355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ганс Леберт » Волчья шкура » Текст книги (страница 18)
Волчья шкура
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:34

Текст книги "Волчья шкура"


Автор книги: Ганс Леберт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)

8

Тут поневоле схватишься за голову. Человека неопытного эти дебри повергают в отчаяние. Начинает казаться, что ты плутаешь по лесу, которого не видно из-за деревьев. Хочется вынуть собственный мозг и почесать его. Ты бредешь в белой тьме! Ощупью, как слепой, бредешь сквозь зиму, уткнувшись носом в пропитанный эфиром ватный тампон. И снег вьется над тобой! Навевает сны! Белое постельное белье, белые саваны! Правда, мы пьем кофе, черный, как навозная жижа на задворках, но стекает он в беспамятство толщиною в метр, так что и это тщетно! Время сливается воедино, точно в Арктике, чувства наши мало-помалу притупляются, и один-единственный день, одно-единственное потрясение уже играет яркими красками на этом черно-белом фоне, громким улюлюканьем разбивает тишину (которая что-то в себе таила); и происходит это в воскресенье, двадцать пятого января, когда состоялась большая охота облавой.

Эта охота, придуманная, а также инсценированная Хабихтом, должна была втереть очки власть предержащим, показать им, что у нас не сидят сложа руки, что делается все возможное, дабы искупить кровавое злодеяние в Тиши. Виной же тому, что все обернулось не так, как было задумано, явилось непомерное рвение охотников-любителей.

Итак, на охоту отправилось восемь егерей, пятнадцать жандармов и несколько собак и еще (наверно, в качестве собак более изощренных) едва ли не все мужчины из Плеши и Тиши, а также все девушки и молодые женщины, которые в это время не лежали в родах.

Все они прочитали зажигательное воззвание, сочиненное Хабихтом, им же отстуканное на пишущей машинке, им же приклеенное с помощью ракорда и собственной слюны на самых видных местах. И посему смазали жиром лыжные ботинки. Матрос уже знал, чем это пахнет, обо всем был осведомлен. Около лавки Франца Цоттера он встретил Хабихта, наклеивающего воззвание у входной двери, и хлопнул ладонью по листку бумаги.

– Это еще что за ерундистика? – спросил он.

– Мы собираемся прочесать лес, – сдержанно ответил Хабихт. – Людей у нас довольно и собак тоже.

А матрос:

– Понятно, надо же время проводить. Боюсь только, как бы убийца не стал его прочесывать вместе с вами.

Хабихт испуганно взглянул на матроса. Он всю эту затею уже обсудил с Хабергейером. Спрашивается зачем. Спрашивается, для чего ему это понадобилось. Неужто окладистая (как у бога) борода замутила присущую ему прозорливость? Неужто такой человек, как он, пятидесятилетний жандарм, дважды сменивший цвета своего мундира и всегда державший нос по ветру, нуждается в совете? Но он уже чувствовал, что почва ускользает у него из-под ног, тосковал по отчизне, словно блудный сын, и потому питал пристрастие к длинным бородам.

– Убийца! – повторил он и только головой покачал. Он знал, что убийца еще далек от него.

Все вокруг кричало: «Холодно! Холодно! Холодно!» Снег кричал и сон, иней на деревьях, черные руны ветвей на небе, черные руны птичьих лапок! Но план уже разработан, все готово. Завтра, в восемь утра, начнется охота наугад, охота на убийцу, охота на безликое чучело человека, который все еще прячется, хотя не ясно, почему подозрение в убийстве падает именно на него, а не на кого-нибудь еще. Беда в том, что, как бы созданный для роли убийцы, он предназначен изображать из себя зверя, которого травит свора людей и собак.

В ночь на воскресенье – мы провели ее почти без сна – не из-за скототорговца, а от охотничьего азарта – было нам послано знамение свыше о том, что с нами бог, и это знамение вселило в нас уверенность. Внезапно поднявшийся северо-восточный ветер разогнал тучи, и, когда в половине восьмого все начали собираться (как в Тиши, так и в Плеши), приветствовать друг друга и грозить кулаками в сторону Кабаньей горы, несмотря на мороз, от которого дыхание, казалось, замерзало в глотке, на прозрачном и синем, как фиалка, горизонте взошло, словно желая осветить то, что будет происходить, – и это при таком морозе, что череп раскалывался, – взошло солнце, ярко-красное, как пятно свежей крови.

В его сиянии, проникавшем сквозь церковные окна, господин патер, как и каждое утро, служил обедню, но на сей раз перед пустыми скамьями (что он с горестью обнаружил), ибо сегодня отсутствовали даже самые ретивые из прихожан, старухи, которые, зная о близкой смерти, предосторожности ради еще старались наладить свои отношения с господом богом. Некоторые из них стояли на улице, боясь пропустить волнующий отъезд охоты, другим (собак-то позабирали) пришлось оставаться и сторожить осиротелые дворы. Сердито ворча и скаля обломки зубов, они забирались (можно ведь и такое себе представить) в конуры, еще полные животного тепла, и облаивали проходивших мимо бродяг. Надо только надеяться, что таковые не проходили (в наши дни их почти не осталось); но допустим, что какой-то бродяжка все-таки прошел – то-то бы он удивился, бедняга! Дымовые флаги не реяли над трубами, запахи жаркого не подмешивались к ветру. Нет, плиты стояли холодные, и мясо было изжарено еще вчера. Завернутое в «Церковный листок» с жирными краями (дабы благословение снизошло и на пищу), оно лежало в охотничьих сумках рядом с бутылками сливовицы и термосом, полным горячего кофе, а ветер, что тихонько насвистывал свою песенку над снежными просторами и крутил маленькие смерчи блестящей пыли, не впитавший в себя добрых запахов деревни, был пустынным и ледяным, как космическое пространство.

Итак, изгнанный во вселенскую стужу и пустоту, которая царила не только в церкви и за ее стенами, но внезапно воцарилась и в нем самом, господин патер служил обедню. Голос патера, сколько почтенный старик ни старался его приглушить, устрашающе громко разносился по церкви, и тут же раздавался голос служки. Бог ты мой, почему он так орет, этот юнец? Разве это необходимо? – Dominus vobiscum. Et cum spiritu tuo. – Казалось, за колоннами прячутся какие-то типы, его передразнивающие. Или блеет целое стадо нечистых… Потом он стоял в ризнице и через окно смотрел на площадь. Там толпились те, что были созданы по образу и подобию божьему, искаженные, неузнаваемые за толстым слоем льда! Он открыл окно, чтобы получше их разглядеть. Ага! Так он себе все и представлял!

Вахмистр Хабихт важно расхаживал по площади, разделяя людей на группы. Группы спортсменов, которые пойдут впереди на лыжах, и группы «дурней», которым надо будет стоять по колено в снегу. Каждой группе, состоящей из двадцати человек, был придан вожак из «посвященных» (егерь, лесоруб или жандарм) и собака в качестве следопыта. То же самое происходило и в Плеши, и там организовывались «быстрые», а также «медленные» группы, легко вооруженные и вооруженные до зубов. Каждая получала особое задание, ибо все было заранее организовано, координировано и нанесено на карту, и, если беглый еще не замерз, вся эта машина должна была действовать безотказно.

За Хабихтом горделиво вышагивал Хабергейер с бумагой и карандашом в руке. Карандашом он пересчитывал поголовье охотников и помечал отсутствующих, иными словами, составлял «черный список». Но список, слава богу, получился короткий, и большая часть листа осталась девственно чистой. Там числился Карамора, это уж само собой разумеется! Разумеется, булочник Хакль! Разумеется, матрос. Еще несколько хворых стариков. Если бы Малетту мы считали за целого человека, то и он, конечно, попал бы в список; дело в том, что на его отсутствие, которого сначала никто не заметил, наше внимание обратил учитель.

Стоя в переднем ряду с фрейлейн Якоби, он вытягивал шею, оглядывался, казалось, считал вместе с Хабергейером. Нос его поворачивался с юга на севе/), с востока на запад, и вдруг учитель выступил из ряда.

– Господин Хабергейер, – зычно выкрикнул он, – среди нас нет господина Малетты, фотографа!

Хабергейер с недоумением на него уставился, затем, правда, медленно, что-то, видимо, уразумел, но, вместо того чтобы дополнить список и поблагодарить учителя за его старания, уничтожающим движением руки словно бы зачеркнул и преступника и доносчика.

Между тем настало время двигаться в путь. Вахмистр Хабихт поднялся на несколько ступенек той лестницы, что с улицы вела к церковной двери, и заговорил на жаргоне преуспевшего фельдфебеля.

– Значит, внимание! – начал он.

Боевой клич гулко разнесся над площадью.

В то же самое мгновение его преподобие со стуком захлопнул окно.

Он долго смотрел на нас. Изучал выражение наших лиц. Он оценил серьезность наших намерений и наше усердие. В каждом из нас он оценил волю – послужить отчизне и справедливости, поэтому он и захлопнул окно, захлопнул с таким стуком.

Еще один отсутствовал. Едва ли не самый важный. Но его отсутствия даже учитель не заметил. «С нами бог!» Это речение запоминается? Или нет? Оно ведь было выгравировано на солдатских ремнях! Но с нами он никогда не был (видимо, ему не обязательно быть повсюду). Вот мы и привыкли хотя бы делать вид, что он здесь, что он марширует вместе с нами, невидимый камрад, чеканя шаг, проходит по нашим рядам, так что его присутствие (которым злоупотребляют для того, чтобы сделать священными средства, поскольку цель их таковыми не делает), разумеется, не может быть засвидетельствовано бургомистром, но зато не может быть и опровергнуто булочником. «С нами бог!» Над облачными горами небес он пристегивает лыжи и… вперед! Никто не подымает глаз: ведь он невидим! Никто не смотрит, вправду ли он с нами: все безусловно уверены в нем. Но в тот раз облачные горы рухнули, под ногами божественного лыжника растаяла лыжня – остался только воздух, прозрачный, как стекло, и синий, как фиалка, а посреди него солнце, всходившее в неземном сиянии. Матрос воскликнул «ага!», поутру открыв дверь своей хижины. До сих пор еще можно было верить в мертвого капитана, стоящего на облачном мостике, или (придерживаясь образов, привычных для нашего отечества) в беглого арестанта, забившегося в облачный стог. Но сейчас все вдруг изменилось, сейчас не было ничего, кроме воздуха там, наверху, ничего, кроме пронизанного светом эфира, ничего, кроме этого безбрежного синего моря, и ни сена, в которое зарылся арестант, ни шлюпок и парусов затонувшего судна, ни даже бутылки с вестью о гибели господа бога не несли эти безбрежные синие воды.

Матрос глянул на небо. Там, наверху, тебя уже нет, подумал он. И в других местах тоже нет, похоже, что тебя никогда и нигде не было!

Он вошел в комнату и затопил плиту. Морозы стоят суровые, подумал он. Не обойтись мне этими дровишками.

Около девяти пришла малютка Анни, закутанная, словно на северный полюс собралась. Матрос издалека увидел ее в окно, что выходило на север, на деревню. Опустив голову и высоко подняв плечи, она с трудом взбиралась по протоптанной в глубоком снегу тропинке, напоминавшей черно-синюю щель в склоне горы. Матрос вышел в сени и отпер двери. Ее шатало из стороны в сторону, когда она затопала, заскользила к дому, засыпанная снегом до подола жакетки, чулки и юбчонка опушены сверкающим и холодным белым мехом. В высоко поднятой руке она держала бидон, который со скрипом покачивался, а взболтанное молоко уже капало из-под крышки, уже текло (что тотчас же заметил матрос) по лицу девочки, по платку на ее голове, и если так дело обстояло всю дорогу, значит, большая часть его уже полетела к чертям.

Он сказал:

– Смотри, малышка! Ты же все молоко на себя вылила!

Она виновато подняла на него свои прекрасные, окруженные нежными тенями глаза (они засветились, как мартовское небо), и матрос прочитал в них великий и загадочный страх.

– Иди в дом, малышка!

Анни, согнувшись и поджав колени, проскользнула под его вытянутой рукой (он придерживал для нее распахнутую дверь), а матрос с озабоченным видом прошел за нею к плите, возле которой она поставила бидон, и, когда она снова выпрямилась, откинул у нее со лба платок, забрызганный молоком.

– Что с тобой? – спросил он. – Беда какая-нибудь приключилась?

Она уставилась в пол и что есть силы покачала головой.

А он:

– Ты же совсем не в себе! Я тебя не узнаю! И молоко расплескала! Что случилось?

Она все еще не решалась поднять глаза, словно сам черт стоял перед ней. Казалось, она пересчитывает его пуговицы, отчего матрос, вдруг устыдясь, постарался втянуть живот.

– Я быстро очень бежала, – пробормотала Анни.

А он:

– Вижу, что ты бежала. Но почему?

– Потому что ужасно боялась, – прошептала она. – Везде ходят люди с ружьями.

В этот час – среди синевы и золота, под неслышные залпы света – все охотники и загонщики как из «быстрых», так и из «медленных» групп были уже в пути. «Быстрые» группы, вышедшие одна за другой (из Тиши на дорогу к хуторам, из Плеши вдоль изгибов железнодорожного полотна), огибая с обеих сторон горы, направлялись к западу. Эти группы должны были – одни с севера, другие с юга – в точно предуказанных пунктах атаковать горы с флангов и проникнуть в самую чащу леса. Там, где начинались охотничьи угодья, им предстояло подняться по склонам, что взблескивали золотом под лучами солнца, и по склонам, что еще синели в тени. Взобравшись по ним, они должны были разделиться и прочесать окоченелый лес. (Сотню деревьев! Тысячу деревьев! Десять тысяч деревьев! И за каждым мог скрываться убийца!) А затем дойти до вершины и, соединившись с другими группами, устроить привал и отобедать на высшей точке горы, на высшей точке солнечного дня. Солнце будет светить сквозь ветви; солнце будет освещать жаркое, будет плясать и переливаться в бутылках сливовицы так, что женщины наденут солнечные очки. Засим, подкрепившись, согревшись и отдохнув, они вновь станут на лыжи (брюки на задах у мужчин натянутся, натянутся и брюки на задах у женщин); и если дичь еще не выслежена и не прикончена, то они снова углубятся в лес, разделятся на группы и семью линиями, которые растянутся до самой границы леса, будут следовать одна за другой, прочешут весь округ с востока на запад. Внизу же, окружив гору и лес, будут долгие часы стоять «медленные» группы, равномерно распределенные вдоль дороги на хутора, дороги на Плеши и на юге вдоль железной дороги. Ведь не исключено, что, ища спасения, он может ринуться вниз, этот убийца! Тот, которого они хотели вычесать из леса! Собаками выгнать его из укрытия, собаками гнать вверх-вниз по горам. Те, что стоят внизу, встретят его, у них ведь тоже есть оружие! Как вкопанные стоят они в снегу и ждут – непробиваемая цепь из калек и придурков.

Но все это было впереди; пока что, как уже сказано, группы были еще на подходе, и каждая из них в двадцати головах хранила приказы Хабихта. За ними медленно встающее солнце, перед ними на снегу двадцатиголовая тень, а они с севера и юга идут все время на запад вслед за своей тенью. С разной скоростью, но все воодушевленные единым боевым духом, жаждут добычи – синей, как тень, которую они отбрасывают. Группа Шобера, вышедшая первой, так как ей предстоял самый длинный путь, действовала сейчас вдоль дороги на хутора, километрах в четырех от Тиши. В нее входили только молодые и сильные люди, среди прочих Укрутник и Герта. Вахмистр Хабихт был в курсе их взаимоотношений и не пожелал лишить их удовольствия. Но какое удовольствие могли они получить после той размолвки, радость получали разве что другие, когда им мало-помалу уяснилось, что произошло. Скототорговец шел впереди отряда, сразу же за Шобером и рвущейся со сворки собакой мясника; дорогое ружье висело у него на спине, совсем как у жандармов, по диагонали. За ним шли другие, не возлюбленная, а другие парни и девушки, друг за дружкой или рядом друг с дружкой: парии с парнями, девушки с девушками, девушки с парнями. Мощно и размашисто шли они, нога к ноге, лыжа к лыже, втыкая в снег свои палки. Выглядело это так, словно они тащат за собой свои тени. Они почти не разговаривали, ибо толика разума, у них имевшаяся, ушла в работу ног и бедер. Долгое время слышалось только равномерное постукивание и шуршание лыж. Герта Биндер шла на небольшом расстоянии в арьергарде, перед ней – только штаны, похожие на лица, у которых подергивается то левый, то правый уголок рта. Слева от лыжников вздымались медленно раздвигающиеся Кабаньи горы – Большая Кабанья гора и Малая, на склоны которых еще ложилась тень. И чем дальше на запад, тем отчетливее вырисовывались их силуэты. И вскоре уже стало ясно, что на кабанов обе они были похожи, только если смотреть из Тиши, ибо вблизи большая гора, возможно, еще и напоминала кабана, но малая – в лучшем случае собаку; тот же, кто непременно хотел видеть в ней кабана, в большой должен был увидеть ящера. Гигантский вздыбленный затылок этого пресмыкающегося врезался в синеву, тогда как меньшее тело меньшего зверя, только вблизи казавшегося большим, к востоку извивалось все более и более уродливо.

– Отсюда пойдем вверх! – объявил помощник жандарма Шобер и синим своим подбородком указал на синеющий склон. Однако Укрутник, к которому эти слова относились, смотрел прямо перед собой и ничего ему не ответил. Через секунду-другую всех их поглотила тень горы, словно ледяная темно-синяя вода. Они уже четверть часа как сошли с шоссе перед мостом и дубом, пересекли узкую дорогу, идущую от домика егеря и, оставив ручей между собой и шоссе, заскользили по равнине, приближаясь к склону горы. Внезапно все остановились в его тени и, словно выполняя чей-то приказ, уставились вверх. Лес, как темная лавина, парил над ними – а в его глубинах затаилась тишина.

К мосту в это время, как и было запланировано, подошла вторая из «быстрых групп», ее возглавлял Хабергейер; она тоже оставила шоссе слева от себя. В ней – кроме бога и его телохранителей, которые справедливо считались лыжниками средней руки, – состояли одни только молодые и крепкие люди, к примеру господин Лейтнер и фрейлейн Якоби. Они заскользили с откоса на блестевшую поляну; их тени скрючились, а потом снова вытянулись. Справа от них недвижно стояла дубовая роща, и мост проглядывал сквозь стволы.

Дубы, словно окаменев в приступе судороги, тянулись к небу, а небо, пронзенное сучьями, было цвета стали. Ржавая листва на ветвях пылала огнем и трепетала, как барабанная дробь.

– Помнишь? – шепнул Пунц Винцент, бросив взгляд на дубы.

– Я вообще не слышал, как он подошел, этот парень, – пробормотал Хабергейер.

Сильный порыв ветра пронесся над поляной, взвихрив облака сверкающей пыли. Учительница почуяла хорошую лыжню и, всех обогнав, прорвалась вперед. Она откинула локон со лба, высоко подняла голову и открыла рот. Предоставив ветру трепать ее белокурые волосы, она запела.

– Браво! – сказал Хабергейер. – Вот это хорошо! Чистое сердце, веселая песня и… куш! – Он схватил за ошейник своего пса, который вдруг стал лаять и прыгать как бешеный.

Солнце плясало на загорбке горы, размахивая вокруг себя пламенеющими мечами. Вытягиваясь, оно вгоняло пламенеющий меч в небо, нагибаясь, набрасывало тень на все вокруг. И везде были голоса – на горе и в долине, голоса карабкались но склонам, и среди них – голос фрейлейн Якоби, грубоватый, глубокий, словно голос мужчины, а потом ничего, только смена света и тени, только эта утомляющая зрение смена, и ледяной ветер, несущий снежную пыль, и ее золотое блистанье, и равномерный шорох идущих охотников, легкое, словно машет крыльями ветряная мельница, постукивание лыж, и тихое, но отчетливо различимое шуршание, с которым они прорезают сверкающую целину.

Ручей неслышно и невидно струился подо льдом по темнеющему руслу. Повернув к охотникам, направлявшимся на запад, он стал все больше и больше теснить их к откосу горы. Сбоку, словно черная пасть, открылась долина и – а-а-а! – высунула белоснежный язык.

– Ну вот, сейчас начнем, – сказал Шобер. Он взглянул на свои часы и кивнул.

Было половина десятого, потом три четверти десятого, потом десять! Началось восхождение «быстрых» групп, а «медленные» тем временем маршировали по долинам, дабы заковать обе горы в железные цепи.

А в это время матрос:

– Ладно, я пойду с тобой! – Он достал из шкафа меховую куртку и еще добавил: – Ей-богу, стыдно, большая девочка, а вся дрожишь от страха.

Анни, сидя на высоком стуле – на нем так хорошо было болтать ногами (особенно в этих увесистых башмаках с гвоздями, которые так приятно царапали пол), – смотрела, как он, кряхтя и бранясь, влезал в куртку и нахлобучивал шапку. Девочка казалась вызолоченной ярко-желтым клином, который солнце забило в комнату и, конечно же, не догадывалась, что в эту минуту он думал: господи, иначе мне ее отсюда не выжить, эту девчушку! Синими-синими глазами (как мартовское безоблачное небо) смотрела она на него, продолжая болтать ногами. А он все думал: господи! Сейчас, видно, другому придется изображать убийцу (похоже, что меня они оставили в покое), но если эта маленькая дурочка просидит здесь ещо часок, не исключено, что она меня заставит разыграть из себя растлителя малолетних, право же, весьма и весьма неплохая роль! Он опустил уши своей ушанки, а ушанка-то (ко всем прочим бедам) была каракулевая, и в ней он смахивал (ко всем прочим бедам) на русского, то есть на того, каким себе наши люди представляют русского, и сказал:

– Надевай рукавички и пошли!

Анни, стуча башмаками – и все еще робея, – первой вышла из дома.

Матрос запер дверь и сунул ключ в карман. Потом сказал:

– Ну, иди, да не оглядывайся все время!

Топая вниз по склону, Анни сказала:

– Там внизу на кирпичном заводе тоже несколько человек собралось!

Он глянул по направлению ее вытянутой руки, что па секунду-другую неподвижно, словно рука огородного пугала, вырисовывалась на голубом фоне неба. Но солнце так било в глаза, что матрос при всем желании ничего не мог рассмотреть – ни ледяного дворца, в который превратились заснеженные развалины, ни вооруженных пехотинцев, прильнувших к окнам. Он сказал:

– Не обращай на них внимания! Они ничего тебе не сделают. Они и сидят-то там, чтобы тебя защитить! – И при этом подумал: черт возьми, до чего же скоро дело делается! Едва настал мир, как они уже играют в войну!

Несколькими минутами позднее, спустившись на шоссе, они увидали двух старых хрычей из этой бражки, сидевших в придорожной канаве с ружьями наперевес. Надвинув шляпы на лоб, словно это были каски, они нагнули головы и взяли ружья наизготовку.

– Стой! Кто идет? – заорал один из них, хотя, по всей вероятности, давно уже узнал обоих.

Матрос взял Анни за руку и, ни слова не ответив, прошел с нею мимо. На своей спине он чувствовал взгляды бывших фронтовиков и выстрелы из-под прикрытия шляп, несмертельные лишь потому, что они не обладали свойствами твердых тел.

– Это Хинтерлейтнер, – сказала Анни.

– Так, так! Приятнейший человек! А второй кто?

– Второй старик Клейнерт, – отвечала она.

– Могильщик?

– Да.

А деревня, покинутая – ибо цепь сторожевых постов проходила вне ее, по полям, – пустая, будто вымершая, истыканная трубами, в которых словно бы запечатали дым, простиралась слева и справа но обе стороны столь же длинной, сколь и бессмысленной улицы, хотя, разумеется, в строгом порядке – но чему, спрашивается, служил этот порядок? Кого он мог ввести в заблуждение там, где никого уже не было? Порядок ради порядка? Порядок, драпирующий пустоту. Тесно стоящие дома и все жо навеки разобщенные пялятся друг на друга через непроходимую пропасть улицы, дома с тщательно запертыми дверьми и воротами, с заботливо вымытыми окнами, но опять-таки спрашивается: для чего? А посреди деревни еще и церковь, увы, такая же бессмысленная, остроконечной своей башней вонзающаяся в пустоту, в бесстыдно разверзтую, бесстыдно издевающуюся синеву, что даже не предвещала налета вражеских бомбардировщиков.

Бедная ты девчушка! – думал матрос. Что ты будешь делать, если никого не станет там, наверху? Если башни будут вонзаться в пустоту, а улицы – вести в ничто? Боюсь, что тебе еще немало придется померзнуть в жизни!

Но Анни вдруг остановилась и задержала его. Рукавичкой она показала на какое-то окно.

– В чем дело? – растерянно спросил он. Это было окно парикмахерского салона.

– Какие красивые, нарядные дамы, – прошептала она.

Манекены улыбались застывшей улыбкой и вытягивали шеи над изгородью из ледяных цветов, что росли на нижнем крае стекла.

А матрос:

– Я знаю, ты тоже хочешь стать такой со временем. Потому повнимательнее приглядывайся к ним! – Его взгляд угрюмо уставился в стеклянные глаза манекенов. Да, они синие, подумал он. Синие, как небо над нами!

И тут же обнаружил свое отражение – русского комиссара, сквозь которого видны эти две манящие красотки с кудряшками, как у пуделя. А за ним такая же прозрачная, как и он сам, тоже приманка – ибо, оставленная богом и людьми, она окутывала траурным флером разве что манекенов Фердинанда Циттера, – деревня врастала в несуществующее больше небо, врастала в него своими заснеженными, ярко освещенными крышами, похожая на пеструю кучу развалин, врастала столь же безнадежно, сколь и настойчиво и теперь выглядывала из-за плеча этого человека. Исковерканная, искаженная, всеми отброшенная и. как в кошмаре, упорно к нему возвращающаяся, светлая, расплывчатая, словно детский рисунок, и тем не менее проникнутая мраком, смотрела на него из двух противоположных глубин, верить в которые ему повелевало коварство отчаяния, смотрела из глубины мрака вечной жизни и из глубины парикмахерского салона. И сам он перед ней. огромный, как тень, черный и тем не менее прозрачный, словно призрак, и фасад дома, разрушающийся на другой стороне улицы – или, правильней будет сказать, еще притворявшийся, что разрушается, – смеялся над ним (через холодное плечо русского) омерзительно и одноглазо, но все, видимо, понимая, а глаз его – маленькое окно с занавеской в мансарде, – как болезнь, заразил стеклянный глаз манекена; кукла эта, казалось, подмигивает наподобие продажной девки, хотя ресницы ее оставались неподвижными. Что-то, надо думать, углядел ее глаз, что-то таинственное и сокрытое, видимо, происходило здесь. И на небесной голубизне зрачка появилось пятно, серое, как катаракта.

Матрос круто обернулся (Анни тоже обернулась и стала смотреть на дом). В маленьком окошке мансарды, вверху, под щипцом, на которое он никогда и внимания не обращал, да и сегодня ничего заметить не предполагал, рядом с полураздвинутой занавеской (неузнаваемое за грязными стеклами и все же напоминающее о забытых сновидениях) появилось лицо какого-то мужчины, словно из забытой жизни глядевшего вниз, на матроса, оно скрылось, как только его заметили, за чуть всколыхнувшейся занавеской.

– Кто-то смотрел оттуда на нас! – сказала Анни.

Матрос уставился на окошко.

А потом (как будто в первый раз) прочитал давно ему знакомую вывеску:

«Фотография Малетта».

Между тем стрелка часов перешла за половину одиннадцатого, и группа Шобера (у всех ее участников были исключительно крепкие ноги), поднимавшаяся по северному склону, уже приближалась к вершине, с которой на них ливмя лились голубые осколки неба, разбитого золотистым светом. Все они смотрели вверх, подымали кверху потные лбы, уцелевшие под градом голубых и золотистых осколков: небо звенело от толчков и пощечин света, казалось, это катится лавина пестро окрашенных церковных окон, и вот уже солнце с его упрямо топорщившимся вихром, с высокой прической из переливчатых протуберанцев полыхает над теменем горы, брызгами разлетается в ветвях, затем, клокоча, проникает в погорелый дом (сквозь обугленные стропильные фермы) и, ударившись, разрывается с неслышными детонациями на все новые и новые, все более ослепительные пучки света, которые, вращаясь, как спицы в колесе, бьют в лицо парням и девушкам, поднимающимся в гору. Они (это было заранее предусмотрено) разделились на пары как попало: мужчина с ружьем впереди, за ним особа женского пола (с солнечными очками на носу), и оба, мужчина и женщина, идут вслед за своим дыханием – белыми облачками, ритмично растворяющимися в воздухе, и вот уже перед лыжниками вздымается крутой склон и поваленный светом лес – сотня деревьев! Тысяча деревьев! Десять тысяч деревьев! Но ни за одним не стоит убийца, нет, за каждым стволом, который они обходят, стоит солнце и смеется: «Хи-хи!» Парням и девушкам все это наконец наскучило, и они начинают играть в снежки.

– Здесь вам не детский сад! – взревел Шобер. Бац! И на его груди уже красуется снеговая орденская звезда.

Герта Биндер не принимает участия в этом побоище. Она едва ли не лучшая лыжница в деревне, во всем первая заводила, разумеется и в травле тоже, сегодня держится поодаль, как начинающая, держится вне этой лавины света, возможно, чтобы не подходить близко к возлюбленному, а возможно потому, что сегодня ей и впрямь все дается нелегко. Склонив голову, выдвинув вперед торс (словно в рюкзаке у нее полно осколков неба), она переставляла ноги, переставляла лыжи, увязая в моросящем дожде золотых искр, и, сквозь свисающие пряди жестких своих волос – даже не сквозь темные очки – одурманенная, ослепленная, смотрелась в снежное зеркало, которое солнце снизу подставляло ей, и так все шла и шла вперед, не обращая внимания на то, что творилось вокруг, окутанная собственным дыханием, ничуть не интересуясь ни убийцей, ни самой этой потехой. И вдруг прямо в затылок ей угодил ком снега. Прямо в открытое место между воротником и ухом угодил с такой силой, что навряд ли к этому можно было отнестись как к шутке. С приглушенным стоном она схватилась за простреленное место, и, стараясь вытряхнуть снег из-за воротника (отчего ей стало еще неприятнее), зажмурившись и с трудом сдерживая набегавшие на глаза слезы, силилась отыскать взглядом скотину кавалера, приславшего ей любовный привет.

Он, эта скотина, вернее, шалопай, торговавший скотиной (в остальном красивый сильный мужчина), с лицом, искаженным злобной ухмылкой, вышел из-за дерева. Он нагнулся за новым снежком (да-да!), руки его, выпроставшиеся из рукавов, как две красные лопаты, воткнулись в белизну и живо скатали новый здоровенный снаряд. Герта лишь мельком увидела его, а потом больше и пе видела, так как с отвращением отвернулась.

Потрясенная его устрашающе чужим лицом, злобной ухмылкой, пронзившей ей сердце, она, как будто ничего не случилось, продолжала нелегкое восхождение. Через секунду-другую в нее снова попал снежок, плотный и крепкий, как ледышка, и этот уже шлепнул ее прямо по уху. Она никак на него не реагировала, продолжая прокладывать лыжню, не почувствовала даже, что у нее разорвало ушную раковину. На самом же деле она готова была взвыть от боли, снег, как раскаленное железо, впился в слуховой проход, и на мгновение ей показалось, что ухо у нее раскалывается, а заодно и голова. И снова выстрел – на этот раз мимо, и еще один – прямое попадание в плечо, наконец, пятый, точно нацеленный в висок, – и ей кажется, что глаз вот-вот выскочит из орбиты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю