Текст книги "Волчья шкура"
Автор книги: Ганс Леберт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 33 страниц)
7
Следы волка тянулись по низко нависшему небу. Следы волка петлею охватывали деревню. Может, так было спокон веков, но никто никогда их не видел. Правда, Хабергейер утверждал, что он-то видел их, но если он даже напал на какой-то след, то уж во всяком случае не на волчий.
Бесследно пробегали короткие дни, почти не сменяя ночную темь, почти не прерывая нашей зимней спячки. Скудный свет этим дням давало не небо, а снег, ибо снег был светлее неба. Снег засыпал Тиши, засыпал следы преступления. Беззвучно и коварно ложился он на крыши наших домов, медленно нагромождал горы у наших дверей, покрывал наши шляпы и наши сердца и пел нам – сталкивая в вечность одну за другой все деревни нашей страны, – пел дурманящим голосом колыбельную песню, а нам она слышалась в печных трубах, в гудении проводов.
Три тяжелых грузовика увязли в снегу, но вскоре их откопали. Много чего увязало тогда в снегу и кое-что все-таки откапывали: дорогу в школу, дорогу в церковь, дорогу в ресторацию (такие дороги ведь не бывают безлюдными), только не дорогу к разгадке мрачной тайны, не погребенную под снегом дорогу к дому убийцы.
Правда, из лесу следы вели вниз, к домику матроса, а потом опять в лес, но идти по этим следам вряд ли стоило: это явно не были следы человека-зебры. Тем не менее матрос думал о нем, ибо теперь был уверен, что этот полосатый (словно разрисованный) зверь бродит не только в чащах сна – в оледенелых зимних лесах, – но существует на самом деле, в чем он последнее время уже было усомнился.
Он часто вглядывался в следы. То были следы не человека-зебры, а жеребца-тяжеловоза; зебра, видимо, бесследно растворился в небе.
Матрос думал: он выброшен в лес там, наверху! Вытолкан на великий холод! Он думал: какие корни теперь питают его? Какие пещеры укрывают от холода? В последние дни он вспомнил, что тогда хотел снабдить его теплой одеждой. Но тут явились слуги государства и то, что всегда им сопутствует: страх и трусость.
Он думал: ты, обитающий в серебряных лесах и в серебряном небе снов! Грива, вольно развевающаяся под соленым дыханием моря! Зверь, что то близко, то где-то вдали галопирует по моим снам и шарахается от моего бодрствования! Вернись – бога ради, вернись – обратно в клетку во имя своего житейского благополучия, ибо знай: на тебя спустят собачью свору, она будет мчаться за тобой по пятам… Или, вдруг начинал думать он, сдохни поскорее! Да, бога ради, сдохни поскорее! Искорени последние свои следы на земле! Из черноты через розовость утренней зари перепрыгни в голубизну!
Но не было больше голубизны в наших краях. Небо оставалось затянутым тучами и бесцветным – кусок матового стекла, и лишь последние две капли из забытых его глубин, последние две капли, проклятые и отпавшие от лазурного океана, застыли в глазах фрейлейн Якоби.
Она все еще свистела, уже не так безостановочно, но не менее бесстыдно, или же пела своим гортанным голосом песни об эдельвейсе, диких розах и прочих цветочках. Малетта же больше не скрежетал зубами, Малетта прислушивался к шагам на лестнице и в пятницу, шестнадцатого, и вправду услышал те шаги, которых дожидался.
Кто-то решительно подымался к нему наверх, сильно топая, чтобы отряхнуть снег с обуви. Но то не были шаги фрейлейн Якоби – она свистела за стеной. Затем последовал стук в дверь – куда менее решительный, почти боязливый. Малетта и сам еще только пришел и снимал пальто; он крикнул «войдите!», дверь отворилась – и вошла Герта Биндер.
Под мышкой она держала пакет (похоже, платье, взятое от портнихи), на теплых ее сапогах виднелись следы генерала мороза (белый налет на черной сапожной мази), на опушке пальто – тоже его седина. Волосы, выбившиеся у нее из-под платка и жесткими завитками легшие на чистый лоб, были припудрены тонкой мерцающей снежной пыльцой, которую сметал с крыш арктический ветер.
Вот и она, объявила Герта, сейчас выяснится, есть ли и у нее шансы стать кинозвездой. Она протянула Малетте руку (как подарок), теплую, крепкую, довольно большую руку с чуть влажной ладонью.
– Эти шансы в наши дни имеет каждый, – заметил он, алчно пожимая ее руку. И при этом почувствовал воздействие электричества, которым был заряжен этот крепко сколоченный кусок жизни. Он повторил:
– Эти шансы в наши дни имеет каждый. А вы прямо-таки созданы для отечественной кинематографии.
– Мне бы хотелось играть роли вамп, – сказала она.
– В таком случае вам надо раздеться, – ответил Малетта.
Она расхохоталась. Ее смех запрыгал ему навстречу, словно на шее у нее разорвались бусы и посыпались на пол, подпрыгивая, как мелкие градинки.
– А что, мне все снимать? – не в меру задорно спросила она.
– Пока не станет опять неинтересно, – отвечал Малетта. Он отвернулся, стал задумчиво смотреть на печку и сказал: – Я сейчас затоплю.
Фрейлейн Якоби мигом умолкла, казалось, она прислушивается затаив дыхание. В коридоре закряхтели расшатанные половицы под парой войлочных туфель, полных ревматизма, дело в том, что наверх прокралась фрау Зуппан, она стояла не шевелясь, почти не дыша и страстно пыталась уяснить себе, кто же это пришел к Малетте.
Он отворил дверь и сказал:
– Вот и отлично! Вы, оказывается, уже здесь! Позвольте мне взять охапку дров истопить печь. За дрова я заплачу первого заодно с квартирной платой.
Фрау Зуппан (обиженно):
– Перестаньте чепуху городить! Берите сколько вам надо! – И она повернулась к нему спиной.
Малетта бросил взгляд в комнату.
– Одну минуточку! Я сейчас вернусь!
Торопливо сбегая по лестнице (за ним следом – войлочные туфли, полные ревматизма), он вдруг, к вящему своему удивлению, заметил, что у него дрожат колени и руки. Через черный ход он вышел на снежный свет (который внезапно и грозно ослепил его), взял в сарае несколько поленьев, потом выпрямился и, держа в руках пахнущие смолой и лесным покоем дрова, почувствовал, что ему надо бы удирать.
Он сказал себе: ну вот, вот она и пришла!
Он сказал себе: вот она и у тебя!
Он сказал себе: теперь ты можешь отомстить! Но за что. собственно? И что даст тебе эта месть?
Покуда он стоял с охапкой дров в руках, разрываемый ненавистью и леностью, его осенила дьявольская идея, быстро переросшая в замысел, и его стало корчить и сотрясать в приступе смеха, так что даже слезы полились из глаз.
Было это шестнадцатого днем, около половины второго, когда кровь после обеда отливает от головы к органам пищеварения. В тот же день, только тремя часами раньше, матрос отправился на поиски человека-зебры. Он положил в рюкзак продукты (хотя и подумал при этом: его уж, верно, нет в живых), засунул туда и теплую одежду (подумал: ведь он, верно, давно уже не мерзнет) и еще подумал: в любом случае я обязан его предостеречь, потому что я слышу тявканье собачьей своры, что почуяла беззащитную дичь в чащах сна. Но ведь ему, вероятно, уже нечего бояться! И матрос пустился в дорогу с рюкзаком за плечами, тяжести которого он не чувствовал. Он тщательно запер дверь своей хижины и долго разглядывал следы на снегу.
Вот уже несколько дней не было метели, хотя тучи были чреваты ею, а на снегу образовался наст, похожий на слежавшуюся стеклянную пыль. Паст неподатливо скрипел под ногами, и на нем виднелись все те же следы, новых к ним не прибавилось. Видно, сыщик работал где-то в другом месте. Или он отказался от этой напрасной затеи? Следы на снегу (в котором уже не увязали ноги) привели матроса в лес. Там, в лесу, он окончательно установил то, что всегда предполагал, а именно: следы круто сворачивали на север, они шли от деревни и в нее же возвращались. Итак, он оставил их справа – пусть себе сохраняются до весны, ему не жалко, – стал всего-навсего искателем кладов или водной жилы, но какое-то чувство (томление или мечта) вело его по крепкой, потрескивающей иод каблуками белизне, среди почти уже просветленных скелетов деревьев прямиком в гору. Некоторое время звуки еще доходили до его слуха: пыхтение лесопилки, лай собаки (звуки, присущие жизни, тогда как он шел по следам мертвеца). Но внезапно настала тишина, он не слышал ничего, кроме биения своего сердца, ничего, кроме дыхания, что белым облачком клубилось у него перед лицом, ничего, кроме потрескивания под ногами, – он остановился на мгновение, прислушался и, ничего больше не услышав, оглянулся – зима замкнулась за его спиной, точно большая дверь, обитая белым войлоком.
Это было три часа назад, приблизительно в половине одиннадцатого, а сейчас, в половине второго, Малетта стоял в сарае и хохотал.
Одно полено выскользнуло у него из рук и упало на снег. Он поднял его и вернулся в дом.
Герта между тем вынула из свертка и расправила перед Малеттой, когда он вошел, какую-то странную вещицу.
– Я хочу это надеть, – сказала она и хихикнула.
То был костюм из ярко-красного блестящего шелка, отделанный тесьмой и шнуровкой: малюсенький лиф без рукавов, пришитый к юбочке, до того короткой и пышной, что скрыть она могла, да и то не полностью, разве что срамные места.
– Я заказала его для масленичного карнавала, – объявила она.
– И в нем вы думаете обольстить меня? – осведомился Малетта.
– Значит, вы еще помните, для чего я пришла?
– Разумеется, я никогда ничего не забываю.
Малетта изобразил полнейшую незаинтересованность и, продолжая держать в руках дрова, повернулся к печке. Он сунул в ее ржавую пасть кусок газеты, положил два-три поленца потоньше, затем поднес зажженную спичку и стал ждать – наконец-то! Светло-серый дым вырвался из печки, устремился кверху и растекся по низкому потолку.
– Эдак вы меня и не разглядите, – сказала Герта.
– Она только сначала дымит, – пояснил Малетта.
И правда! Печь вдруг начала тарахтеть, как спятивший паровоз.
Малетта ликовал.
– Вот видите! – Потом повернулся к Герте: – Ну как? Начнем?
– Конечно, – отвечала она. – Но вам придется еще разок выйти.
– Понятно! Вам надо переодеться. – Он вышел в коридор и плотно закрыл за собою дверь.
Он слышал, как мясничиха подбежала к двери (тихо, насколько позволяли сапоги) и для охраны своего мяса и своей чести, а также чести своего мяса дважды повернула ключ в замке. Он подумал: надо отдать ей справедливость – воспитана она хорошо. Заперлась от меня в моей же собственной комнате! Тут он вспомнил, что в двери имелась щелка, узенькая трещина, через которую задувал~сквозной ветер, и, так как ему казалось просто необходимым оправдать недоверие Герты, приблизил глаз к ветряному отверстию, чтобы боязливо, как вор, заглянуть в собственную комнату.
Сначала он не увидел ничего, кроме кружевной занавески на окне, через которую просачивался сумеречный свет. Потом еще что-то, но всего лишь промельк – кусок материи, трепещущий, словно флаг на ветру. Затем он и вправду кое-что увидел. Что-то, закрывшее от него окно и занавеску: неправдоподобно розовую, мерцающую округлость, внезапно вынырнувшую из темноты на свет лампы. Его опять пробрала дрожь, и во рту у него пересохло.
Едва справляясь со своим голосом, он спросил:
– Скоро вы?
– Сейчас! – ответила ему из-за двери мясничиха.
В этот момент (надо сказать, весьма некстати) фрейлейн Якоби приоткрыла дверь своей комнаты, просунула голову в образовавшуюся щель – лицо ее выражало живейший интерес – и на секунду осветила сумрачный коридор двумя яркими голубыми огоньками и белокурыми кудряшками.
Матрос же, около двух с половиной часов назад, то есть вскоре после одиннадцати, добрался до вершины так называемой Малой Кабаньей горы, гораздо более плоской, чем Большая, которая и вправду напоминала кабанью спину, тогда как эта походила на спину быка, постепенно опадающую, потом поднимающуюся и снова склоняющуюся – к западу, к вечерним зорям (как спина усталого, изнывающего быка склоняется к водопойной колоде), и на этой вершине, то есть на снегу, здесь значительно более плотном, чем на склонах, охваченный тем чувством, что гонит вперед искателя кладов, со всех сторон окруженный непроницаемой тишиной, парами собственного дыхания и сопровождаемый разве что звуком своих же шагов (сухим потрескиванием и поскрипыванием снега под ногами), он шел и шел вперед между черными скелетами деревьев.
Бледный свет, словно бы пробившийся сквозь ледяные пласты, на юге, где в полуденный час солнце собиралось пройти сокрытым своим путем (и призрачно вздымались высвеченные ветви буков), прочертил неземной след на облачном покрове (словно кто-то поскреб небо ножом), так что там, наверху, над морозом, что сурово и горько прилипал к губам или клином с болью впивался в грудь, начало что-то мерцать и переливаться, как внутренность раковины.
Матрос думал: поздно же я спохватился! День клонится к вечеру, да и вообще поздно, наверно, он уже замерз!
И еще думал: замерз или умер с голоду, потому что они, как видно, его не изловили. Но если он еще жив и бродит по лесу (что, конечно же, маловероятно), если он все-таки жив, а значит, голодает, мерзнет и в отчаянии думает, что лучше было бы ему умереть, то я ведь все равно не сумею ему помочь или предостеречь его, я опоздал. Вот я без толку бреду по лесу, а через мгновение наступит ночь. И никуда от нее не денешься! И как это не пришло мне на ум вчера вечером или еще раньше? Я должен был выйти из дому на рассвете! Хотя, – снова подумал матрос, – его, конечно же, нет в живых. Он уже и похоронен. Под полуметровым покровом снега! Так на кой же ляд ему теплая одежда?
Так он шел и шел вперед (нельзя сказать, чтобы быстро, идти по снегу было нелегко) н выкурил уже несколько плотно набитых трубок, все время наблюдая сквозь молитвенно воздетые к небесами недвижные ветви и сквозь мудреное переплетение своих мечтаний за светлым следом на южной стороне неба.
И еще подумал: кого ему теперь бояться? Ни охотники, ни члены общества охраны животных ему уже не страшны. Полуметровый снежный покров надежно укрыл его. И под ним – он свободен!
Внезапно матрос остановился, ему почудилось, что где-то вдали звонит колокол.
Он посмотрел на часы.
– И правда, – удивился он. – Уже двенадцать!
Л после полудня в деревне – в мансарде дома Зуппанов – к двери подошла Герта Биндер, отперла ее (на сей раз она уже не кралась, скорей, чеканила шаг) и – прежде чем Малетта успел схватиться за ручку и распахнуть дверь – со сдавленным смехом отскочила в глубь комнаты так, чтобы сразу броситься ему в глаза, при этом она тотчас же приняла позу (по ее мнению, обворожительную), на удивление быстро сообразив, как это делается, как нужно встать и как склонить голову, чтобы самца довести до ярости, а мужчину сделать сговорчивым и покорным. Итак, она стояла и смотрела на него выжидательным и вызывающим взглядом.
– Прелестно! Просто очаровательно! – сказал Малетта. – Вы должны быть мне благодарны за то, что я позаботился, чтобы здесь было тепло. – Он взглянул на печку, убедился, что огонь в ней пылает, подбросил еще несколько поленьев и закрыл заслонку.
Затем он повернулся и стал смотреть на Герту холодным, оценивающим взглядом, хотя колени у него подгибались и во рту было сухо. Она стояла перед ним, склонив голову набок (как фрейлейн Якоби в предновогоднюю ночь). Блестящий шелковый лиф облегал ее тело, а юбочка розаном топорщилась на бедрах. Чулки она сняла или закатала в сапоги, во всяком случае, обнаженные ляжки и руки сияли непостижимой розовостью, особенно ляжки, одновременно выглядевшие напряженными и расслабленными. Под кожей видна была игра мускулов, дрожь пробегала от колен вверх к бедрам, и сила, которую ей приписывали потому, что в конце-то концов она происходила от колоды для рубки мяса, как бы концентрировалась в этих толстых ногах.
Малетта сказал:
– Сила через радость, радость через силу!
А она:
– Вы, кажется, смеетесь надо мной!
А он:
– Даже в мыслях не имел! Вы ведь нравитесь мне! Какие у вас мускулистые ноги! – Руками, трепыхавшимися, как испуганные куры, он принялся манипулировать со своей аппаратурой. Потом сказал:
– В вашу честь я возьму «лейку», а сам в вашу же честь сяду на пол. Прошу вас, станьте у двери, мне нужен темный фон. А ключ, пожалуй, поверните осторожности ради, не то фрау Зуппан еще ворвется сюда.
Он включил обе лампы и, держа в руках аппарат, в который вставил новую пленку, уселся на полу напротив Герты.
– Почему же снизу? – спросила оно.
– Из-за перспективы, – сухо пояснил он.
Она сверху вниз смерила его недоверчивым взглядом и сказала:
– Так ноги еще толще получатся.
А он:
– Я знаю, что делаю, можете не беспокоиться! Все совершенно точно рассчитано. Если снимать сверху вниз, ноги выйдут слишком короткими.
Видимо убежденная его деловым тоном больше, чем логикой, она скорчила «фотогеничную мину» и постаралась принять позу еще более грациозную.
– Нет, – сказал Малетта, – так не годится. Вы должны держаться свободнее! Не напрягайтесь! Сделайте упор на левую ногу, а правую слегка согните под углом.
– Так? – спросила Герта.
– Да, так хорошо. Коленку попрошу немного выше. Бог ты мой! Вы стоите, словно у вас свинец в сапогах! Оторвите пятки от пола! Теперь все в порядке!
Она стояла в крайне неудобном положении, не смея сделать ни вдоха, ни выдоха, а он возился у ее ног и наконец направил на нее грозный и блестящий глаз «лейки».
Потом сказал:
– Уберите руки! Вы же не знаете, что с ними делать. Они висят, как куски телятины у вас в лавке. Заложите-ка их лучше за голову.
Волна крови и жара прилила к ее лицу (от втянутого живота к корням волос), окрасила щеки в бордовый цвет и жирным блеском выступила из всех пор.
– Не понимаю, чего вы краснеете, – сказал Малетта. – Если у вас руки и грубоваты, это ровно ничего не значит. Напротив, другие бы выглядели как не ваши. Надо только следить, чтобы они не заняли весь снимок.
Волна залила ей глотку, блеском выступила в широко раскрытых глазах, потом медленно подкатила к сердцу, оставив в голове свистящую пустоту.
– Вы ведь не сердитесь на меня? – спросил Малетта.
А она (сдавленным голосом):
– Ах, конечно, нет!
Она подняла свои осмеянные, обиженные руки и спрятала их в путанице кудряшек на затылке.
Малетта ерзал по полу, взволнованный, потрясенный ею. Он сказал:
– Да у вас же девственные леса под мышками! Это произведет не слишком эстетическое впечатление.
А Герта (снова покраснев, но уж так, что, казалось, она сейчас лопнет):
– Меня это не беспокоит! Какой господь бог меня создал, такая я и есть. Брить под мышками я и не собираюсь, – Разозлившись, она переменила позу и теперь стояла перед ним, строптивая и самоуверенная: – Ну, щелкайте же наконец! Или у вас имеются еще претензии?
Малетта опустил свою «лейку» и осклабился.
– Очень сожалею, но это так!
– О господи, ну, что опять?
А он (с неистовым торжеством):
– У вас штаны из-под юбки выглядывают!
Она быстро осмотрела себя сверху вниз, словно обнюхала. Потом обдернула подол юбочки и спросила:
– А сейчас?
– Сейчас порядок, – сказал Малетта. – Но вот вы распрямились, и они опять видны.
Красная, разгоряченная, бормоча себе под нос проклятия, она, нимало его не стесняясь, подняла юбочку, подтянула штаны как можно выше да еще загнула обе штанины. Потом опять приняла прежнюю позу (под мышками, на лифе, влажно-черные полумесяцы).
– А сейчас? – Взгляд у нее был испытующий.
– Все то же самое, – усмехаясь сказал Малетта.
– Ох и дура же я! – буркнула Герта. – Зачем я надела эти толстые штаны! – Она опять подергала вздержку. И объявила: – Выше уже не идет.
– Лучше вам их снять, – посоветовал Малетта. Он поднялся и положил «лейку» на стол.
Герта в полной растерянности уставилась на него, он же подошел к окну и отдернул занавеску.
– Так что ж, снимать мне свои штаники или не надо?
А он:
– Господи, подумаешь какое дело!
– Только вы отвернитесь! – сказала она.
– Я и без того уже смотрю в окно.
Он поторопился стать к ней спиной. Отвращение душило его. Он думал: фу ты. черт! Зачем мне все это? Теперь я сделался «господином Укрутником»! Позор, унижение, что меня так волнует эта деревенщина! А она-то клюнула на мою удочку! Ишь как потеет! Он ощутил нестерпимый жар разгоревшейся печки, ощутил острый козий запах мясниковой дочки, которая – хоть и начав уже враждебные действия – все еще не отваживалась сделать решительный шаг. И сколько бы он этому ни противился, именно проклятый животный запах, распространяющийся так чертовски неприметно, что его слышишь, собственно, когда уже поздно (по сравнению с постоянной аурой фрейлейн Эдер, бывшей только плохим, но в остальном вполне безобидным воздухом), – именно этот запах, исходящий из лесов преисподней, где гнездятся черти, предосудительный запах, что соблазнил еще святого Антония, вызывал и в нем сладострастное чувство, доходившее до отвращения, отвращения к ней, к ее любовникам и к этому Укрутнику, которого каждый носит в себе, к вонючему скотному рынку, где все вперемешку, и к черному рогатому козлу, которого можно нарисовать на окне.
Он провел пальцем по затуманенному стеклу, но получился у него не козел – даже не ряженая коза, даже не единорог, не тог или иной Укрутник, а, скорей всего, висельник, затерявшийся между землею и небом, собственно, и не висящий на виселице, но все же лишенный почвы под ногами. Сквозь этого висельника видна была белая пустыня зимы, ведь там, за окном, стояла зима и на стеклах потрескивали узорчатые ледяные растения, а в комнате мясникова дочка наконец-то снимала штаны. И вдруг, сквозь висельника, он заметил вдали другого человека, у этого все как будто уже осталось позади, ничто больше его не затрагивало. Малетта знал его и любил, ибо человек, одиноко и уверенно шедший по снегу, был тем, кем сам он некогда мечтал стать.
А человек все шагал по снегу и неторопливо курил свою носогрейку; на нем был матросский бушлат, и водянистоголубые глаза его глядели в небо.
Он шел по бездорожью, но, очевидно, шел к какой-то цели, хотя в бескрайней пустыне зимы она и была неразличима. Он смотрел в небо, казалось, ориентируясь по облакам и по ветру. Цель его была по ту сторону осязаемых вещей, по ту сторону всех горизонтов, в такой дали, в такой безнадежной укрытости, что, собственно говоря, она становилась совсем близкой – последняя гавань, в которую можно зайти, практически не пройдя и мили, неизменная, как время и пространство, гавань, которой нельзя достигнуть, но которую нельзя и миновать.
Нет, это не матрос, подумал Малетта, в то время как видение стало меркнуть перед его глазами.
– Я сняла их, – раздался голос Герты за его спиной.
А он:
– Ну и отлично! Теперь можно приступать.
Матрос же курил свою трубку, и пока что ему это доставляло удовольствие, да и вперед он продвигался довольно быстро, хотя уже изрядно устал. Но он говорил себе: твоя цель близка, может быть именно потому, что она недостижима! Теперь он сунул трубку в карман, так как до дна докурил ее, потом остановился и осмотрелся кругом: уединенность была перед ним, зима была перед ним.
Он уже почти час как шел по мягко изогнутой седловине, поросшей редким леском, что соединяла Малую Кабанью гору с Большой и через которую дорога, начинавшаяся с севера, вела к домику егеря и дальше к лесопильне. Он пересек эту заснеженную дорогу и зашагал в западном направлении, охваченный все тем же томлением или мечтой, упорно стремясь к извечной цели своих мечтаний, цели, что стояла вплотную перед его взором, как пар от дыхания, столь же неуловимая и все-таки существующая. Снова лавируя между костяками деревьев, он стал подниматься к вершине теперь уже другой горы, доподлинного Кабана, чей вздыбленный хребет круто вонзался в небо, узкий хребет, весь утыканный щетинками (которыми Кабан царапает соски облачного стада, покуда из них не брызнут атмосферные осадки). С трудом пройдя полпути до вершины, ибо – как мы уже говорили – он изрядно утомился, матрос напал на след, правда не зебры, а зайца.
– Заяц, – равнодушно проговорил он, эти следы на него ни малейшего впечатления не произвели; он полез выше по хребту (было уже, наверно, половина второго), наконец добрался до вершины и решительно засунул свою трубку в рюкзак. Там он стоял, отдуваясь, и осматривался. Но свет в небе погас.
Ну вот! – думал он. – Дошел все-таки до самой вершины Большой Кабаньей горы. А зебра твоя уже за всеми горами и галопом мчится далеко-далеко, в ином мире. Небо больше не светилось меж ветвей, не мерцало перламутровыми переливами, и все вдруг опять стало сомнительным, даже тот полосатый зверь, словно он никогда его и не видел.
Матрос всматривался в даль меж деревьев. Здесь они росли реже, чем на склонах, и взгляд мог свободно блуждать в безысходной вечности. Они манили его прочь отсюда, в печальное сердце леса, в сердце студеного одиночества, где стволы, ветви, снег и небо растворялись в нежной лиловости, а тишина, бледный, бездыханный призрак, пряталась в торжественных колоннадах. И вдруг среди колонн (которые в силу непонятных законов делили снежное пространство) возник Айстрах, это не значит, что там стоял человек из плоти и крови, просто матрос нежданно-негаданно там его увидел – не зная, к чему бы это, к добру или к худу. Сам он стоял напротив старика (на приличествующем, как ему казалось, расстоянии, хотя и чувствовал, что неспособен точно определить это расстояние). А старик выглядел так же, как в последние годы своей жизни. И физиономия у него была такая же дурашливая, что, конечно, следовало счесть довольно естественным, ибо нам по долгому опыту известно, что человек уходит в вечность таким же, каким явился на землю, и этот переход вряд ли служит ему к украшению.
Матрос думал: неужто я карабкался сюда, чтобы встретить этого? Я искал зебру, а нашел вот кого! Уж не поджидал ли он меня здесь? Может, и он думает, что я его убийца? Ей-богу, не стоило давать себя укокошить, чтобы навек остаться таким дураком! Ему ведь надо было только не вставать из-за стола завсегдатаев, за которым он сидел рядом с Хабергейером.
Словно во сне или в полном самозабвении, смотрел он на то место между стволами, где сквозь туманное пятно видения мерцало лиловое сердце леса.
Он думал: или старик стоит там, чтобы наконец открыть мне тайну? Тайну моего отца, надо думать, бывшую и его тайной. Он взял ее с собой в могилу, потому что, как видно, это тайна еще и других людей, которым очень важно, чтобы она навеки тайной осталась.
Не смотреть туда! – думал он. Может, видение рассеется! Закрыть глаза! Или смотреть куда-нибудь еще! Честное слово, мне кажется, старик вот-вот заговорит, да и вообще очень уж это противное зрелище!
Итак, он отвернулся. Сказал себе: это снег. А это деревья! Потом все-таки глянул на то место: там был снег, там были деревья – и больше ничего не было.
– Ну и отлично! – сказал Малетта. – Теперь можно приступать. – Вконец обессиленный, он вернулся в комнату и спросил: – Ну, как вы себя чувствуете теперь?
– По правде говоря, странновато, – призналась Герта.
А он:
– Вы не должны об этом думать, а то вид у вас делается напряженный. – Он подошел к столу и взял аппарат. Руки его уже не трепыхались, как испуганные куры. Утихла и дрожь в коленях. Он вдруг стал спокойным и бесчувственным.
Герта заняла прежнее место. Прислонившись к двери, она уставилась на него.
– Мне кажется, вы чем-то недовольны, – сказала она. – Если хотите, я могу уйти.
Он поднял глаза, безразлично посмотрел на нее. (Его отчужденный взгляд заставил ее потупиться.) И тут же сказал:
– Как вам будет угодно! То, что я знаю, пусть при мне и останется.
– Может быть, это не так уж важно, – насторожившись, проговорила она.
А он:
– Почем я знаю, что вам важно. – Не сводя с нее глаз, он положил свою «лейку» и стал ждать.
Руками, скрытыми пышной юбочкой, мясничиха оперлась о дверь, а туловище слегка наклонила вперед. Чуть-чуть выдвинув левую ногу, она опустила долу глаза под густыми, отбрасывающими тень ресницами и носком вытянутой, как у балерины, ноги пыталась отколупнуть щепку, торчавшую из щербатой половицы.
– Скажите мне его имя, – прошептала она, отломив кусок щепки.
– Вы разорвете сапог, – сказал Малетта.
А она (по-прежнему шепотом):
– Оно начинается с «у»?
Малетта молча смотрел на ее вытянутую ногу с мощными мускулами.
Она сказала:
– Если оно начинается с «у», то я уже все знаю.
А он:
– Вы хотите сказать, молчание – знак согласия? Она внезапно выпрямилась. Посмотрела ему в глаза.
Лицо ее сейчас выглядело на много лет старше.
– Я спрашиваю так, из любопытства, а вообще-то мне это до лампочки. – Она откинула голову и выпятила грудь. – Я правильно стою?
Малетта схватил аппарат.
– Великолепно! Теперь еще попытайтесь улыбнуться.
…Там был снег, там были деревья – больше ничего не было, только на заднем плане лиловое сердце леса, смертельно уязвленное, как сердце мясничихи, впервые ощутившей в своей плоти колючку души. Герте казалось, что она голая сидит на снегу и его ледяное дыхание пронизывает ее насквозь.
Матрос же тем временем шел по позвоночнику Кабана, простершемуся почти под самым небом, под серым покровом облаков, в который ветви врастали, как корни, только более хрупкие. Шел вперед к своей безымянной цели, хотя уже не надеялся дойти до нее, но шел и шел, потому что, в конце концов, нельзя же было здесь остановиться и заночевать.
Наконец он добрался до прогалины, мерцавшей перед ним еще издалека. Но светлой она была не от неба, а от снега, что начал светиться в сумерках, словно рано угасший день, как усталый батрак, забился в свою снежную постель, чтобы замерзнуть в ней.
Здесь матрос опять наткнулся на следы, но на сей раз (видно, для разнообразия) на следы косули. Чего-то испугавшись, она пересекла прогалину огромными прыжками, проложив прямую как стрела борозду в белизне.
– Это косуля пробежала здесь, – пробормотал он, устало плетясь дальше. Он ведь не охотник, а моряк, ему наплевать на косулю с ее следами.
Пo ту сторону поляны его опять принял лес, предоставил в полное его распоряжение свои колоннады. Сквозь прямые ряды стволов виднелось темное и все более темневшее сердце леса. И вдруг его отец встал передним между деревьев, матросу это не показалось ни странным, ни страшным, потому что старик выглядел точно так же, как в давних его воспоминаниях.
Он стоял сгорбившись и глядя куда-то в сторону, как часто стоял, размышляя о великой загадке мироздания (или просто о своих глиняных кувшинах). Казалось, он смотрит вдаль, в темное и все более темневшее сердце леса, но в противоположном направлении, не из жизни в небытие, а из небытия в жизнь. Взгляд его был устремлен на что-то за спиной матроса, на что-то, терявшееся во мраке прошлого, в лесном мраке непоправимого, во мраке того, что уже произошло и позабылось или издавна было окутано тайной – в той черной пахотной земле, где прорастало семя будущего.