Текст книги "Волчья шкура"
Автор книги: Ганс Леберт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)
6
То был второй удар, и на сей раз он был убийством. Установил это вахмистр Хабихт, установил помощник жандарма Шобер, установили и чиновники окружной жандармерии. Оповещенные Хабихтом, они прибыли еще засветло, четверо серых мужчин на серой машине, один из них инспектор, специалист по убийствам. И одновременно с ними в Тиши пришел мороз, суровый старый генерал, он стучал костями под ледяными эполетами и скрежетал зубами под седой окладистой бородой. Чиновники прежде других констатировали его появление: когда они после полуторачасового переезда вылезли наконец из машины и мужественно зашагали в высоких сапогах, то ног своих более не чувствовали. В жандармской караульне все четверо, потирая руки, встали у печки и выслушали доклад вахмистра, не слишком часто перебивая его вопросами.
В соседнем помещении дожидался возчик, нашедший убитого. Это был старый, весь заросший волосами человек в заношенной меховой шубейке. Он неподвижно сидел на стуле, сложив на коленях свои лапищи. Казалось, он о чем-то размышляет, но это только казалось. Его одолевало желание выбраться отсюда. Убийство! Мертвое тело! Кое-какое удовольствие из такого случая, пожалуй, можно извлечь. Но сидеть в этом казенном помещении не двигаясь, потому что двигаться здесь страшновато, – благодарю покорно! Хотя его и пригласили в качестве свидетеля, он чувствовал себя обвиняемым – убийцей. Он думал: вот тебе и Новый год! Недурно начинается. И еще думал о доме, о стаканчике водки и горячем супе, а также о своей супруге, опершейся массивным постаментом о край стола, правда уже не такой прелестной, как прежде, но все же вполне пригодной, чтобы скрасить вечерние часы его жизни. Он высморкался в кулак и вытер ладонь о ножку стула, подумал: пусть жандармам останется! А потом: как-никак бравые парни! Сквозь дверь, притворенную, но недостаточно плотно, он слышал, как говорит и говорит вахмистр Хабихт. Но что именно, разобрать не мог, впрочем, ему на это было наплевать с высокого дерева. Больше, чем знал он сам, Хабихт знать не мог (что, спрашивается, вообще знают эти жандармы?). Потому, наверно, конца его разговору и не было. Хоть бы лошади и кнут были здесь, все-таки развлечение. Мать честная! Лошади! Стоят теперь внизу на улице и пробивают желтые дырки в снегу – это их развлечение. Хорошо бы, думал он, здесь пощелкать кнутом! То-то бы вытаращилась вся эта братва! Он был большим мастером в этом искусстве, мог прощелкать кнутом целую мелодию. В углу он заметил плевательницу. Эта плевательница произвела на него немалое впечатление. Здорово они устраиваются в таких учреждениях, и все за счет налогоплательщиков! А впрочем, смертоубийство, конечно же, не мелочь! Он стал раздумывать: можно ли в этот сосуд плюнуть свидетелю, главному свидетелю, так сказать (да вот смех-то!), потому что без него… А он ведь знавал старика: возил, случалось, бревна для лесопильни. Но кто его убил, этого и он не знал. И на всякий случай решил соблюсти осторожность: лучше уж он проглотит слюну! Нос-то он прочистил (чего тебе, спрашивается, еще надо?), а сплюнуть можно и попозже, подходящее местечко всегда найдется. Итак, он проглотил мокроту, поднял лапищу и вынул из кармана часы: «Господи спаси и помилуй! Уже половина десятого!» Возчик покачал седой головой.
А из соседнего помещения все еще доносился разговор. Изо рта вахмистра Хабихта все еще падали слова, не вовсе неслышные, но падали также монотонно, как хлопья с неба. Мало-помалу это навевало сон; слова повисали на веках, ибо если само по себе слово и не имеет веса, то некоторые из слов очень даже весомы. Еще слава богу, что Хабихт был простужен и прерывал иногда свою речь на секунду-другую, чтобы выкашлять то, что не мог выговорить. В этот момент все четверо чиновников взглядывали на него, точно пробудившись от краткого сна. Они с трудом поднимали веки (опустившиеся под бременем слов), смотрели на белый четырехугольник окна, мимо которого малоприятный северо-восточный ветер гнал тучи неистово кружащихся хлопьев, и, видимо, помаленьку приходили в себя. Вот о чем он еще хотел бы упомянуть, сказал Хабихт, потому что это кажется ему особенно примечательным: у печи для обжига кирпича, то есть почти рядом с нею, в свое время было обнаружено тело Ганса Хеллера. Кроме того, мотоцикл этого парня – он скоро поступит в продажу – стоял тогда прислоненным к пресловутому дубу, и по его, Хабихта, мнению, это обстоятельство нельзя недоучитывать. Однако инспектор, слишком трезвый, а пожалуй, и слишком прыткий, чтобы уследить за чужой и довольно путаной мыслью, заявил, что никакой связи он здесь не усматривает, ведь то была дорожная авария.
Тут вахмистр Хабихт умолк. Ни малейшей охоты копаться в этих старых делах он не испытывал. Пожав плечами, он пошел к двери, открыл ее и позвал возчика.
Последний покорно вошел и с покорным видом стал посреди комнаты. Что ж, хуже, видно, не будет, да и вид у них не то чтобы непорядочный. Вид точь-в-точь как у лошадей, когда по утрам он с фонарем в руках входит в конюшню. Им почему-то понадобилось знать, как его зовут и когда он родился (словно это имело какое-то отношение к убийству).
Он сказал, а Хабихт немедленно записал. Жандармы вылупились на него. Но тут же отвернулись. Стали смотреть мимо, в пустоту.
– Ну, а теперь расскажи, как все было, – сказали они.
Он распрямил плечи, откашлялся.
– Ну вот, – начал он, – значит, какое дело!.. – Спозаранку он поехал в Плеши взять со станции несколько ящиков.
– В праздничный день? – осведомился один из чиновников, тот, что сидел впереди.
Ну конечно, это ведь приработок, а в будни у него время не выбирается.
– Я, когда на станцию ехал, старика не видел, потому что еще не развиднелось. Да вот кони – гнедые мои, они внизу стоят – что-то почуяли, заржали и ни с места…
Его прервали, и не слишком любезно: о конях пусть распространяется в трактире.
– Ладно, – сказал он, – я просто подумал, чего это они ржут, кони-то!
Он смотрит на жандармов. Его приводят в замешательство серебряные пуговицы на их мундирах. Своим холодным блеском они буравят ему глаза, как снежинки, что дорогой падали на него.
– Обратно я тронулся, – продолжал он, – когда уж посветлее было… – Сейчас пуговицы и впрямь стали снежинками, они сыплются и сыплются на него, а сумеречный свет комнаты (о синеватый спертый воздух, в котором произрастают сны!) как сумерки зимнего утра, и из них сквозь темно развевающиеся хвосты и гривы прямо на него катит длинная лента дороги.
Промерзшая дорога звенит, как металл. Колеса прыгают по выбоинам. Их стук отдается от тишины, как от стен, отскакивает от непроницаемых стен тишины. Его, возчика, растрясло от быстрой езды, вытрясло из сна и опять убаюкало; он прикорнул на передке телеги, подложил под себя кипу джута, а ноги у него болтаются на дышле. Его телега с грохотом несется среди тишины. Он сидит в футляре из грохота, словно уже оглох. Теперь но хватает еще ослепнуть, думает он, тогда все будет в порядке! На самом деле он, можно сказать, уже ослеп: тишины он не слышит, потому что она отбрасывает на него о шум, а минутами и ровно ничего не видит, потому что сумерки густеют, как ряска на воде, мутят, затягивают чистые воды ночи, а хлопья снега, кружась, сыплются на него, гасят окружающий мир перед сонными его глазами.
Он смотрит на серебряные пуговицы мундиров, моргает. Эти господа опять уставились на него. Их глаза можно запросто перепутать с пуговицами.
– Вдруг такая поднялась пурга, – объясняет он, – ничего не разглядишь.
С трудом подбирая слова, он описывает картину, что встает в его воспоминаниях.
Вот уже и Кабанья гора, она приближается и растет, черным валом подкатывает к дороге. Лошади, опустив морды, напрягаясь всем телом, трусят по крутому виражу. Здесь дорога и вовсе никуда не годится. Ящики прыгают на телеге. Он везет их Францу Цоттеру, деревенскому коммерсанту. А что в них, спрашивается? Ясное дело – продукты! Он прислушивается к стуку за своей спиной. Похоже, что дребезжат консервные банки. Отроги леса, несколько деревьев, растущих по склону (только на этом повороте, больше нигде), вклиниваются в ничейную землю и протягивают над дорогой свои паучьи лапы. Они всякий раз задевают крышу проезжающей здесь почтовой машины, следовательно, четыре раза ежедневно. Но возчик не такой гордый и не такой высокий, он может свободно проехать под ними на своей телеге. Вот он и проезжает под ними, проезжает мимо них, он ведь едет домой и везет продукты. Но в этот момент там, где виражи уже кончились и дорога перестала извиваться, а значит, на том же самом месте, что и раньше, лошади опять шарахаются. Они громко ржут и внезапно поворачивают налево, словно спасаясь бегством. Но слева склон Кабаньей горы, он-то и задержал их. Дрожа всем телом, кони останавливаются. Ругаясь, он спрыгивает с телеги и стегает их. А толку чуть – дышло встало поперек и не пускает телегу. А так как впереди полнейшая снежная неразбериха – да и сам-то он растерялся, – то решил посмотреть, что ж это такое испугало лошадей, не иначе как здесь что-то случилось. Он стряхивает снег с бровей и ресниц, оглядывается по сторонам. На дороге – ничего, в кювете – тоже ничего. Смотрит на восток, там в этот час уже обычно брезжит дневной свет, и видит какое-то призрачное мерцание, не то чтобы темное, но и не светлое. И вдруг он услышал тишину, отчетливо ее услышал. Стены уютного домика из шума уже не укрывают его. Беспомощный, стоит он среди беззвучия и на некотором расстоянии (за полосами вертикально падающего снега, который бичует его левую щеку) видит дуб, протягивающий иссохшие руки, и – меньше чем в трех шагах от него – загадочное Нечто на земле.
Инспектор смотрит на него и спрашивает:
– Вы дотрагивались до трупа?
А он:
– Я только голову ему чуть приподнял. Хотел посмотреть, кто такой.
– Вы не имели права это делать, – говорит инспектор.
– А я ее сразу из рук выпустил, – отвечает возчик. – Уж больно перепугался. Лица-то у него совсем не было.
Чиновники вместе с вахмистром Хабихтом выехали на место происшествия. Перед ветровым стеклом во всю ширь развертывался ландшафт, но стекло постепенно залепляло снегом; видел что-то еще только шофер – перед ним работал стеклоочиститель.
Он сказал:
– Надо было цепи захватить. Если пурга не прекратится, мы застрянем! – Сквозь маленький мутный полумесяц он смотрел на дорогу, на ней снежные хлопья выделывали мудреные пируэты.
Полицейский врач был уже на месте (его серый «фольксваген» стоял на обочине), не заставило себя ждать и любопытство в лице постоянных своих представителей – женщин, детей и пожилых мужчин. Они перешептывались, разбившись на небольшие группы, и не сводили глаз с дуба, возле которого помощник жандарма Шобер – еще более неприступный, чем всегда, – охранял что-то, уже не похожее на человека. И это Иоганн Айстрах? Этот обвисший бесформенный узел промерзшей одежи? Эта неприметная штуковина, засыпанная снегом, словно выброшенный на свалку хлам?
– Я ехал через Плеши, – сказал врач.
– Так разве ближе? – спросил инспектор.
– Пожалуй, нет, но дорога лучше. Я за четверть часа сюда добрался.
Они пошли вниз по склону и дальше через поле. Один из крестьян отпустил какую-то шутку, потом огляделся в чаянии поддержки и увидел только неподвижные лица. Охоту смеяться у нас начисто отшибло. В наших неповоротливых мозгах слово, к которому мы так привыкли в газетах, что уже вообще не воспринимали его, вдруг вновь приобрело и свое недоброе звучание, и подлинное свое значение. Мысленно мы вертели его так и эдак, внезапно уразумев, что оно не только слово. Четыре гласных и столько же согласных, слитые в одно из мрачнейших слов – убийство. Оно почему-то вызывает в памяти визг, с которым отворяются ворота сарая. Внутри его мигает лампа, за воротами ночь, а в сарае подрагивает скудный, маленький огонек, остатки керосина питают его, а на дворе тьма, и визжат петли на отворяющихся воротах. Огонек никнет, опять разгорается, чадит, на миг освещает что-то красное… Что ж это такое? Кто-то пролил малиновое варенье? Целая лужа образовалась на пороге… Но лампа, издав короткое, еле слышное «п-ш-ш», гаснет, и мы уже не видим этой лужи. Конечно, врач и жандармы не то думают, что мы. Им надлежит раскрыть подлое убийство, это работа, и начинается она с того, что они фотографируют мертвое тело так, как оно лежит. Да уж старику это и не снилось, снимают его со всех сторон. Фон по очереди составляем мы и дуб, а на одной из фотографий – они сверху снимали – крупным планом вышел сапог. Потом – раз-два, взяли – поднимают Айстраха, как мешок с тряпьем и костями, упавший с телеги старьевщика, и осторожно перевертывают его на спину. Багровая яма разверзается перед ними, багровая яма, изрыгающая багровый свет. Между вкривь и вкось вывисающими из орбит глазами, там, где уже не было ничего похожего на нос, из расколотого черепа перемешанный с травой и осколками костей блеклыми комьями вытекает мозг. Жандармы удовлетворенно кивают. Образцовая работа! Невероятной силы удар раскроил лобную кость, а дальше тяжелое, остро отточенное оружие проникло до мозжечка. Это им объяснил врач. Он сказал:
– До мозжечка! Иными словами, почти до затылочной кости! Ей-богу, это кажется невероятным.
При виде крови нас одолело любопытство, и мы подошли поближе. Но помощник жандарма Шобер отогнал нас.
– Вон отсюда! – заорал он. – Вход воспрещен.
Меж тем они раздели труп, и врач приступил к медицинскому осмотру.
– Борьбы, видимо, не было, – заявил он. – На теле убитого отсутствуют какие бы то ни было повреждения.
И вдруг неожиданность: предполагалось, что это убийство с целью ограбления. Но предположение оказалось неверным: в платье старика были обнаружены не только карманные часы, но и кошелек с недельной получкой, что как-никак составляло кругленькую сумму, каковой вряд ли бы пренебрег грабитель.
Чиновники переглянулись. Случай, как видно, был сложный, сложный на тот примитивный манер, что с первого взгляда представляется простым донельзя.
Инспектор, беседуя с врачом, спросил:
– Как вы считаете, в котором часу это было?
– Точно установить нам, пожалуй, не удастся, – отвечал тот. – Но часов одиннадцать-двенадцать с того времени уже прошло.
Это был так называемый «белый случай», белый, как чистые страницы в записной книжке, белый, как снег, что так прытко сыпался с неба и оставался лежать на охладевшем теле.
– Не думаю, чтобы у него был враг, – заметил Хабихт.
– Он со всеми был в приятельских отношениях, – подтвердил Шобер.
– Это небезопасно, – сказал инспектор, – значит, он никогда не знал, с кем имеет дело.
Они вместе обследовали место преступления (что уже однажды сделал Хабихт), но тотчас же поняли, сколь бессмысленно это занятие. Зима уже прикрыла глинистую наготу земли, уже надела на нее белые одежды призрака, сшитые из арктической материи, проколотой стебельками травы, зима торопилась спасти честь деревни, восстановить ее доброе имя, нахлобучить на убийцу шапку-невидимку, всех нас облачить в белые одежды призраков – и мир, как сладкое печенье, посыпать сахарной пудрой, словом, стереть следы преступления.
Снежинки, небесное воинство, слетали на землю. Заполняли все углубления почвы. «Ничего», – сказал Хабихт. «Ничего», – сказал Шобер. «К чертовой матери!» – сказал инспектор.
Они обрыскали весь кирпичный завод, прочесали камыши у пруда и теперь опять стояли под дубом и слышали, как ветер свистит в его ветвях.
– Кто живет там, наверху? – спросил инспектор. Он смотрел через голову Хабихта на склон горы.
– Бывший матрос, – ответил Хабихт. – Его звать Иоганн Недруг, он и вправду малый не очень-то дружелюбный.
На встревоженную толпу, на не слишком поспешавших жандармов, на людей, что плавали, как тмин в супе, на пустынной поверхности охолодавшей земли, – на все, что с призрачной беззвучностью немого фильма творилось среди снежных вихрей, двумя своими глазами-окнами косилась хижина гончара, притулившаяся на склоне горы.
И вдруг Хабихту почудилось, что разгадка непременно сыщется там, наверху, словно она – так явно, что никто ее и не заметил, – была уже в косом взгляде этих двух окошек.
Он сказал (и сейчас его устами вещал глас народа, как известно, являющийся и гласом божьим):
– Думается, господин инспектор, что этого человека там, наверху, надо хорошенько прощупать.
«Этот человек» уже знал, что возле дуба происходит нечто необычное. Он видел зернышки тмина и предположил, что одно из них – мертвое тело, а остальные – народ и жандармерия. Но чтобы окончательно в этом убедиться, он должен был выйти из дому, а это представлялось ему несколько рискованным, так как в комнате все еще спал его гость, и, пусть он был скорее зверь, чем человек, уйти, не простясь и захватив что-нибудь с собой, он тем не менее мог. Снова подойдя к окну (чтобы поглядеть на тмин и на снег), он увидел Хабихта и инспектора, идущих в гору и вдобавок направляющихся прямо к его двери. Он круто повернулся и достаточно неделикатно разбудил спящего.
– Avanti! [3]3
Вперед! (итал.)
[Закрыть] – воскликнул он. – Враг вторгся на нашу территорию! (При этом он тряс его что было сил.) – Не говоря, в чем заключалась надвигающаяся опасность, он стащил сонного, не понимающего, где он и кто его будит, человека-зебру с его ложа и вышвырнул в сени. Потом приставил лестницу к люку, ведущему на чердак. – Полезай, живо! – приказал он. – Там сено! Заройся в него! Да смотри не чихай!
Арестант, весь дрожа, вскарабкался по лестнице, и, когда ноги его скрылись в темной дыре люка и с грохотом упала крышка, жандармы уже стучались в дверь. Но матрос не торопился (моряка не так-то просто испугать!). Сначала он убрал лестницу, ее ни в коем случае нельзя было оставить, потом прошел в комнату и скатал мешки и одеяла, на которых спал гость. Только когда все это было сделано по порядку и по возможности бесшумно, он вышел в сени, отпер дверь и угрюмо осведомился, в чем дело.
– Здесь жандармы, – поучительно заметил Хабихт.
Он и сам это видит, а дальше-то что?
– Дальше?
– Ну да, я вас спрашиваю, дальше-то что?
Одной рукой держась за косяк, другую положив на засов, он загородил им дверь – так корпус затонувшего корабля загораживает вход в гавань.
Первым заговорил инспектор.
– Вы ответите мне на ряд вопросов, сударь!
– Да? Неужели? Вы в этом уверены?
– Уверен! Совершенно уверен, милейший!
– Прошу! – сказал матрос. – Как вам будет угодно (он повернулся, освобождая путь блюстителям закона). А во избежание недоразумений запомните: «милейшим» вам пока что меня величать не стоит!..
Бросая взгляды то направо, то налево, не видно ли чьих-нибудь следов, инспектор и Хабихт прошли за ним в комнату. За его спиной они переглянулись, словно бы говоря: ну, каково ваше мнение? У комнаты был подозрительно невинный вид, и спина матроса выглядела, как положено выглядеть спине: непрозрачная, безучастная стенка, за которой можно переглядываться, сколько душе угодно.
– Вы гончар? – спросил инспектор.
Матрос ничего ему не ответил. Он пересек комнату под прикрытием своей широкой спины и встал у одного из окон. Потом повернулся, так сказать, лицевой стороною, но ничего от этого не переменилось, ибо он вырисовывался лишь как силуэт – черная-пречерная фигура на фоне ослепительного света за окном, который жег глаза не хуже серной кислоты, а лицо его было неразличимо.
– Итак? – спросил он. – Что вы хотите от меня узнать? – Голос его звучал глухо и неокрашенно, как у только что разбуженного человека.
«Голос у него был такой усталый, – рассказывал нам вахмистр Хабихт, – словно он уже готовился во всем признаться.»
Инспектор откашлялся. И впился взглядом в свою жертву, хотя свет из окна слепил его и жертва с головы до пят была черной.
– Вчера вы, стало быть, встречали Новый год, – начал он.
– Нет.
– Ах нет! Но почему же?
– А какого черта его встречать?
– Это зависит от точки зрения. Но, конечно же, вы провели вечер с друзьями.
– К сожалению, у меня нет друзей.
– Обстоятельство, вам не благоприятствующее.
– Что вы имеете в виду?
– Около половины восьмого вас видели на дороге.
– Ага! Так я и знал. Меня всегда видят, как только что-нибудь неладно.
– Вы стояли внизу, у печи для обжига кирпича.
– Ясно видимый впотьмах и в густом тумане.
Инспектор вышел из роли.
– Туман? – обернулся он к Хабихту.
– Так точно, – отвечал тот, – был туман. Здесь он часто выпадает.
Это надо было знать! Теперь свидетели растворились в тумане. Инспектор побагровел.
– Это все штучки! – И вдруг резко переменил тон: – Где вы находились вчера между девятнадцатью и двадцатью часами? Отвечайте!
– Здесь, у себя, если вы ничего не имеете против.
– А откуда вам известно, что был туман?
– Я сверху видел.
– Когда это было?
– Между семью и половиной восьмого. А если вы еще долго будете здесь вынюхивать – беды не миновать!
У инспектора перехватило дыхание, Хабихт сконфуженно закрыл рот ладонью, а инспектор, очухавшись, сказал:
– Ну погодите, мы еще с вами справимся!
– Не сомневаюсь, – отвечал матрос. – Полиция с кем только не справляется. Будь она хоть десять раз неправа. Так что пожалейте свой голос.
Инспектор изменил тактику. Он сказал:
– Возьмитесь же за ум, господин…
– Недруг! – сказал матрос. – Моя фамилия Недруг. А ваши штучки я терпеть не намерен.
– Итак, – сказал инспектор, – вчера вы весь вечер были дома. Можете вы это доказать? Нет. Но допустим, вы действительно были дома. Здесь у вас ведь довольно тихо. А дорога проходит недалеко. Если там кто-то зовет на помощь, вы должны это слышать у себя наверху.
Матрос наблюдал за ними, они оба это чувствовали.
– Послушайте, – сказал он. – В чем, собственно, дело? Вы, видать, для свинства подыскиваете свинью. Так вот, рев здесь всю ночь слышен. Ревут люди, что встречают Новый год. Я его не встречаю. Я курю свою трубку и ложусь спать. Но оказывается, я должен слышать, что они там ревут! И еще должен доказать, что я был дома, иначе явятся два свидетеля и покажут, что я и есть свинья. Весьма сожалею! У меня нет свидетелей, которые видят сквозь туман то, что им нужно. К несчастью, у меня нет даже собаки, которая облаяла бы нежеланных мне посетителей. Вы говорите, что я должен был бы слышать здесь, у себя, если на дороге кто-нибудь зовет на помощь. Неужто вы вправду думаете, что я в таком восторге от вас или считаю вас такими уж важными персонами, что день и ночь только и знаю, что прислушиваться, кто кого в Тиши отправляет на тот свет? Скажите мне, что случилось, а тогда посмотрим, смогу ли я быть вам чем-нибудь полезен. Но не пытайтесь пробовать на мне ваши штучки. Вы себя выставите в смешном свете, и только!
Инспектор осклабился, злобно и заносчиво.
– Так-так, простачком прикидываетесь? – Добавил: – Больше у меня к вам вопросов нет. – И, оборотясь к Хабихту: – Что ж, пошли!
Он повернулся, шагнул к двери, но на полпути вдруг остановился и стал смотреть на поленья возле плиты.
– Вы дрова сами колете? – спросил он.
Матрос отошел от окна и двинулся прямо на него. Он сказал:
– Да нет, я их покупаю уже наколотыми. А вам что, для дознания, может, дрова понадобились?
Инспектор зычно расхохотался. Боже упаси! Этого еще недоставало! А вот если бы он им одолжил топор, было бы отлично.
Матрос клюнул на эту удочку.
– Пожалуйста, мне не жалко, – сказал он.
А инспектор:
– У вас ведь их, наверно, несколько?
– Три, – ответил матрос.
– Мы выберем себе один, если позволите.
– Как угодно! Они у меня в сарае лежат. – И вдруг сообразил, куда они клонят, сообразил, что попался на удочку, и ощутил даже некоторое удивление – трюк этот был так безмерно глуп, что человек, полагающий, будто и глупость имеет свои границы, даже за трюк бы его не посчитал.
Сопровождаемый инспектором и Хабихтом, он вышел из дому.
– Его что, топором прикончили? – спросил он.
Инспектор искоса на него посмотрел.
– Кого?
– Ну, этого – там, возле дуба.
– Вам, значит, известно, что произошло?
– Я вижу, что там кто-то лежит на снегу.
– И вы не спустились вниз посмотреть на убитого?
– А зачем? Мне это неинтересно.
– Но откуда вы знаете, что убили мужчину?
Они все трое вдруг остановились.
А матрос:
– Почем мне знать, я просто так думаю. Женщин обычно убивают дома. – Он толкнул ногой дверь сарая. – Прошу, вон все мои топоры. Маленький, средний и боль… – Где же это большой? Его нигде не было видно.
– Ну, – сказал Хабихт, – куда ж этот стервец подевался?
А инспектор (злорадно):
– Ага!
Матрос растерянно озирается. Топор как в воду канул.
– Куда ж это я его дел, – говорит он. – Я уж давно им не пользовался. – И сколько он ни силился, не мог вспомнить, когда топор последний раз попадался ему на глаза. Он ходил взад и вперед между своих горшков, заглядывал в самые темные углы, и во рту у него вдруг пересохло, ибо он знал: если кто попал в эту машину – пиши пропало.
– Жаль! – сказал Хабихт. – Очень жаль! Нам как раз интересно было взглянуть на большой топор. Наверно, он пришелся бы точно по дырке во лбу убитого.
Матрос вскипел.
– Ищите его сами, если вы такие умные! С меня хватит этого балагана! И вообще… А, да вот же он.
Топор, пыльный, проржавевший и весь в паутине, стоял между двух бревен за ящиками и кипой древесных стружек. Хабихт опустился на колени и вытащил его.
– Да, этот бы точно подошел, – сказал инспектор. – Ваше счастье, что он в паутине. А теперь мы еще заглянем в дом, если позволите. Там и четвертый топор найдется.
Матрос, распетушившись, встал перед ним.
– Если я говорю, что у меня три топора, то четырех у меня нету! Вы хотите сделать обыск? Да? В таком случае предъявите ордер!
– Ордер?
– Ясно! А что же еще? Ордер из суда, из прокуратуры, из жандармерии! Или вы думаете, что я с луны свалился и вы можете делать со мной все, что вам вздумается?
– Не орите, господин…
– Буду орать! Я здесь на своем участке и могу орать, сколько моей душе угодно. А если вы не хотите слушать – убирайтесь подобру-поздорову! Довольно уж я говорил тихим голосом.
Инспектор наконец повернулся к двери и сказал!
– Мы еще побеседуем с вами! Идемте, Хабихт! – Он швырнул топор под ноги матросу и удалился.
Итак, на первый раз испуг миновал. Матрос, глядя им вслед, видел, как они мало-помалу растворялись в вихре снежных хлопьев, а следовательно, медленно возвращались туда, где в супе плавал тмин. Только тогда он вошел в дом и приставил лестницу к чердачному люку.
– Эй, парень! – крикнул он. – Слезай, они ушли, – И вдруг рассвирепел на того наверху, что, словно заряд динамита, лежал в сене, в то время как здесь полыхал огонь. Тот еще заставил матроса его упрашивать, но потом слез и, казалось, только сейчас проснулся.
– Жандармы? – Его вставная челюсть стучала, а сам он трясся, как телега на валунном поле.
– Понятное дело! – ответил матрос. – А кто же еще? Сегодня ночью внизу кого-то укокошили. Прошу тебя, смывайся-ка ты в свой лес. Они, конечно, опять сюда заявятся.
Арестант сделался бледнее, чем был, доказав тем самым, что бледное лицо еще нельзя считать бледным.
– Это конец! – сказал он. – Теперь они приведут ищеек.
Матрос вскипел.
– Конец! – прошипел он. – Чему конец? Твоей так называемой свободе! Верно? Иди ты знаешь куда с этой свободой!
– Псы! – сказал арестант. – Они затравят меня!
А матрос:
– Ты погляди, снегу-то сколько навалило!
Арестант в ответ:
– Они и под снегом сыщут мои следы.
А матрос:
– Если у тебя ноги так воняют… – Ворча что-то себе под нос, он убрал лестницу. – Если у тебя ноги так воняют, ходи на голове! Хоть раз в жизни она на что-нибудь сгодится. А теперь выметайся отсюда!
Арестант – руки у него висели как плети, а колени подгибались – помедлил между дверью в комнату и наружной дверью. Уже выброшенный из тепла, он еще не решался совершить прыжок в холод. То мистическое, что мерцало вкруг него (словно небо, отраженное в темной воде), даже «звериная шкура», все с него спало: нагой и отупевший, стоял он там перед взором зимы.
– Срок у тебя небольшой, – сказал матрос. – Воротись в тюрьму и отсиди свое! – Он сказал это уже не той фантастической зебре, что галопировала в лесах его мечтаний, ибо оттуда, сверху, больше уже не доносился стук ее копыт. Голубая песнь смолкла, он не слышал ее. С этими словами он открыл дверь. В нее глянули пустые глаза зимы. Матрос сказал: – От сарая иди вправо, там дорога не просматривается. – Зима таращилась за его плечами.
Арестант сделал несколько неуверенных шагов – прямо в вытаращенные снежные глаза. Глаза без радужной оболочки, без зрачка, как глаза гипсовой фигуры, как вывороченные глаза мертвеца… Ослепленный, он, пошатываясь, шел им навстречу.
Если бы кто-нибудь – Хабихт, к примеру, – подумал, что дело об убийстве в Тиши скоро разъяснится, можно было бы с уверенностью сказать, что он человек дельный, солидный, но, увы, не пророк. Три дня кряду пятнадцать человек жандармов топали по нашей местности, ибо они тотчас же размножились (мы понятия не имеем, как это произошло, однако в мгновение ока их стало пятнадцать), итак, три дня они утрамбовывали снег на дорогах, за что мы им и посейчас благодарны, так как снегопад ни на минуту не прекращался и снежный покров достигал уже полуметровой высоты. Три дня кряду вели они дознание, осматривали топоры то у одного, то у другого, главным образом у лесорубов и дровоколов – ведь у каждого топоров и колунов было множество. Но ни на одном из них – а почти все они приходились по размеру раны, и значит, могли сойти за орудие преступления – не было ни следов крови, ни следов мозга, ни хотя бы одного волоска с головы Айстраха.
А мир тем временем стал совсем белым, груз снега на крышах увеличивался и уже свисал с карнизов; жандармы то и дело жмурились, то и дело вытирали слезы, но плакали они, разумеется, не от растроганности и не затем, чтобы смягчить сердце преступника, а только потому, что белизна слепила им глаза; ведь белым был лик зимы, белым было место преступления, и белым-бело было в головах у жандармов, словно и туда засыпался снег. Куда ни глянь – белые клочья ваты, шагнешь раз-другой, и застрял, и уже тонешь в глубинах зимней спячки, как в перине, а протоколы дознания, словно стеганое одеяло, натягиваешь на голову. Допрошены были Хабергейер и Пунц, подумать только, лучшие, старейшие друзья жертвы преступления! А в результате: нескончаемая зевота, от которой скулы трещат. И во всех окнах белоснежный лик зимы, и в записных книжках сплошь белые страницы, а потом вдруг веки начинают гореть и на них проступают следы крови, ярко-красное полуночное солнце посреди мучительной зевоты. К матросу они более не возвращались, эти пятнадцать жандармов (тридцать высоких сапог!), но зато настигли Карамору и походя его арестовали. Топора у него, правда, не было, так же как и определенных занятий, зато была гармонь, что как-никак подозрительно. Однако его алиби было безупречно, этого они не могли не признать и вечером сидели в «Грозди», задумчиво уставившись в свои кружки, в то время как «бродяга, вольный человек», каким себя снова почувствовал Карамора, вместе с последним остатком надежды удалялся от них по снегу, призрачно светящемуся в темноте. Наконец они собрали в кучу всю нашу деревню, перевернули ее и перетрясли как положено. Но – вот незадача – из кучи не выпал ни убийца, ни его окровавленный топор. Когда же настал четвертый день – если не ошибаюсь, воскресенье, – а метель все не унималась, и груз снега на крышах становился все тяжелее, и тело убитого, которое нам наконец выдали жандармы, уже покоилось в церкви (похороны были назначены на понедельник, четырнадцать часов), эти господа вдруг прекратили следствие, уселись в свои машины и покатили домой. Нас же оставили во власти снега и убийцы.