355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ганс Леберт » Волчья шкура » Текст книги (страница 1)
Волчья шкура
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:34

Текст книги "Волчья шкура"


Автор книги: Ганс Леберт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 33 страниц)

Ганс Леберт
Волчья шкура

Ю. Архипов
Предисловие

Общеизвестны слова западногерманского философа Теодора Адорно: «После Освенцима нельзя писать стихи». То есть нельзя писать стихи, не учитывая, не принимая в расчет, не держа в уме Освенцим. Столь же крылатой стала формула Мартина Вальзера, сказавшего, что если современный писатель умалчивает о фашизме, то неизбежно складывается впечатление, что он не говорит о самом главном. Фашистская катастрофа в Германии явилась тяжелым «уроком немецкого» для всего мира, стала тем историческим опытом, который определил, в частности, направление мысли и художественных усилий целого поколения писателей. Не случайно антифашистский по своей идейной направленности, роман занял ведущее место в послевоенной литературе ФРГ. Г. Бёлль и Г. Грасс, З. Ленц и М. Вальзер, Г.-Э. Носсак и А. Андерш вновь и вновь возвращаются в своем творчестве к этой теме. Рядом с лучшими произведениями этих мастеров, в большинстве уже известными нашему читателю, утвердился и роман австрийца Ганса Леберта «Волчья шкура».

Ганс Леберт родился в 1919 году в Вене. Он вырос в буржуазной семье, разорившейся в результате распада Австро-Венгерской империи, так что рано проснувшийся в нем интерес к скрытым пружинам истории не был сугубо теоретическим интересом. Племянник известного композитора Альбана Берга, Леберт юношей был вхож в тогда модные, хотя и быстро линявшие литературно-художественные салоны Вены. Он рано начал писать стихи и драмы, подражая кумиру своего детства экспрессионисту Францу Верфелю, в особняке которого часто бывал с дядей. От печатания своих вещей юный Леберт, однако, уклонялся, несмотря на столь солидное покровительство. Его манил мир театра, он работал сначала декоратором, потом стал певцом, пел – с 1938 по 1950 год с перерывами – на многих сценах Австрии и Германии, главным образом в операх Вагнера.

В 1941 году, в пору насильственного «присоединения» Австрии к Германии, Леберт был арестован за неугодные режиму высказывания, и лишь психиатрическая лечебница спасла его от тюрьмы или концлагеря.

Профессиональным литератором Леберт стал в послевоенные годы. В 1946 году он впервые опубликовал несколько стихотворений в австрийском журнале «План». В начале 50-х годов вышел из печати его сборник стихов «Выезд», затем небольшая повесть «Корабль в горах» (1955), явившаяся пробным эскизом двух последующих романов, сохранивших ее сюжетное зерно: беженец возвращается после войны па родину, в Австрию, и ведет расследование совершенных там в годы «аншлюса» преступлений.

Над романом «Волчья шкура» Леберт работал десять лет – в полном уединении, изолированности от литературного цеха, не уступая, несмотря на стесненные материальные обстоятельства, нетерпеливым издателям. Одни наброски и варианты глав романа могли бы составить несколько пухлых томов. Настойчивый труд писателя увенчался успехом – вышедший в 1960 году в западногерманском издательстве «Клаассеп» роман был вскоре переиздан в ГДР, где получил хорошую прессу, переведен на другие языки, отмечен самой авторитетной в Австрии Государственной премией за литературу. И хотя второй роман Леберта, «Огненный круг», появился совсем недавно, первого успеха оказалось достаточно, чтобы обеспечить писателю прочную литературную репутацию. Маститый Хаймито фон Додерер признал в нем своего преемника. В 1968 году, к столетию со дня смерти Адальберта Штифтера, была выбита памятная медаль в честь австрийского классика. По единодушному решению жюри она была вручена Гансу Леберту как крупнейшему представителю критического реализма в современной австрийской литературе.

Действительно, в послевоенной Австрии не было второго такого антифашистского романа, в котором бы целый комплекс общественно-психологических проблем недавнего прошлого, не утративших своей злободневности и в настоящее время, был воплощен с такой же художественной глубиной и такой же критической беспощадностью. Обличительная сила этого романа, которая тем действеннее, чем менее декларативна, обеспечивает ему выдающееся место в современной австрийской литературе. При всей своей «криминальной» оснастке роман Леберта – не просто занимательная история о загадочных преступлениях в отдаленной альпийской деревушке, но гневное разоблачение преступности фашизма и попустительства фашизму, равнодушия к злу, мещанской политической близорукости и угодливости. Этот широко задуманный п крепко скроенный роман – о прошлой вине и теперешнем замалчивании вины, о том, что «непреодоленное прошлое», преодолев настоящее, может при благоприятных условиях завладеть и будущим.

Описанная Лебертом деревушка становится выразительной «моделью» распространения ядовитых нацистских бредней. Леберт видит питательную почву фашизма в тех довольно широких слоях обывателей, которым присущи неискоренимое приспособленчество к «силе» и личная безответственность за любые зигзаги истории. Своей ведущей идейной тенденцией роман «Волчья шкура» нацелен на взращенный этой средой миф о «великогерманском» или «почвенном» духе, легший в основу нацистской идеологии; общая антифашистская направленность романа выводит его за рамки узкоавстрийских проблем. Место действия вполне могло находиться северо-западнее описанного: в баварском лесу, например, или Люнебургской степи. Затаившиеся матерые преступники, бойко карабкающиеся по служебной лестнице в послевоенное время, их привычное перекладывание вины на «время», «обстоятельства», «приказ» и внутренняя готовность к реваншу; но уничтоженные до конца сорняки нацистской пропаганды; казенный патриотизм, насаждаемый в школах, – все это реалии в еще большей степени западногерманские, нежели австрийские. В то же время проблема «пособничества», молчаливого соучастия в фашистских преступлениях является, бесспорно, одной из главных общественных проблем и послевоенной Австрии.

Основной идейный лейтмотив романа намечен уже в эпиграфе. Вагнеровские строки: «Только волчью шкуру в чаще нашел… Отец мой вдруг исчез…» в емкой метафоро заключают основную мысль произведения: фашизм опасен, потому что у него природа оборотня, он способен затаиться и ждать своего часа. Нравственный долг современного писателя, полагает Леберт, в том, чтобы раскрывать суть подобных превращений, разоблачать фашизм во всех его проявлениях. И здесь у Леберта немало союзников. Вышеприведенные вагнеровские строки могли бы быть эпиграфом не только к его роману, но и ко многим другим антифашистским произведениям. Неустанный поиск истинных виновников фашистских злодеяний ведется, например, в романах Ленца, Вальзера, Грасса, Гейслера: конфликт времени, сосредоточенный и раскрытый в конфликте поколений, обрисован этими писателями с большой социальной п исторической конкретностью.

В чем же художественное своеобразие романа Леберта, какими средствами решает он общую для прогрессивных западных писателей задачу – воспрепятствовать возрождению фашизма?

Прежде всего бросается в глаза, что своей цели Леберт достигает резко сатирическими средствами. Словно с полотен Гойи перенесен в его роман этот невиданный паноптикум уродов, отталкивающих как телесно, так и духовно. Немытые рожи и непроветренные мозги, замусоренные улицы и прокопченные хибары, смрад, вонь, гниль, грязь, лицемерие, ханжество, скудоумие, скупость, скотство – так выглядит под его пером мир символически нареченной деревни (Schweigen – букв, «молчание», в переводе – «Тиши»). Особенно выпукло (это выпуклость кривого сатирического зеркала) изображается «аристократия» деревни – те самые «волки-оборотни», которые еще недавно бесчинствовали под штандартами Гитлера и которые теперь готовы взять «на пле-ечо!» по первой команде. Война видится им в ореоле все еще притягательной героики, контрастирующей с теперешней прозой их жизни; их грудь по-прежнему распирает истошное «Хайль!», которым они облегчают душу в хмельном порыве, чтобы, протрезвев, вернуться к монотонной будничной скуке. Выразительная, хлесткая карикатурность их портретов подкрепляется символикой имен – у всех персонажей романа «говорящие» фамилии: Айстрах, Пунц, Карамора и др.

Однако слова сатира, гротеск, карикатурность обозначают лишь самую общую тональность книги. Резко сатиричны и Грасс и Вальзер. Своеобразие романа Леберта, пожалуй, в том, что его стилистическую окраску невозможно определить однозначно: пристальная натуралистичность в изображении деталей деревенского быта сочетается с пространными лирическими пассажами, криминальная завязка перерастает в символическую притчу.

Автор исподволь и обстоятельно знакомит нас с жизнью глухой австрийской провинции, строя повествование как неторопливую сельскую хронику, ведущуюся в основном от лица обобщенного «мы», с которым часто сливается авторский голос.

Леберт искусно вводит читателя в мир своего романа, – поначалу напряжение нагнетается не столько событиями, сколько самой атмосферой: какой-то скрытый смысл угадывается за всеми этими случайными встречами, косыми взглядами, перебранками, недомолвками, молчанием, что-то тревожное, цепенящее, подспудногрозное чудится в безобидном с виду деревенском житье-бытье. Постепенно раскрываются люди – самодовольные, ограниченные, погруженные в мелкие нужды сегодняшнего дня: будущее их не волнует, прошлое, кажется, тоже. До тех пор, пока они уверены друг в друге, они держатся вместе, но видно: стоит зародиться подозрению – и заподозренному несдобровать.

И действительно – несколько монотонная мелодия повествования то и дело прерывается трагическим диссонансом: пять убийств происходит в деревне за четыре месяца. По мере развития сюжета все более и более выявляется притчеобразная структура романа, его символический план. С жестокостью хищного зверя травят «оборотни» тех из своей стаи, кто ослабел, стал сдавать – заговариваться, выбалтывать тайну. Но ведь именно так «устраняли» свидетелей или ненадежных пособников и нацисты. Особенно характерен здесь эпизод с «зеброй», беглым каторжником, которого «оборотням» выгодно выдать за убийцу. Свирепыми побоями и шантажом у него вырывают ложное признание, а затем убивают, пряча концы в воду, прекращая расследование преступления как якобы раскрытого. Но ведь именно так действовало нацистское «правосудие», явившее миру тысячи примеров наглого вероломства людей, облаченных в форму служителей справедливости.

Сама сюжетная ось романа, как видим, глубоко символична. Обобщенный смысл придан автором и всей системе образов «Волчьей шкуры». Все персонажи книги – характерные социальные типы. Таковы не только сами «оборотни», местные богатеи, завсегдатаи «Грозди», часто оказывающиеся на переднем плане изображения, но и те, кто составляет его фон. Вот, например, учительница фрейлейн Якоби, эта нестареющая валькирия нацизма, толкующая на уроках о «расе господ» и сводящая в могилу ученика Бахлера своей «оздоровительной» программой. Здесь под обстрел взята вся система нацистского воспитания, калечащая души молодого поколения.

Или деревенский жандарм Хабихт, человек, которому сама должность но позволяет поступать по совести. Вместо преступников он преследует их преследователей, он шантажирует невиновного – беглого «зебру», заставляя его взять на себя убийство, попустительствует расправе над ним и в конце концов получает от начальства поощрение за свою исправную службу. Это тоже система, в которой служители закона творят беззаконие, в которой карают за мелкие преступления и потворствуют крупным. Общественная система, при которой преступникам определенного ранга легко добиться преуспеяния – таков гротескный взлет Хабергейера, бывшего ортсгруппенлейтера, главного виновника совершенных в деревне преступлений, становящегося в финале романа депутатом ландтага.

«Оборотням» противостоят в романе двое – фотограф Малетта и Иоган Недруг, «матрос», как, обозначая дистанцию, называют его в деревне. Фотограф и матрос – как бы расщепление одного и того же лица на разные маски, разные состояния, на дурное «я» и хорошее «я». Фотограф сам признается, что видит в матросе свою лучшую половину, что завидует ему, его жизненной силе. Убогий Малетта слишком слаб, чтобы противостоять миру и утвердить добрые порывы, ведомые его душе. Он жалко, безнадежно гибнет – осмеянный, оплеванный, буквально измаранный нечистотами, он становится жертвой не ему предназначавшейся пули. Пассивное неприятие – ненадежный союзник в борьбе с фашизмом. Не случайно Малетта – фотограф (ведь любая деталь в этом романе имеет, как мы помним, символическую нагрузку): бесстрастная фиксация, «фотография» зла не представляет для зла серьезной опасности.

Матрос тоже страдает от «диктатуры садовых гномов», символизирующих в романе косный, рутинный быт с его сонной одурью, темнотой, суеверием, страхами, с царящим в нем «собачьим триединством: глупостью, трусостью и бессовестностью». Но им движет решительное стремление к справедливости, истине. Недобрая обывательская молва взваливает на матроса всю ответственность за преступления, но он спокойно отводит клевету «гласа народа». Он одержим своей целью – раскрыть преступление, разгадать тайну. Тайна требует все новых жертв, набухает кровью и наконец лопается, как ни сопротивляются этому угрюмые обыватели. Тайное становится явным: незадолго до конца войны жители деревни расстреляли шестерых иностранных рабочих. Против своей ноли совиновным оказался и отец матроса, покончивший с собой после случившегося.

Раскрыв преступление, Недруг обрушивается с гневными обвинениями на односельчан, но его отчаянный крик – это глас вопиющего в пустыне. Ни жандармерия, ни административные инстанции не желают внять голосу справедливости. Разоблачение натыкается на круговую поруку. И матросу не остается ничего другого, как взять котомку и удалиться в горы, напевая Голубую песню, – подобно какому-нибудь романтическому герою, он презирает мораль недочеловеков, но бессилен ее исправить.

Погрязший в пороках мир кажется ему конюшней, которую невозможно вычистить. Старики заразят своим духом молодежь, та в свою очередь наплодит новых убийц – все вернется на круги своя…

Здесь бесспорная слабость матроса – слабость той позиции отвлеченного гуманизма, которую он занимает. Роман Леберта убедителен в разоблачениях фашизма, но ему явно недостает показа тех исторических сил, которые активно боролись с гитлеризмом. О героях Сопротивления говорится в романе сочувственно, но слишком глухо. При всех художественных достоинствах романа Леберта известная ограниченность идейной концепции «Волчьей шкуры» очевидна.

Поэтику Леберта, как она обозначилась в его первом романе, австрийская критика не раз ставила в связь с экспрессионизмом, и это отчасти справедливо. От этой литературной традиции унаследовал автор обращение к такой художественной конструкции, в которой выпукло обозначена нерасторжимость жизни и смерти, вечного и земного, в которой моральный мотив возмездия сливается с мифическим мотивом власти мертвых, в которой любая деталь но однозначна, а как бы источает дополнительный, намекающий смысл: лес, например, становится символом путаного пути человеческого, болото – символом зыбкости моральных устоев, обывательщины и т. д. Язык Леберта порывист, взбудоражен, в описаниях природы он обнаруживает вполне экспрессионистскую неистовость. Природа у Леберта также одушевленная стихия. Она то окутывает деревню гнетущей тишиной, обволакивает ее загадочно-тревожным молчанием, то обрушивает на нее ураган гнева. Природа сама карает одного из убийц – дождь «прыгает» на него из темноты.

Описания природы занимают много места в романе, порой ощущаешь даже некоторую их избыточность. Пейзажи удаются Леберту лучше, чем диалог, – он, пожалуй, один из искуснейших пейзажистов в современной немецкоязычной литературе. Ландшафты в «Волчьей шкуре» – не застывшие изящные гравюры, но полные буйных красок картины, воспроизводящие динамику органической жизни. Взгляд писателя прикован к грубой реальности, общую атмосферу романа не в последнюю очередь определяет «дух земли», душный запах плоти, гниения, тления – всего этого так много в романе не только потому, что такова, в конце концов, кондовая деревенская основа, но и – вспомним о символическом плане романа – потому, что тут речь идет о фигуральном навозе «почвенничества», дающего питательные соки фашизму.

На ландшафтах Леберта, кроме того, отблеск демонических сил, ставших еще в первой половине XX века характерной чертой при описании альпийских пейзажей в австрийской литературе нашего века. Многие австрийские писатели, словно помня, что и Гитлер был выходцем из одной такой альпийской деревушки, придают в своих произведениях старым альпийским поверьям о злых духах подчеркнуто антифашистскую трактовку. Особенно показателен в этом смысле «горный» роман Германа Броха «Искуситель», с которым довольно часто сравнивали «Волчью шкуру». Оба романа действительно обнаруживают немало схожих идейных и стилистических черт. Однако в отличие от Броха Леберт не сводит историю к отражению борьбы древних инстинктов, фашизм для него не просто взрыв первобытных демонических сил, но исторически обусловленная реальность – реальность, конечно, безумная, но пасовать перед ее непостижимостью было бы еще большим безумием: ее можно и должно избежать в будущем.

Об исторической необходимости извлечь урок из минувшего Леберт говорил в своей «Речи о свободе», с которой выступил в 1964 году в ряде высших учебных заведений Австрии. Свою речь Леберт начал с рассказа о том, как ему довелось побывать в отдаленных альпийских деревеньках как раз в ту пору, когда весь мир обсуждал дело Эйхмана в связи с его процессом. Большинство посетителей местных харчевен считало, что участники Сопротивления и есть главные военные преступники, потому что они воевали против «своих», против «своей страны». Подобный уровень политического мышления широких слоев обывателей не может не вызывать самой серьезной озабоченности, считает Леберт. В речи он не раз возвращался к исходной метафоре своего романа, говоря о волках-оборотнях, о замаскировавшихся сегодня фашистских элементах. Любая успокоенность в таких условиях была бы залогом неминуемых катастроф.

Пафосом обличения нацизма проникнут и второй роман Леберта – «Огненный круг» (1971), в котором воспроизведены и развиты отдельные мотивы его первой книги. Диапазон изображения здесь несколько суживается: из обширной галереи лиц, воссозданных на страницах «Волчьей шкуры», Леберт оставляет два типа, соответствующих фрейлейн Якоби и матросу.

Некто Готфрид Ершек, ставший в эмиграции капитаном английской армии, возвращается в 1947 году на родину, в Австрию, и поселяется у своей сводной сестры, одиноко живущей в наследственном доме в приальпийском лесу. Постепенно капитан убеждается, что его сестра Хильда Бруннер не просто начинена лозунгами фашистской пропаганды, но рьяно следует им в своей жизни, что на совести у нее тяжкие преступления. Ее облик – словно плакатное воплощение основных фашистских «добродетелей»: нерассуждающей силы, напора, жестокости.

И Ершек сам карает ее – расстреливает из парабеллума в комнате, а дом, символически тронутый гнилью, сжигает, облив бензином: только так следует производить окончательный «расчет с прошлым». Идейный замысел этой притчи подчеркнуто откровенен.

Написанный в той же идейно-стилистической плоскости, роман «Огненный круг» все-таки не достигает художественной силы «Волчьей шкуры». Образы романа местами чересчур плакатны, им не хватает жизненной достоверности.

Лучшим достижением Леберта остается без сомнения роман «Волчья шкура». В австрийской литературе нет пока другой книги, в которой с такой же силой говорилось бы о непреодоленном прошлом, о готовности иных социальных групп и теперь следовать за «сильной» личностью по пути преступлений. По прошествии двенадцати лет со дня выхода в свет роман «Волчья шкура» еще не стал памятником словесности, потому что не отошли в прошлое проблемы, нашедшие на его страницах живой, выразительный отклик.

Ю. Архипов

 
Но бой разлучил нас с отцом;
он пропал из виду,
напрасно искал я, —
только волчью шкуру в чаще
нашел, – след, брошенный им.
Отец мой вдруг исчез…
 
Рихард Вагнер. Валькирия

1

Таинственные события, взволновавшие нас прошлой зимой, начались, если толком разобраться, не девятого, как обычно утверждают, а, скорей всего, еще восьмого ноября, с того самого странного шороха, каковой будто бы услышал матрос.

Да. Но сперва бросим взгляд на карту.

Вот это – Тиши, а тут, чуть южнее, – Плеши. Там – железнодорожная станция Плеши – Тиши и узкоколейка, которая кончается тремя станциями дальше. На западе к Тиши подступает гряда холмов – Кабаньи горы; их огибает дорога из Плеши в Тиши. На этом-то изгибе, южнее Тиши, и находится подозрительная печь для обжига кирпича. А что еще?.. Вот тут поля, там лес, эти точки обозначают хутора, а линии – дороги, теряющиеся в лесу.

Это богом забытый край, край, с которого нечего взять и потому почти неизвестный. В стороне от больших магистралей живет он своей непроглядной жизнью, и тот, кто думает, что хорошо знает эти места, как я, например, в конце концов знает только, что этот край существует и что находится он у черта на куличках. По утрам лисы, которых там тьма-тьмущая, продираются сквозь чащобу поближе к хуторам и принюхиваются к дыму из труб, пахнущему палеными перьями. Потом навострив уши озираются: пустота, вершины деревьев тонут в облаках, дождь тихонько барабанит по жнивью.

Но вернемся к делу.

Восьмого ноября, около трех часов утра, матрос проснулся от какого-то неприятного чувства – леденящего, омерзительного ощущения, что дверь стоит открытой. Он вскочил и убедился, что она закрыта. Тогда он снова улегся, но заснуть уже не мог. Раздосадованный, он вскоре опять встал, закурил трубку и посмотрел в окно. Улицу заливал молочный сумрак. На востоке луна за облаками высвечивала на туманной пелене расплывчатое пятно, чахоточно-бледную лужицу, из которой как. призраки поднимались голые сучья фруктовых деревьев.

В общем-то, все выглядело как обычно, все шло своим чередом. Тем не менее матросу вдруг почудилось, что его ждет какое-то приключение. Покуда он стоял и раздумывал, что же такое может случиться, до него вдруг донесся тот странный шорох, который и до сих пор не находит себе объяснения. По словам матроса, шорох исходил от печи для обжига кирпича и постепенно заполнял собою все до самого небосвода. Это звучало как звон в ушах или как Эолова арфа – словно в воздухе дрожала туго натянутая струна.

Звук этот вдруг замер, как бы иссяк в ночной дали, заблудился в лесу, опустился в заболоченную долину, где под утро сгущается туман и иней сверкает на травах. Наконец он подключился к тихому звону телефонных проводов (с которым имел известное сходство) и в дальнейшем ничем от него не отличался.

А мы в это утро уже опять крепко спали. Да и не было у пас причин плохо спать. Мы полагали, что война со всеми ее последствиями для нас миновала; жизнь по всей стране налаживалась, даже намечалась какая-то конъюнктура; и если нас что и мучило, то разве только скука, которая в мирное время чувствует себя в этих местах как дома и серым неуловимым призраком бродит среди домов и заборов из колючей проволоки.

С нее (со скуки) и начался день, похожий на все другие дни этого месяца. Вперед себя он выслал заплаканную красноту (красноту воспаленной конъюнктивы, впрочем через несколько минут побледневшую) и, тусклый, серый, нехотя пополз по гребням холмов. Правда, была суббота, и в «Виноградной грозди» ожидался танцевальный вечер, но вряд ли он мог чем-то непривычным разорвать тягостное кольцо однообразия, кольцо, состоящее из земледелия и скотоводства, голых лесов и бурых земляных валов, что к концу года всего теснее сжимается вокруг нашей местности.

Все было как всегда. Взревели грузовики и мотоциклы. Паровая машина лесопильни начала пыхтеть, как больной в жару, а кругом, в лесах, уже обреченных на вырубку, проснулись и залаяли топоры лесорубов. Как каждое утро, в Тиши открылись ставни: в булочной, в мелочной лавке и в мясной (принадлежавшей хозяину «Виноградной грозди»). Как каждое утро, дети побежали в школу, и серебристые облачка дыхания клубились впереди них.

И все-таки! Что-то было иначе (уже должно было быть иначе) в тот сонный субботний день, который лишь месяц спустя показался нам подозрительным. Но это, странное дело, ощутил только матрос, хотя тоже совсем безотчетно, разве лишь потому, как напряглись в нем тончайшие нервные волокна. При всем желании он не мог бы объяснить, что же это было и было ли что-нибудь вообще.

Матрос вышел из своего дома (из «хижины гончара», притулившейся на опушке леса высоко над деревней), взглянул на облака, и лицо его исказилось гримасой. Не в воздухе было тут дело и не в освещении. Так в чем же, спрашивается? Ни в чем. Он напряг слух, но услышал лишь, как шелестят травы, как сухо потрескивает хворост в лесу, а из долины раздается пыхтение лесопилки. У колодца матрос наполнил водою кувшин и вернулся в дом, чтобы сварить кофе.

Давайте же откопаем мертвеца! Не из тех безымянных, которых пытался откапывать матрос, а хорошо всем нам знакомого (он тогда еще принарядился ради воскресенья, которое ему не суждено было пережить) мертвеца по имени Ганс Хеллер, сына крестьянина-богатея (заправилы крестьянской общины, владельца хутора, что по дороге в Плеши).

Около десяти утра он на своем мотоцикле прикатил в Тиши, вошел в парикмахерскую Фердинанда Циттера и тяжело плюхнулся в одно из кресел. Ганс Хеллер был красивый, ладный парень, с головы до ног одетый в блестящую кожу. Он отлично монтировался со своей машиной и тоже казался свежеотлакированным: все на нем было с иголочки, и когда он самодовольно развалился в кресле и вытянул ноги, обутые в канадские сапоги, всем (я имею в виду тех, кто видел его тогда) казалось, что и в нем работает сильный мотор, иными словами, не приходилось сомневаться, что сердце у него здоровое.

– Побрить! – рявкнул он.

Фердинанд Циттер (хилый старикашка с белыми кудрями и в роговых очках, сидевших у него на носу так низко, что казалось, они вот-вот свалятся) поклонился и потер руки.

– Сию минуту! – сказал он. – Ирма сейчас придет. Не угодно ли пока посмотреть газету?

– Сегодняшнюю?

– Нет, вчерашнюю.

– Уже читал, – буркнул парень. Он разглядывал себя в зеркале, насвистывая модную песенку.

Позднее, когда несчастье уже случилось, Фердинанд Циттер рассказывал:

– Ирма, как всегда, заставила себя ждать. Наверно, она в это время ела свой второй завтрак и руки у нее были вымазаны сыром или повидлом. Тогда я решил по крайней мере намылить господина Хеллера, хотя знал, что это не доставит ему большого удовольствия. Ведь он, собственно, только ради Ирмы сюда и пришел. Итак, я взял чистое полотенце и заткнул ему за воротник. При этом я пощупал его щеку – проверить, жесткая ли щетина. И вдруг испугался. Да. Именно испугался. Лицо у него было какое-то омертвелое, холодное и дряблое – ни дать ни взять покойник. Тут появилась Ирма и меня сменила. Слава богу! У меня руки дрожали, да и вообще пропала всякая охота работать.

Ганс Хеллер пригласил парикмахершу на танцы в «Гроздь».

Она согласилась, изрядно поломавшись (хотя все равно собиралась туда идти); он-де должен дать ей слово, что заедет за нею, она не намерена в нарядных туфлях шлепать впотьмах по грязи и явиться на танцы свинья свиньей.

Он кивнул и сказал, что это его вполне устраивает: они успеют еще немного покататься и она получше познакомится с его новой машиной. Покуда Ирма брила его, мягко и ласково над ним склонившись, он, боясь, как бы она его не порезала, низким голосом, почти не открывая рта, как говорят чревовещатели, рассказывал о неисчерпаемых радостях, которые дарит мотоцикл. Она слушала его доверчиво и немного сонно, полузакрыв глаза и время от времени подавляя зевоту. Иногда она улыбалась, показывая свои зубки, и говорила (это звучало как стрекот сверчка):

– Да? Правда? Вот здорово!

Потом, смыв с лица Хеллера остатки пены, она бережно его обтерла, опрыскала одеколоном и, орудуя расческой и щеткой, аккуратно причесала его соломенного цвета кудри. День озарил матовое оконное стекло серым, неаппетитным светом. Фердинанд Циттер смотрел на них, сидя возле почки, которая потрескивала и тихонько гудела.

– При этом у меня было такое чувство, – рассказывал он впоследствии, – будто, кроме нас троих, в комнате был еще четвертый, невидимый, и этот четвертый указывал на Ганса Хеллера.

– Как почему? – спрашивали мы. – И что же это было за чувство?

– Трудно описать такое. Это было как сильный мороз. Мне казалось, что я замерзаю, хотя я сидел у печки. (Печь непрерывного горения, распространявшая сильный жар!)

Наискосок от парикмахерской, на противоположной стороне улицы, стоит дом Зуппанов. Старое, нескладное здание, по всей вероятности, семнадцатого столетия, фронтон его с единственным окошком мансарды, точно человеческое лицо, глядит на улицу. Когда Ганс Хеллер вышел из парикмахерской, вскочил на мотоцикл и заставил мотор взреветь так оглушительно, что все стекла кругом задребезжали, в доме происходило следующее: занавеска, закрывавшая окно (белая с кружевной оторочкой), немного раздвинулась, отчего образовалась темная щель, впрочем достаточно широкая, чтобы взглянуть в нее одним глазом, и этот глаз, хотя и не заметный с улицы, но, несомненно, притаившийся за занавеской, таращился на «окаянного парня», покуда тот не исчез за поворотом на своем чертовски трескучем мотоцикле.

Допустим, здесь нет ничего особенного. Если в Тиши кто-то идет по улице, он во всех окнах может заметить глаза, которые более или менее подозрительно следят за ним. Но об этом случае в виде исключения стоит упомянуть, поскольку за вышеуказанным окном мансарды обитал, как всем нам известно, Карл Малетта с нашими фотографиями.

Вспомним, что было дальше.

Спустя полчаса (должно быть, около половины одиннадцатого) нас, как обычно, удостоил визитом Константин Укрутник. Укрутник – скототорговец, двадцати восьми лет, рост метр девяносто, великолепный образец мужчины. Вылитый боксер! Грудная клетка его напоминает литавру, по ней так и хочется стукнуть – не загремит ли (как пустота, как пустая бочка). Однако кто из нас, деревенских жителей, отважился бы стукнуть в грудь верзилу-скототорговца? Он утверждает, что сила у него колоссальная, и (а это куда опаснее) корчит из себя важного господина, потому что денег у него куры не клюют и девушек – хоть пруд пруди.

В то время он приезжал почти каждую субботу и оставался (никто толком не знал зачем) на воскресенье. Он жил в «Грозди», где за ним неизменно сохраняли номер, и обсуждал с Францем Биндером, хозяином гостиницы, фермером и мясником, разные, частенько темные, махинации, которыми они занимались сообща. Он был явно неравнодушен к Герте Биндер, хозяйской дочке. Подносил ей небольшие подарки, чаще всего нейлоновые чулки, что она особенно ценила, хотя на нежной паутинке – обычно с первого же раза вследствие чрезмерного натяжения (фрейлейн Биндер гимнастка, и у нее необычайно развиты икры) – петли спускались буквально наперегонки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю