-серую требуху, которая выступала из ночи, словно из сточных каналов, и сальными комьями катилась вниз по склону.

Тут у него вдруг прошла жажда крови, напротив, ему стало казаться, что это его преследуют, что это он сам намеченная жертва, он схватился за гармонь, висевшую на ремне через плечо, и извлек из нее несколько звуков, чтобы разогнать страх.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю