Текст книги "Волчья шкура"
Автор книги: Ганс Леберт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 33 страниц)
Она и на этот раз получила от него подарок, но не чулки, а духи, словно он угадал ее тайное желание, ибо такое тело, н-да, словом… понятно. Излучая радость (ведь так, кажется, говорят), излучая радость, она стояла в подворотне между гостиницей и мясной лавкой. Ее короткие толстые пальцы, жирные от свиного сала, нежно сжимали флакон, который даже в обертке распространял вокруг себя изысканный запах. Укрутник тем временем отогнал свою машину (в прошлом собственность вермахта) за дом, в так называемый гараж.
Там, в этом сарае без окон, который, как слепец, присел возле навозной кучи, в невообразимом беспорядке валялся разный хлам, обломки старой крестьянской телеги и сельскохозяйственных орудий, покрытые пылью и затянутые серой паутиной. В углу притаилась кошка. Она злобно смотрела на рослого скототорговца. Осеннежелтыми глазами следила за каждым его движением, казалось, накапливая тайные силы ненависти. Он поставил машину и хотел уже выйти из сарая, но, заметив ее, остановился. Кошка была черная.
Теперь Укрутник и кошка не сводили глаз друг с друга и оба, казалось, готовились к прыжку. Осенне-желтые кошачьи глаза освещали сарай, как луна, повторенная маревом, золотит сумрак ночи. Глаза человека тоже светились, но совсем иначе, чем глаза зверька. Темные и томные, цвета подгнивших оливок, они блестели, как зеленоватое смазочное масло. Он прищурился (глаза – две узкие щелки), сжал зубы, энергично выставил вперед подбородок, мускулы его лица напряглись. Немного наклонясь, он стоял возле ворот, через которые падал дневной свет, а кошка, комочек мрака, притаилась в глубине сарая и замерла. Не дыша, они подстерегали друг друга, и между ними в воздухе, казалось тоже кого-то подстерегавшем, сверкнуло нечто похожее на электрический разряд.
Но скототорговец об этом не подозревал (подозрения обошли его стороной). Он только ощутил удар в спину, удар невидимого кулака, пошатнулся и, не разгибаясь, все еще как бы готовый к прыжку, неслышными, скользящими шагами хищного зверя приблизился к кошке. И вдруг сделал резкое движение, словно хотел схватить ее за хвост; в ту же секунду кошка вскочила и черным вихрем пронеслась мимо него.
Он успел только заметить, как она со вздыбленной шерстью и комично прижатыми ушами выскочила из темноты на серую светлость, бросилась к дому и исчезла в подвальном окне.
(Происходило все это около одиннадцати, и дым из труб уже пах едой, но не поднимался к небу, а, как наземный туман, удушливо стелился понизу.)
Но поговорим о Карле Малетте!
На третий год после поражения (или освобождения), майским утром, холодным и влажным, как собачий нос, он явился к Зуппанам. Обоим старикам, до сих пор и не подозревавшим о его существовании, он представился, во-первых, как родственник, а во-вторых, как жертва войны. «Какой такой родственник?» – спросили они. Точнее он ничего не сумел объяснить. «И в каком смысле жертва?» – допытывались старики. Он и этот вопрос как-то обошел. Малетта снял у них одну из двух комнат в мансарде (другая была уже сдана фрейлейн Якоби, новой учительнице). На запряженной волами телеге со станции привезли его чемоданы, он распаковал их, установил аппарат и укрепил на заборе вывеску, видимо им самим намалеванную: «Фотография Малетта, второй этаж налево».
Поскольку мы считаем себя красивыми и к тому же в нас говорило любопытство, то мы почти все ходили к нему фотографироваться. Вскоре он уже мог оклеить нашими портретами стены своей комнаты. Наверно, это выглядело отвратительно, ибо всякая массовость отвратительна.
Давайте теперь послушаем беспристрастного свидетеля, приезжего владельца извозного заведения, который тоже сфотографировался у Малетты, но к делу никакого отношения не имеет.
Он рассказывает:
– Почитай, двенадцать было, когда я зашел к нему, смотрю, он еще в постели валяется, лентяй несчастный. Ну, я, конечно, живо его на ноги поднял. Об чем это вы задумались? – спрашиваю. Он отвечает: «Мне много чего обдумать надо, а в постели лучше думается». Потом встает, натягивает штаны, которые висели на стуле, и старается в них рубашку заправить. Покуда он со своей аппаратурой возился, я его комнату оглядел. Вот это да! Жуткое дело! Стены сплошь в фотографиях. Все важные персоны из Тиши и Плеши рядышком, друг подле дружки, и все, можно сказать, на одно лицо.
– Честь имею! – говорю я. – У вас тут целый ферейн! А вы часом не заболеете, на них глядючи?
– Дело привычки, – говорит он и улыбается (лицо у него похоже на плавленый сыр). – Все дело привычки. Теперь прошу вас. – Я уселся на табуретку, она уже наготове стояла, а он за аппарат зашел.
– От этих портретов, – говорю я, – страх берет. Лупятся тебе прямо в лицо, как будто загипнотизировать хотят.
Он смеется, а сам голову упрятал под черный платок.
– Это потому, что люди прямо в объектив таращатся, – говорит он, – наверно, чтобы их сущность лучше проявилась на фотографии, – говорит. – Прошу, смотрите на мой палец! – А палец-то смахивает на сырного червя. Он высоко его поднял, словно хотел что-то объяснить.
– Внимание! Благодарю вас, – говорит он. А когда я с ним расплатился, добавил: – Мне здесь порой невмоготу становится, иной раз сам себе кажешься фиалкой, которую засушили в альбоме с фотографиями преступников.
В ту роковую субботу, вскоре после полудня, Малетта отправился (как всегда) закусить в «Гроздь». Мы видели, как он в шляпе и непромокаемом пальто, похожем на маскировочный халат, шел вниз по улице. Мы уже успели привыкнуть к нему и не очень-то обращали на пего внимание – мы хоть и жили в захолустье, где все следят друг за другом, но уж не в таком, чтобы не привыкнуть к виду Малетты.
В подворотне (над ней висела шикарная вывеска «Мясная торговля и гостиница «Виноградная гроздь» Франца Биндера») Малетта на секунду остановился, как бы помедлил перед невидимой границей, а может, ему просто стало нехорошо от запахов, доносившихся справа – из кухни, и слева – из мясной лавки. Он снял шляпу, пригладил волосы, одернул галстук… Наконец собрался с духом и вошел в заведение.
Франц Биндер, восседающий за стойкой – ни дать ни взять пивной бог, – приветствовал его по обыкновению несколько свысока. И тут Малетта сделал то, чего еще никогда не делал. Он пропустил приветствие мимо ушей и, ни слова не сказав, проследовал мимо стойки и мимо хозяйского брюха. Сняв пальто, он сел за столик (возле дверей в кухню и в туалеты), за которым обычно обедал учитель. Этот последний уже сидел на своем месте и чинно хлебал суп (тепловатую желтую водичку, в которой плавали редкие вермишелины). Он-то и дал нам позднее точный отчет о том, что произошло в дальнейшем, но мы, стремясь приблизиться к истине, вынуждены этот отчет несколько видоизменить.
Итак, Малетта уселся, взял со стола картонную подставку под пивную кружку и с наслаждением принялся рвать ее на куски. Его обычно беспокойно блуждающие глаза сегодня уставились в одну точку на стенной обшивке – хотя смотреть там, по правде говоря, было не на что, – и в этих глазах вдруг вспыхнул огонек, словно чуть всколыхнулась водная гладь. (К примеру: на столе стоит стакан с водою; в окно светит осеннее солнце; по улице с грохотом проезжает грузовик; вода в стакане начинает дрожать, и отраженное в ней солнце мерцающими бликами пляшет на потолке.)
– Как жизнь? – спросил учитель.
– Спасибо, хорошо, – ответил Малетта.
– А как дела в фотографии?
– Спасибо, тоже неплохо. – Он говорил кратко и отрывисто.
Кельнерша, средних лет ведьма, тощая и омерзительно косоглазая, проходя мимо, швырнула ему меню.
– Спасибо, – сказал Малетта, но не притронулся к засаленному листку, который упал на стол неисписанной стороной вверх.
– У них сегодня свинина, – сказал учитель.
– Так, – сказал Малетта.
– И телячье жаркое, – сказал учитель.
– Ага, – сказал Малетта.
Мимо прошмыгнула кельнерша.
– Суп будете есть? – крикнула она на ходу.
Малетта продолжал горящими глазами смотреть в ту же точку на стенной обшивке.
– Да, пожалуйста, – ответил он, глядя прямо перед собой, словно кельнерша была нарисована на стене.
В развевающемся платье из пестрой шерстяной материи, она выбежала вон и, вернувшись через несколько минут, наотмашь (чтобы показать, как лихо она справляется со своими обязанностями) брякнула на стол тарелку, так что суп расплескался.
Малетта оторвал взгляд от стены, и глазам его представилась малоаппетитная картина. Тарелка стояла чуть ли не посреди стола, возле нее растеклась лужа, ложки не было.
– Эй, фрейлейн! – позвал он.
С чего бы это? Он же знал здешние нравы, да и обходились с ним так уже не впервые. Посетитель, которому не подали ложку, обычно просто встает и сам берет ее. Подобная система обслуживания вошла здесь в обычай с военного времени. Тогда ее опробовали и, поскольку она выдержала испытание, приняли. Тот, кому она не по душе, может обедать в другом месте. По в Тиши имеется только одно это заведение. Что же касается лужи возле тарелки, то это уж, ей-богу, не велика беда (для хозяина). Такие случаи предусмотрены: на скатерти постелен лист оберточной бумаги.
Однако Малетта вдруг не захотел с этим считаться.
– Фрейлейн, – крикнул он, – во-первых, вы мне не дали ложку, а во-вторых, пролили суп!
Кельнерша не слышала или не пожелала слышать; и вообще она уже занялась другими посетителями (возчиками, уплетающими копченое мясо, и рабочими с лесопилки, которые пропивали свой недельный заработок). Малетта сидел, положив руки на колени, и дожидался, а суп тем временем остывал.
– Вы лучше сами возьмите ложку, – сказал учитель.
– И не подумаю, – ответил Малетта.
– Почему? Я тоже сам принес ложку.
В его голосе вдруг зазвучали назидательные нотки.
Малетта удивленно на него взглянул. Свет его глаз пробежал по лицу соседа. Тот ответил ему взглядом, подобающим учителю народной школы, – несколько удивленным, несколько предостерегающим и достаточно снисходительным… Двое мужчин, не по своей воле сошедшихся за худшим столиком в заведении Франца Биндера – другие, более приятные столики тот держал для местных и почетных посетителей, – двое мужчин глядели друг на друга: один силился сохранить учительскую позу, другой, медленно опуская веки, старался затенить, скрыть свой взгляд, и все же им не удавалось утаить уже, вероятно, давнюю безграничную антипатию. Она, как сигнал тревоги, вспыхнула в глазах обоих.
– Я принесу вам ложку, – сказал учитель. Он сделал вид, что хочет встать, даже оторвал зад от стула.
– Сию же минуту сядьте! – прошипел Малетта. – Или вы вздумали меня воспитывать?
Учитель сел.
– В чем дело? – спросил он. – Вы так раздражены. – Затем поднял руку, как школьник в классе, и дружелюбным тоном позвал: – Алло, фрейлейн Розль! Господин Малетта просит ложку.
И тут произошло то, что в тот день заставило Малетту немедленно покинуть «Гроздь».
Кельнерша подошла. Конечно же, подошла. Но она принесла не ложку, а грязную посуду (с обглоданными костями и тому подобным), собранную с других столов, а так как хозяин тут же крикнул ей, что вино налито, пусть забирает его, то она поставила посуду на стол – по ее мнению наиболее удобный: он ведь стоял у двери в кухню, – то есть прямо под нос фотографу. Малетта немедленно поднялся.
– Ну, с меня хватит, – воскликнул он, а то, что он при этом был абсолютно спокоен, как раз и произвело весьма неприятное впечатление.
Надев пальто, он остановился у стойки и спросил Франца Биндера, что стоит суп, растекшийся по столу, кстати, есть его все равно было невозможно.
– Полторы марки, – ответил тот.
Малетта отдал деньги и вышел из зала.
Что мне еще сказать вам! В прихожей он услышал приближающиеся шаги и остановился как вкопанный. Он узнал их. То были шаги Герты Биндер, быстрые, твердые, уверенные. Они приближались из темноты, в которой тонул дневной свет, проникающий с улицы в подворотню. В углах и закоулках, на лестницах и в переходах старого здания эти шаги пробуждали эхо, глухой отзвук их, казалось, шел из подземелья, из преисподней. Он еще мог бы убежать, в несколько прыжков выбраться на волю. По нет, он стоял как пригвожденный – между внутренними помещениями дома и улицей, – ждал ту, что приближалась, ибо звук ее шагов действовал на него одуряюще.
Попробуем войти в положение фотографа. Он ничего не ел, он был голоден, он отказался от обеда. В животе у него была только проглоченная досада, а ею сыт не будешь. Но когда он захотел выйти, чтобы вдали от нас эту досаду переварить – между ресторацией и мясной лавкой, между кислым запахом пива и тяжелым запахом свиных и говяжьих туш, – раздались шаги, которыми утверждала себя жизнь, жизнь, оставлявшая его голодным, жизнь, насмешливо и грубо прошедшая мимо него. Приближалась дочь мясника, готовая, судя по ее шагам, растоптать его.
– Никогда не дадут спокойно поесть, – накинулась она на него. – Вы же знаете, что сейчас закрыто!
Малетта растерялся. В глазах его вспыхнул огонь, который (как утверждает Герта Биндер) мог бы спалить весь дом.
– Не понимаю, чего вы от меня хотите, – пролепетал он.
– Ничего я от вас не хочу.
– И я ничего от вас не хочу.
– Но вы же звонили!
– Звонил? Я? Ничего подобного.
Тут надо кое-что объяснить: возле двери в мясную лавку имеется звонок. Убедившись, что дверь заперта, покупатель звонит (если у него хватает мужества) и таким образом вызывает из лавки хозяина. Вполне возможно, что недавно кто-нибудь и позвонил (нетерпеливая покупательница или озорной мальчишка). По так как у дверей стоял Малетта, на которого Герта уже успела накинуться, то она, чтобы не извиняться, а, напротив, сорвать свою злость, продолжала обходиться с ним как со злодеем.
– Я вас впущу, но в виде исключения! Только в виде исключения! – сказала она наконец и с этими словами отперла дверь.
– Но я и не думал звонить! – оправдывался Малетта.
– Ладно, я ведь все равно уже пришла. Так что же вам нужно?
Она открыла дверь и вошла в гулкое помещение. Ее ягодицы вихляли под юбкой, а ляжки ходуном ходили под подолом. Малетта шел за нею как зачарованный.
«Ничего я от вас не хочу, подонки!» – эти слова, как видно, давно вертелись у него на языке. Сейчас ему оставалось только произнести их и героически удалиться, потому что двести граммов колбасы для собаки он мог с таким же успехом купить в другом месте. Но нет, в результате колдовства (иного объяснения не придумаешь), завороженный шагами Герты, завороженный ее ягодицами, завороженный всеми этими телесными соблазнами и еще тем, что эта девица равно отталкивала и привлекала его, завороженный противоречиями собственных чувств, странной смесыо вожделения и брезгливости, которая причиняла ему сладкую боль, он потащился за нею к прилавку, за которым исчезли ее бедра.
– Так что же вам свесить? – проворчала она.
– Двести граммов брауншвейгской, – сказал Малетта.
Она принесла колбасу, швырнула ее на доску и принялась резать. Толстые ее пальцы проворно двигались. Нож (огромный нож мясника) с пугающей быстротой мелькал у самых ее ногтей с остатками кроваво-красного лака. Позади нее на белой кафельной стене была подвешена половина свиной туши, бесстыдно выставлявшая напоказ свои внутренности, как бы говоря: пожалуйста, смотрите – это все. Но Малетта ничего не замечал. С жадной ненавистью, с ненавидящей жадностью смотрел он на толстые пальцы мясниковой дочери, словно ожидая, что они вот-вот закогтят что-то неподобающее.
И вдруг ему бросилось в глаза: колбаса-то в пятнах, в пятнах, серых, как день, что сонно заглядывает в окно.
Л может, лак на ногтях Герты вызвал этот обман зрения? Или голод? Фрейлейн Биндер клянется, что колбаса свежая, а Малетта просто ищет, к чему бы придраться. Она положила нарезанную колбасу на весы и добавила еще два кружочка. В этот момент Малетта дрожащим от возбуждения голосом проговорил:
– Колбасу я не возьму. Она в пятнах.
– В пятнах? Где?
– Вот здесь! И везде!
– Это от перца.
– Вранье!
Он взял ломтик колбасы и понюхал.
– Воняет, – объявил он. – Воняет, как грязная тряпка! Может, вы в состоянии это терпеть, а я нет.
Ну, тут уж Герту прорвало. И как же она его поносила! Ее ругань гулко отдавалась в полупустом помещении.
– Надо же такое вообразить, – орала она. Или он думает, что она станет навязывать ему испорченный товар? Не хочет – не надо. Может покупать себе жратву где-нибудь в другом месте. Вообще, пусть проваливает туда, откуда пришел! (Малетта открыл было рот, но ему не удалось даже слова вымолвить, Герта честила его без передышки.) Колбасу она завернула в газету.
К сожалению, сказала Герта, колбаса уже нарезана, обратно принять ее она не может.
Что ж, он достал кошелек и заплатил (видно, не только пролитый суп, но и тухлая брауншвейгская колбаса имели свою цену). Его лицо стало серым, как цемент, серее, чем пятна на колбасе, серее, чем ноябрьский день за окном, а руки так тряслись, что мелочь со звоном покатилась по полу.
Он подобрал монеты, бросил их на прилавок и пошел к выходу.
– А колбаса! – крикнула Герта. – Мне-то она на кой?
Он схватил сверток и сунул его в карман.
– Для собаки сойдет, – буркнул Малетта уже в дверях. Огонек в его глазах внезапно потух, как будто он и его в карман засунул.
В последние дни у тротуара перед гостиницей образовалась гигантская лужа. Ребятишки, возвращаясь из школы, всегда пускали в луже бумажные кораблики. Несколько мальчиков и сейчас с шумом и криком занимались этим видом спорта. Ветер, насквозь продувавший улицу, гнал кораблики по морю, поднимая грязно-бурую зыбь.
Когда Малетта вышел из подворотни и свернул направо, торопясь уйти отсюда (сегодня он был сыт нами по горло), на тротуаре, до того узком, что двое едва могли разойтись на нем, навстречу ему попался Укрутник в своих высоченных сапогах. Малетта остановился и прижался к стене, чтобы пропустить его. И поступил не только правильно – он ведь шел, как положено, по правой стороне, – но и деликатно: постарался стать совершенно плоским. Однако Укрутник, властитель деревни, царь, пахнущий коровьей течкой и бриллиантином, не желал довольствоваться половиной тротуара. Вжаться в стену, как это сделал фотограф, он счел бы ниже своего достоинства, ступить в лужу – тем паче, ведь он собирался предстать перед Гертой холеным, элегантным, в начищенных до блеска сапогах.
Так что же произошло? Сначала и Укрутник остановился, но, поскольку Малетта не сделал попытки сойти с тротуара – справа была стена, а слева он зачерпнул бы своими полуботинками жидкую грязь, – итак, поскольку Малетта, придерживаясь правил уличного движения, этого не сделал, Укрутник попросту дал ему пинка, затем применил классический прием «толчок корпусом» и таким образом освободил себе место, необходимое, чтобы с достоинством продолжать путь.
Малетта пошатнулся, угодил сначала одной, а потом и другой ногой в лужу, туда, где сшибались, налетали друг на дружку и опрокидывались килем вверх бумажные кораблики. Вода брызнула ему под брюки, а когда он попытался вылезти из лужи, залилась в полуботинки. Мальчишки взвыли от восторга.
– Это… Это… Это же… это же просто… – Он не находил подходящего выражения.
Укрутник как ни в чем не бывало шел дальше, и прохожие, оказавшиеся поблизости, слышали, как он сказал:
– Смотри не утони, дурья башка.
Вот те субботние похождения Малетты, свидетелями которых мы стали. Тому же, о чем я сейчас расскажу, свидетелей, собственно говоря, не было, и лишь теория вероятности (и не в последнюю очередь мои блуждания в потемках) заставляет меня предположить, что ото имело место.
Под улюлюканье мальчишек он вышел из деревни и в ярости зашагал по ухабистому шоссе, высоко поднимая ноги, как породистый конь. Его тошнило, ему хотелось облевать государственный лес, кататься по земле, забить рот песком и опавшими листьями. В башмаках у него хлюпала и чавкала вода, как будто он босиком шлепал по болоту. И в таком-то виде он продолжал свой путь – навстречу року, давно уже его поджидавшему.
Он шел по направлению к Плеши. Отправляясь в путь без определенной цели, он всегда шел туда. Почему? Этого я не знаю. Плеши такая же грязная дыра, как и Тиши. Обычно он не доходил до самой деревни, а сворачивал на полпути, там, где шоссе, пройдя через узкую полоску леса, спиралью спускается в долину. Примерно в восьмистах метрах от этой точки его пересекает «неприметная тропинка». Я теперь убежден, что Малетту прихватило именно на этой тропинке, и потому история вдруг приняла чрезвычайно серьезный оборот.
Давайте внимательно и спокойно оглядим местность. Дорога с редкими кленами на обочине огибает здесь Кабаньи горы, и каждый, кто идет из Тиши в Плеши, попадает в тень, отбрасываемую горной грядою. Справа, над глинистым обрывом, поросшим мелким кустарником, на опушке начинающегося чуть повыше леса, притулился домик матроса и крохотными глазками окон смотрит вниз с обрыва. Напротив него, на невозделанном клочке земли (где никогда ничего путного не вырастало), высятся полуразрушенные стены кирпичного завода – позорное пятно на здешнем ландшафте, грубое и красное. Позади них, словно сведенная судорогой, зияет пасть глиняного карьера. Мало-помалу эту пасть с белокурой бородой из тростников, шелестящих над поверхностью грунтовых вод, засыпают всякой дрянью. На заросшей луговой дороге, что ответвляется от шоссе и сквозь заросли бурьяна и отливающего желтизной ковыля ведет к кирпичному заводу, стоит старый, вконец искалеченный дуб. Молния расщепила его много десятилетий назад. Одна половина дерева отмерла, и глубокие щели в стволе почернели, казалось, обугленные изнутри.
Там, у дуба – в какой-нибудь сотне шагов от печи для обжига кирпича, – начинается так называемая «неприметная тропинка». Мы не знаем, что она такое. Она змеей вьется по залежному полю и поднимается в гору по ту сторону шоссе. Видно ее не всегда. Она появляется и снова исчезает. В те дни ее лишь с трудом можно было различить: стояла осень и трава повсюду одинаково пожухла.
Когда Малетта свернул с шоссе, вернее, когда он попал в зону этой тропинки, произошло, видимо, следующее.
Не обращая внимания на дорогу – он знал ее вдоль и поперек и, по всей вероятности, мог бы пройти по ней даже во сне, – Малетта идет и идет вперед. Внезапно что-то принуждает его остановиться – остановиться посреди дороги, – словно ее перегородило какое-то препятствие. Если бы машина, которая недавно его обогнала, здесь проехала только сейчас, она бы неминуемо его задавила, избавив меня от напрасных усилий вдумываться в его образ действий. Так что же здесь случилось? Да ничего. Стояла тишина, шум машины уже пропал за горою, сумерки баюкали окружающий ландшафт, облака лежали над ним, как листы шифера. И все-таки! Все-таки что-то произошло. Что-то коснулось его, легко, точно крылышко стрекозы, скользнуло с его макушки на плечи, потом вниз по рукам, на кончики пальцев, и – отлетело.
На секунду-другую он словно прирос к земле, даже дышать не смея. Недвижно стоял он на дороге, полузакрыв глаза, и настороженно вслушивался в себя. В эту самую минуту (или чуть позже, здесь это зачастую бывало, да и не в этом дело) слева, с залежного поля, взлетели две вороны и круто взмыли в небо. Он поднял веки и, не поворачивая головы, как будто у него свело шею, стал смотреть на кирпичный завод. Все было как всегда. Ничего необычного не замечалось. Обе вороны между тем кружили над дорогой и малоутешительно каркали. Он взглянул на них и, чтобы не поднимать головы, судорожно закатил зрачки. Черные птицы описали петлю и на распростертых крыльях опустились на одно из деревьев Кабаньих гор. Малетта, провожавший взглядом их полет, вдруг как зачарованный уставился на домик матроса. Он что-то увидел там, наверху. Человека? Предмет? Какую-то странную штуку под суком яблони, необъяснимую, но тем не менее о чем-то напоминавшую.
Внезапно Малетта покачал головой. Неприятное чувство охватило его – чувство сильней обиды, мучительнее ярости, – омерзение, легкий зуд, вызванный чьим-то прикосновением, словно к нёбу его прилипли волоски или лицо опутала паутина. Предмет, им увиденный, казалось, слегка раскачивался, не меняя, впрочем, своего положения. Как будто на сук повесили огородное пугало!
И вдруг ему почудилось, что сам он превращается в крест, крест из тысячи нитей, тихо вибрирующих и незримо протянувшихся от Тиши к железнодорожной станции Тиши – Плеши, от лесной тишины к тишине заброшенных хуторов и от хижины гончара к кирпичному заводу. Он стал как бы центром, точкой, в которой перекрещивались все эти нити, где, слегка колеблясь, они соприкасались одна с другой и порождали в нем шорох, похожий на едва слышное трепыхание стрекозиных крылышек.
Тут надо взвесить три обстоятельства.
Во-первых: Малетта стоял на «неприметной тропинке», в сфере влияния таинственных сил;
во-вторых: какая-то связь существовала между ним и матросом, даже когда они еще не знали друг друга;
в-третьих: в прошлом у него был один повешенный, вернее, какая-то мерзость, которую он с муками вытеснил из своего сознания, но которая, по разным поводам и в том или ином обличье, поднималась со дна души, повергая его в ужас.
Так как же он поступил в этом душевном состоянии, задетый дыханием непостижимого? Вместо того чтобы пойти дальше по шоссе, он повернул вправо, перепрыгнул через кювет и, горя желанием разгадать загадку, начал карабкаться по склону горы, пробираясь через бурьян и заросли сухого кустарника. Разгадка и впрямь ждала его наверху: «предмет» (повешенный, огородное пугало) оказался всего-навсего водоразборной колонкой неподалеку от дома, полым стволом высотой в человеческий рост, мужчиной, который, выставив вперед мощный металлический уд, мочится – в зависимости от ветра – то прямо на землю, то в поросшую мхом колоду.
Теперь Малетта мог бы убедиться, что все это вполне естественно и все в полном порядке. Однако чувство, ранее охватившее его, не исчезло. Напротив, усилилось: тишина злобно зашушукала у него в ушах. И не потому, что он стоял на том самом месте, где позднее его настигла судьба, этого он ведь не мог предвидеть.
Малетта прокрался мимо хижины гончара, мимо сарая, где сушились глиняные горшки, а так как у него не было ни малейшей охоты возвращаться на шоссе, то он стал тяжело подниматься к лесу, обнаженному и чахлому, что, словно мертвое царство почернелых стволов, высился над участком. В шелесте опавшей листвы, почти оглохнув от тишины, пробирался он сквозь бесконечные колоннады все дальше вверх, все больше углубляясь в холод и безлюдие леса, словно в дурманящую бездну наркоза. Может быть, я актер? – спрашивал он себя (шушуканье вокруг него забивало ему уши). Но кто суфлирует мне? – Как? – Что? – Злые силы? – Громче! – Не понимаю…
Потом настала ночь, ночь первого потрясения. Она разливалась все шире и шире, затопляла землю плотной серой мглой, что ливнями праха лилась с неба. В «Грозди» уже были зажжены все лампы и задернуты гардины на окнах. Франц Биндер восседал за стойкой в ожидании хорошей торговли и прислушивался к звукам ночной улицы, по которой с грохотом проезжал то мотоцикл, то автомобиль, прорезая темноту ослепительными снопами света. Биндер откупорил ликеры – разноцветную пакость, а также несколько бутылок «рефоско», излюбленного напитка здешних женщин. Уставившись в одну точку, он рассеянно вертел в руках карандаш. Рядом в «отдельном кабинете» играло радио.
Напротив стойки за столом (за этот стол не всякому разрешалось садиться) сидели в шляпах двое бородатых мужчин, пили молодое вино и сосали трубки. Один был Алоиз Хабергейер, егерь (ныне депутат ландтага), другой – Пунц Винцент (в феврале мы его похоронили). Лицо Пунца – дабы не посрамить фамилии – как всегда было пунцовым. Ни дать ни взять черт собственной персоной. Наверно, от постоянной злости, которую – к счастью – он срывал не только на жене и детях, но и на лесоповале. Хабергейер же смахивал на господа бога (я хочу сказать, что он вызывал всеобщее доверие), ибо носил тогда окладистую патриархальную бороду, а это очень импонировало жителям наших мест. Прежде, во время войны, он выглядел совсем иначе, у него были весьма оригинальные усы, своего рода соплеуловитель под носом. Но в 1945 году он внезапно исчез, а когда год спустя вернулся, две трети его лица уже закрывал матрац из седых волос, так что в Тиши мало-помалу привыкли окладистую бороду считать за лицо (так же ведь обстоит и с господом богом), а того, кто скрывался за бородой, уже не замечали.
Разговор этих двоих, ленивый и сбивчивый, шел вовсе не о лесоповале, не о лесах, обреченных на вырубку. Человеку приезжему он показался бы темным, темным, как осенняя ночь за окном. II где-нибудь в других краях он стал бы рассказывать, что здесь ведутся странные разговоры. Однако для нас и для матроса, который уже опять вполне освоился в родных местах, болтовня обоих собутыльников тонула в мутном море равнодушия.
– Мы – это мы! – сказал Хабергейер, глотнув вина.
– Мы – это мы! – сказал Пунц, очевидно чувствуя неодолимую потребность повторять слова егеря.
– Мы такие, как были, – добавил последний и сделал еще глоток.
– Как были, – повторил Пунц, – несмотря ни на что.
– Однако, – сказал Хаберхейер и поднял вверх палец, – надо приспосабливаться, надо идти в ногу со временем.
– Правильно, надо идти в ногу со временем. Надо приспосабливаться.
Хабергейер (он вдруг положил руку на сердце и прижал конец бороды к жилету):
– Вообще-то, – сказал он, – вы знаете, я никогда не был «за»…
Пунц решил показать свою мудрость. Наклонившись над столом, он с важным видом заявил:
– Я всегда себе твержу: приказ есть приказ, и если уж тебе дали приказ, ты… – Он вдруг вскочил и под столом щелкнул каблуками, по-уставному отдал честь предмету, или человеку, от которого в мечтах все еще ждал приказа.
Поощренный этой выходкой, Хабергейер попытался запеть. Но ничего из этого не вышло. Не успел он издать и нескольких звуков, как у него начался приступ кашля.
– Да, друг мой, – сказал он, высморкавшись. – Да, друг мой, время идет вперед! Надо учиться забывать!
Пунц (он повалился на стол и вдруг взревел так, что едва не лопнул):
– Сегодня так! Понимаешь? А завтра эдак! Понимаешь?
– Это политика.
– Это время.
Франц Биндер, до сих пор слушавший молча, теперь вмешался в разговор:
– Надо было продержаться. Разве я был «за»? Надо было продержаться. Я всегда был лоялен. Верно? Но мне надо было продержаться.
– Понятно, понятно, – сказал Хабергейер. – Ты только и знал, что тайком резать скот.
– А кто этого не делал? В голодные-то годы!
– Ты, друг, здорово разжирел! Хе-хе!
– Тебя, – зашипел Пунц, – тебя, понимаешь, надо было порубить! Понимаешь? Вас всех надо было порубить! Всех до одного! Как лес рубят.