Текст книги "Волчья шкура"
Автор книги: Ганс Леберт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 33 страниц)
На следующее утро, ровно в половине седьмого (значит, можно сказать, еще ночью), Малетта проснулся от тряски и разных звуков, вызванных гимнастическими упражнениями фрейлейн Якоби. Он мог бы давно к этому привыкнуть, потому что именно так начиналось каждое его утро, но тем не менее всякий раз злился, а злость подстрекала его жадно вслушиваться в то, что происходит за стеной. Она прыгала, отчего сотрясался пол и в такт дребезжала дверь, бросалась на пол (а казалось, что бомба попала в дом). О, если бы «отец гимнастики», Ян, знал, что она творит! Малетту форменным образом подкидывало на его ложе! Ко всему она еще насвистывала бодрые песенки, приходилось только удивляться, как у нее хватает дыхания. Затем следовало то, чего он всегда ждал и после чего сон уже ни на секунду к нему не возвращался: фрейлейн Якоби так мощно хлопала ляжкой о ляжку, словно сама себе аплодировала.
Он вскочил, набросил на плечи пальто, подбежал к ее двери и постучался.
– Минуточку! Я должна хоть что-нибудь надеть! – ответили ему. Она открыла ему в голубом фланелевом халате, для ее фигуры, пожалуй, несколько узковатом. Под ним явно ничего не было, только влажная кожа и раскрытые поры. Склонив голову набок, нахмурив брови, она недовольно пробурчала:
– В чем дело? Вы уже поднялись?
А он:
– Конечно! Всегда с вами, вы ведь меня будите! Не сегодня-завтра наш дом обрушится.
Она не извинилась, только рассмеялась. Сказала:
– С завтрашнего дня вы будете вместе со мной делать зарядку; вам это пойдет на пользу. Не то вы вконец прокиснете, уважаемый соотечественник! Вы же знаете: в здоровом теле – здоровый дух.
А Малетта:
– У меня к вам дело. Разрешите войти? – Она отошла в сторону, впустила его, и он сразу же заметил насмешку в ее глазах.
– Прошу! Я вся обратилась в слух. Но, пожалуйста, без канители, мне пора мыться. – Она закрыла дверь и загородила собою стул, на котором висело ее белье.
Малетта понуро стоял перед ней, взволнованно обдумывая, с чего бы начать. Он смотрел на ее босые ноги, на следы, оставленные мокрыми подошвами. И наконец выдавил из себя:
– Вы же знаете, что господин Лейтнер всегда обедает в «Грозди». Так вот, не будете ли вы так добры спросить, не бросилось ли ему последнее время в глаза что-нибудь пе совсем обычное в фрейлейн Герте или в этом парне, что торгует скотом. Я имею в виду что-нибудь относящееся ко мне. Вы сами понимаете, хотелось бы узнать, что там обо мне говорят…
Она скрестила руки на груди и холодно взглянула ему в лицо. Потом сказала:
– Гм, понимаю. Вы хотите узнать, надо ли вам чего-то опасаться.
Он поднял глаза и натолкнулся на ее взгляд.
– Совершенно верно! Вы угадали. Но, прошу вас, спросите об этом невзначай – в разговоре! Я убежден, что вам такой случай представится.
Она потирала ногу об ногу, так как, видимо, уже начала мерзнуть. Халат ее распахнулся ниже пояса, на свет божий показалась одна из ляжек.
– Это ведь Герта приходила к вам сниматься, – осклабясь произнесла она. – Так ведь? А мужчина, который в субботу вечером неистовствовал там внизу, – оскорбленный господин Укрутник.
– Вряд ли, – сказал Малетта. – Наверно, просто какой-то пьяный.
А она:
– Он чуть не вышиб входную дверь! Теперь только я начинаю понимать, почему вы боитесь высунуть нос из дому!
В молчании, наступившем вслед за этими словами, они настороженно смотрели друг на друга, причем глаза Малетты становились все чернее, а ее – все светлее.
– Но я и вправду болен, – проговорил он наконец.
А она:
– Ах, вот как! Нет, вы просто трус. Только и всего. Побрейтесь, умойтесь! А потом выходите во враждебный вам мир!
Когда они снова пристально взглянули друг на друга, Малетта неожиданно обнаружил нечто совсем новое, а именно: золотистый свет в синеве ее глаз, словно солнечный луч взблеснул в ледяной воде. В них было мужество. Мужество перед лицом гибели! А следовательно, свобода и утверждение жизни! Теплые искорки поднимались из холодных глубин: загадочная жестокая доброта!
Потрясенный, смотрел он в ее глаза. И вдруг:
– Скажите, а вы знаете этого матроса?
Она засмеялась.
– Неотесанного малого, что живет в хижине гончара? На днях он обратил в бегство меня вместе с моими учениками.
На лице Малетты промелькнула блаженная улыбка.
– Каким образом? – вне себя от любопытства спросил он. – Расскажите.
– Так вот… Мы хотели покататься на лыжах наверху, возле его хижины, а он вдруг выскочил и прогнал нас.
– Ну? – спросил Малетта. – И что же он вам сказал?
– Я уж сейчас не помню. Но с меня этого вполне хватило (свет в ее глазах вспыхнул), ведь учительница тоже всего-навсего слабая женщина.
Охваченный внезапным волнением, он подошел к ней так близко, что услышал кислый солдатский запах ее тела.
Он сказал:
– Ну и глаза у вас! С ума можно сойти, мерзкая вы баба! Совсем как у матроса!
А матрос все еще ждал, и ему было совсем не до цвета собственных глаз. Когда Малетта наконец вышел от учительницы (не повторив своей смехотворной просьбы), матрос ходил взад и вперед по комнате, время от времени выглядывая в окно; медленно наступающий день затуманивал свет ламп, и в домах царили какие-то мутные сумерки. Сняв халат, учительница, голая и белокурая, стояла перед умывальником, внимательно изучала себя в зеркале и решила, что в свои двадцать восемь лет она может быть собою довольна. Груди не обвисли, живот плоский, никто бы не сказал, что она уже родила однажды. Она налила в таз холодной воды, поставила пустой кувшин на место и, наклонившись, почувствовала свой собственный запах – вся она была как взмыленная лошадь. Но, когда фрейлейн Якоби, пофыркивая, опустила лицо в воду, ей вспомнились слова матроса: «И пусть волосы у вас золотые, как солнце, а глаза – синие, как море, и пусть вы сто раз учительница и командирша в школе, но с моейгоры вы на лыжах кататься не будете! Понятно вам?»
Утро прошло, и ничего не случилось (матрос затопил плиту и сварил себе обед). Единственным заслуживающим упоминания событием было следующее: увезли труп арестанта. Вахмистр Хабихт и несколько мужчин в плащах с капюшонами погрузили большой продолговатый сверток – раз-два, взяли! – в машину (кругом толпились зеваки), и на том дело кончилось. А Малетта и вправду побрился, умылся, надел свежее белье, в обычное свое время вышел на улицу и тоже, как обычно, отправился в «Гроздь». Там все было как всегда. Никто не устроил ему темную в подворотне. В зале с высокомерно-дурацким видом восседал Франц Биндер, и кельнерша Розль была ничуть не дружелюбнее обычного. Учитель уже ушел (слава тебе, господи!), скомканная бумажная салфетка лежала на столе. И суп, который подали Малетте, был, как всегда, невкусный, но и не отравленный. Укрутника, видимо, не было в Тиши, во всяком случае он пока не появлялся. Не показывалась и фрейлейн Биндер, только из кухни доносился ее жизнерадостный смех. Всякий раз, когда кельнерша распахивала входную дверь и в залу врывался поток ледяного воздуха, пропахшего луком и отхожим местом, этот смех, резкий, глупый, бессмысленный, ножом вонзался в Малетту. И вдруг он увидел перед собой свою смерть, так близко, что даже ощутил ее черное, холодное дыхание, долетевшее до него из глубокой черной шахты, до того страшной, до того безысходно холодной и отвратительной, что в ней можно было только задохнуться и умереть.
Он подозвал кельнершу, расплатился, оставив недоеденным свой обед, надел пальто и вышел. Белая и прямая улица уходила вдаль.
Между тем пробило четверть второго. Матрос уже покончил с едой, а также с мытьем посуды. (Последнее всякий раз вызывало в нем желание покончить с собой.) В обманчивой тишине он закурил трубку, отчего отвращение к жизни несколько ослабло. И стоило ему понять, что глупо сидеть и ждать беды, как его неудержимо стало клонить ко сну. Но едва он поднялся, решив сейчас же лечь в постель, и положил трубку в пепельницу, неожиданно раздался короткий, слабый стук в дверь.
Он изумленно поднял голову и прислушался. Жандармы стучат совсем по-другому. Пожав плечами, матрос вышел в сени и отпер дверь. На пороге стоял улыбающийся Малетта.
Он улыбался (само собой разумеется!), но в его улыбке было отчаяние преследуемого человека, который во всех своих преследователях узнает самого себя и потому знает, что любая попытка к бегству обречена на провал.
– Я как раз проходил мимо, – сказал он, – и увидел ваш дом. Мне вдруг взбрело в голову зайти к вам. У вас найдется для меня немного времени?
Матрос видел его судорожную, отчаянную улыбку (так заставляет себя улыбаться нищий). Он сказал:
– Я знаю. Подобные идеи иногда возникают. Заходите. Вы мне не мешаете. – Он пропустил Малетту в комнату и сказал: – Здесь моя мастерская, поэтому везде глина!
– Все лучше, чем фотографии, – отвечал Малетта.
– Очень возможно! Раздевайтесь, прошу вас!
Малетта расстегнул пальто.
– До Нового года сплошь шли дожди, – сказал он, – а теперь вдруг этот собачий холод. Погода в последнее время совсем сумасшедшая.
Матрос подвинул ему стул.
– Я долгие годы был моряком, – сказал он, – и мне поневоле приходилось наблюдать за погодой. Могу вас утешить: она никогда не была нормальной.
Казалось, у Малетты на уме было еще что-то, что так и рвалось с языка, но он, видимо, справился с собой и сказал только:
– Ну да, вероятно, вы правы!
Они сидели друг против друга и подыскивали какую-нибудь тему для разговора, а тема, волнующая их обоих, казалось, повисла в воздухе, столь угрожающая, что никто из них не отваживался ее затронуть. И поскольку матрос очень мало смыслил в фотографии, Малетта столь же мало в гончарном деле, навигации и т. д. и оба они ничего не смыслили ни в земледелии, ни в скотоводстве, то – как и все зрелые мужчины, не знающие, о чем говорить, – заговорили о том, что касалось всех, то есть о недавнем трагическом событии.
Первым толкнул камень, лучше сказать, дал сорваться лавине (ибо все разговоры о таких событиях похожи на лавину) Малетта, который, как наживку, бросил замечание (по-стародевичьи потупив взгляд):
– Да, в воскресенье много чего случилось. – И следил из-под полуприкрытых век, клюнет ли на нее эта необычная рыбина.
А матрос, не очень-то склонный распространяться об этом, взглянул на него, словно ничего не понимая.
– Вы знаете, что я имею в виду? – спросил Малетта. – Или нет?
Матросу некуда было деваться, и он сказал:
– Конечно, знаю. Вы имеете в виду доблестное завершение облавы.
– Народный праздник, не так ли?
– Да, черт возьми, они устроили праздник! И я не смог его испортить этой банде!
Улыбка скользнула по губам Малетты.
– А у вас было такое намерение? – спросил он. – Неужто вы такой охотник портить людям удовольствие? Ведь вы так же «любите» людей, как и я.
Матрос удивленно и недоверчиво взглянул на него. ПоДумал: откуда я знаю этого малого? Он занимает какое-то место в моих воспоминаниях. Где-то я с ним уже встречался! Матрос взял трубку и выбил ее. Потом сказал:
– Я, мягко выражаясь, плевать хотел на людей. По мне, пусть занимаются чем угодно. Но на сей раз, на сей раз я бы с удовольствием им насолил. – А потом: – Если хотите, это даже мой долг, а кроме того, очень уж подходящий случай. Но черт прислал ко мне сестру милосердия, и она дала мне наркоз, чтобы я ничего не заметил. Я только-только в себя пришел, когда раздались выстрелы.
Малетта (с улыбкой):
– Но это же был убийца!
Матрос:
– Убийца? Не больше, чем вы или я.
– Но ведь он сознался, – сказал Малетта.
– Да, после того, как они его избили.
Они переглянулись.
– Очаровательные люди, не правда ли?
А матрос:
– Чего тут говорить, их ведь не изменишь.
Малетта:
– Но их надо любить. От нас этого требуют.
Матрос смотрел прямо перед собой.
– Да, я знаю. Но, спрашивается, как? По-моему, этот фокус не удастся уже и господу богу или разве что, если он закроет глаза.
И снова эта омерзительная улыбка. А потом:
– А что мы теперь знаем о господе боге? Разве мы понимаем, что богоугодно, а что нет?
Матрос попытался заглянуть в глаза Малетты, но как будто увяз в жидкой каше. Он подумал: одно я знаю точно, плавленый сыр вместо лица угоден богу так же мало, как и мне.
А Малетта:
– Возможно, в этом и заключается его божественный трюк!
– В чем же именно?
– В том, что можно от стыда закрыть глаза.
– Вы думаете? Ну, не знаю.
– Уверяю вас, это так, – сказал Малетта и ухмыльнулся. – Я и сам пробовал, только не получается. Поневоле то и дело открываешь глаза, – сказал он. – Сами понимаете, что особой любви к ближним я при этом не испытывал. Потому-то я несколько лет назад дал тягу и, как видите, докатился до этой коровьей деревни. Здесь мало людей (так я думал!), и если они к тебе не липнут, то еще жить можно. Но и эта надежда (последняя!) не оправдалась. Теперь я знаю: в деревне еще много хуже. В воскресенье я смотрел из окна своей мансарды – принимал парад. Мне казалось, что это захолустье затопил поток нечистот. Словно вдруг, разом переполнились все выгребные ямы. На фоне леса и неба, в обрамлении тишины это выглядело особенно прелестно. И я еще должен здесь что-то любить? Нет! К черту!
Матрос набил трубку и закурил. Он думал: проклятье! Не надо было впускать этого типа. Он сам как выгребная яма.
– Вы даже не можете себе представить, – сказал Малетта, – как я счастлив, что встретился с вами. Когда я увидел вас в воскресенье, я почувствовал себя… Ну, как бы вам объяснить? Я почувствовал себя военнопленным, что годами искал возможность побега и вдруг обнаружил в колючей проволоке лазейку, через которую он может выбраться на свободу.
Матрос поднял брови. Он думал: что такое? Верно ли я расслышал? Он хочет выбраться на свободу. Через меня? Выбраться из самого себя? Я должен стать той лазейкой, через которую он улизнет? А потом:
– Не надейтесь на меня понапрасну. Я всего только человек!
– Я знаю. И вы этим гордитесь?
– Нет, боже упаси! Иной раз я предпочел бы быть скотом. Иной раз мне стыдно, что я человек.
– Тот, кто еще чувствует себя частью человечества, – сказал Малетта, – либо исключительный тупица, либо попросту негодяй. Но я вижу кругом довольные морды, как у сытой скотины! В общем… Вы понимаете… Я ненавижу людей!
Матрос насторожился. Подумал: боже правый! Как же так? Ведь это мои собственные мысли! Я мог бы сказать точно то же самое.
Он искоса следил за Малеттой, а тот сидел у окна, как сгусток темноты, и в клубах дыма, мешавшегося с сумеречным светом, его лицо казалось туманным пятном. Он сказал:
– Я занялся фотографией. Не знаю, как я набрел на эту идею. Время тогда было дурацкое, вскоре после войны. И мужчины хотели смотреть на голых девушек, что в общем-то вполне понятно. Пожалуйста! Вот вам, к примеру, дочки дворника в костюмах Евы. Носите их на здоровье в своих бумажниках. Наслаждайтесь их прелестями! Это помогает забыть обугленные, изуродованные трупы! Потом о трупах забыли, на удивление скоро. Но, пожалуй, не из-за дворниковых дочек! Люди опять обрели мужество и захотели смотреть на собственные физиономии. Ладно! Извольте! Получайте ваши рожи! Убеждайтесь, какие вы симпатичные. Я тут ни при чем, все делает фотоаппарат. И они быстро убедились в своей симпатичности, так быстро, словно никогда в ней не сомневались. У меня было много, очень много работы. Да, работа была, но надежд не осталось. Итак, я стал порочным, правда, разлагал я лишь самого себя: я окружил себя этими фотографиями, этими харями, чтобы снова и снова их рассматривать. Вы можете как-нибудь на них взглянуть, если захотите. Я и в Тиши так же устроился. Я стал одержимым. Мне необходимы эти морды. Они питают мою ненависть – основное содержание моей жизни. Но вдруг в воскресный полдень я выглядываю из окна и вижу спину. Спину, от которой отскакивает вся эта мерзость. Спину, которая, кажется, говорит: поцелуйте меня в задницу! Вас удивляет, что я употребил подобное выражение, не так ли? Вы должны знать, что человек из хорошей семьи и к тому же довольно застенчивый после таких слов чувствует себя обновленным. Так что же я хотел сказать? Ах, да, верно! Ваша спина! Видите ли, от меня ничего не отскакивает. Все жизненные впечатления проникают в меня, скапливаются, нагромождаются, и мне иной раз кажется, что я от них задохнусь. В тропиках, в пятидесяти– или шестидесятиградусную жару, без пут воспитания, я бы, пожалуй, превратился в одержимого амоком человека с ножом в руках, но здесь, в этом мещанском гнезде…
Матрос уже не слушал его. Недвижно глядя в надвигающуюся темноту, он думал (Малетта без передышки продолжал свои излияния): неприятное ощущение растет наперегонки с темнотой. Думал: а моя спина? Вправду ли от нее все отскакивает? Да и зачем оборачиваться к ним спиной? Или ты думаешь, что сзади ты неуязвимее, чем спереди? Что делал ты все эти годы? Разве ты не убегал постоянно от чего-нибудь? Не потому ли ты поворачиваешься к ним спиной, что все еще надеешься убежать?
И вдруг:
– Убить!
Кто это оказал? Малетта? Мысли матроса застопорились, вернее, просто исчезли, их словно разметало взрывной волной. Не двигаясь, не дыша, он сидел и слушал, чувствуя в себе свистящую, сосущую пустоту, в которой еще звенел отзвук этого слова (так воздух дрожит после разрыва бомбы). И правда:
– Убить! – сказал Малетта. – Человек должен снова получить право убивать. Ибо если кто-то уже созрел, чтобы исчезнуть с лица земли, то лучше его подтолкнуть, чем не пускать.
Матрос ничего ему не ответил, у него вдруг пересохло во рту. Он думал: быть может, я убежал от самого себя, а теперь сижу лицом к лицу с собою.
– Мы заблуждаемся, – продолжал Малетта, – ибо сейчас у нас передышка. В настоящее время наша страна – тихий уголок. – А потом: – Вы когда-нибудь убивали людей?
– Нет. А почему вы спрашиваете?
– Просто так, мне хотелось знать.
– Нет, я еще никого не убивал, но иной раз был бы не прочь это сделать.
– На войне, – сказал Малетта, – человек должен убивать, хочет он того или нет.
А матрос:
– Слушайте! Ничего мы не «должны»! Даже жить мы не «должны»! С этого надо начать!
Малетта, казалось, слушал с напряжением и жадным любопытством. Он сказал:
– Но существует долг! Долг! И присяга!
– Такую присягу приносят, либо скрестив пальцы, либо вообще плюют на нее. Потому что долга, на который вы ссылаетесь, вовсе не существует! – А дальше: – Поскольку я не виноват, что появился на свет, не выбирал себе ни родителей, ни родины, и тем не менее должен нести ответственность за свои поступки, я не хочу быть чем-либо связанным.
Малетта сидел перед ним мрачный и неподвижный. Он сказал:
– А если бы вас заставили?
А матрос:
– Господи боже мой, почем же я знаю? Вероятно, я бы не позволил себя заставить.
– Однажды я стрелял, – сказал Малетта, – стрелял, потому что мне приказали. Я знал: этот приказ – преступление. И все-таки повиновался, и все-таки стрелял.
Матрос опустил веки, словно засыпая. Ничего не сказал. (Да и что он должен был на это сказать?) Но ему вдруг показалось, что у него отнялся язык и лежит во рту как сухая морская галета. И перед глазами матроса возникла картина: дом на склоне горы, перед ним колодец, несколько деревьев. И он при всем желании не мог бы объяснить, почему именно сейчас явилась ему эта картина.
– Только через несколько лет, – продолжал Малетта, – когда все уже было позади, когда люди снова стали нагуливать жир, я вспомнил об этом своем подвиге. И с тех пор я чувствую неодолимую потребность наверстать то, что тогда упустил, – повернуться и выстрелить в другую сторону, выстрелить в тех, кто в мирное время нагуливает жир.
У матроса перед глазами все еще стояла та картина, и только тут он понял, что это его собственное обиталище – вид с дороги на хижину гончара. В это мгновение он различил и повешенного.
– Первое время после войны, – сказал Малетта, – верилось, что человечество поумнеет. Чепуха! Оно ничего не поняло! Ничему не научилось! Мы идем вперед! Мы довершаем начатое. Не так ли?
Он рывком поднял руку и стремительно ее опустил – как топор.
Матрос услышал удар по столу, словно топор ударил в затылок человека.
А Малетта:
– Вы только посмотрите на этих людей! Они притворяются, что ничего не случилось! Чувствуют себя превосходно! Они едят, пьют, спят – дай бог каждому! Работают! Делают детей! А во время какой-то пьянки оказывается, что приговор уже вынесен. Ибо случай ясен. Неясным он кажется лишь потому, что мы притворяемся.
Но повешенный находился сейчас в окружении уютного пейзажа. (Или это была только его отторгнутая голова? Голова, отделенная от тела, которое лежало на земле, дергаясь, цепляясь за траву, как живое.) Посиневший язык вывесился из глотки; побелевшие глаза вылезли из орбит. И эти глаза, казалось, были устремлены в одну точку, далекую точку во мраке прошлого. Матрос видел, что они смотрят на него, но смотрят так, словно его здесь нет: глаза сквозь него недвижно смотрели в точку, которую в настоящее время никто уже видеть не желал.
– Мы с вами сейчас в тихом уголке, – сказал Малетта. – Но суд заседает везде одновременно, а следовательно, и здесь. И если приговор уже вынесен, придется нам привести его в исполнение. Ибо мы приведем его в исполнение над собой.
(Матрос видел все те же мертвые глаза.)
– Господь бог не станет марать себе руки…
(Матрос понял: то были глаза его отца.)
– Ибо теперь он знает: эксперимент не удался…
(У глаз больше не было взгляда, они были как два камня.)
– …а потому закрывает глаза и идет дальше.
(В этот миг глаза исчезли.)
Матрос заморгал и огляделся. Он думал» так! До поры до времени с меня довольно. Сейчас я выставлю этого малого на свежий воздух; ему он будет полезен. А я наконец-то пойду спать!
Он снова раскурил трубку, так как она, само собой разумеется, погасла. И в свете спички на секунду увидел лицо Малетты; казалось, оно сейчас треснет пополам. Матрос спросил:
– Вам все это так точно известно? – Он смотрел на спичку, догоравшую и догоревшую у него между пальцев. Потом несколько раз посильней затянулся и выпустил дым прямо в нос Малетте.
А тот:
– Отныне все средства у нас в руках. Бог не станет разыгрывать из себя морильщика клопов. Он знает: паразиты сами себя истребят. И в этом им пособят ученые. Ученые! Гигантские счетные машины! Им придан неправдоподобный разум, но что касается зрелости и мудрости – они недоросли. Они мир превратят в ад: забетонируют землю и отравят воздух! А нас сделают автоматами, механизированными, моторизованными термитами. И все это «на благо человечества»! Все это во имя «мира» и во имя бизнеса! Так разве не возникнет у нас желания помочь им? Разве снова не возникнет желания стрелять?
А матрос (про себя): что же такое делается? Неужто это я сам сижу напротив себя? Или человек уже научился читать мысли? Похоже, он ворует мои мысли и превращает в слова. Ворует мое отвращение, мои страхи, мое отчаяние? Все это он разжевывает в своем неаппетитном рту, а потом выплевывает мне в лицо, как вишневые косточки, и выходит, что я, таким образом, веду разговор с самим собой! И еще:
– Помилование может прийти и в последний миг.
А Малетта:
– Если мы вовремя не вымолили себе милости, тогда нет. А если завтра – поймите меня, – если завтра мир будет охвачен пламенем, если вода станет гореть, как бензин, если море и небо, превратившись в огонь, обрушатся на нас – тогда…
– Да, тогда, пожалуй, поздно будет молить о милости.
– Или это уже и есть помилование? – сказал Малетта. Он вскочил, как будто палач вдруг натянул веревку. И сказал: – Да, но теперь мне надо идти, а не то на меня еще нападет темнота. – Покуда матрос вставал с места, Малетта уже натянул свое пальто, так быстро, словно решился бежать. – Мне стало легче, – сказал он, – оттого, что я хоть раз поговорил с человеком одних со мною убеждений.
Матрос хотел помочь ему одеться, но его учтивость пропала втуне.
– Я ничьих мнений не оспариваю, – сказал он, – все равно, согласен я с ними или нет.
Малетта бросил беглый взгляд на кувшины и горшки.
– У них красивые формы! – довольно кисло проговорил он.
А матрос:
– Главное их преимущество в том, что они полые. В них что хочешь можно вложить.
Они вышли из дому. Воздух был прозрачен и безвкусен. Облачный покров, гладкий, темный и переливчатый, висел над четко обрисовывавшимся ландшафтом.
Матрос понюхал воздух. Он сказал:
– Обратите внимание! Погода меняется! – Потом пожал руку фотографу. – Итак, до роковой развязки!
Он смотрел ему вслед, пока тот, спотыкаясь, шел вниз по дороге, потом вернулся в дом. Он думал: если я и вправду одних с ним убеждений, то мне следует в корне перемениться!
Он помешал в плите, подбросил немного дров и прошел в свою спаленку. Но помедлил перед зеркалом над умывальником; его охватила какая-то неуверенность относительно своего отражения. Вдруг ему почудилось, что вместо него в зеркале мог запросто появиться Карл Малетта, что этот отверженный, проклятый человек всю жизнь сидел, притаившись за грязным стеклом. Но поскольку ему вдруг стало до ужаса ясно, что нельзя спастись от самого себя и от правды, и поскольку любопытство его было сильнее страха, он наконец все же открыл глаза. Ничего: темный ночной силуэт, в который можно вписать любое лицо, ибо уже совсем стемнело, а зеркало, и без того полуслепое, было к тому же покрыто пылью. Итак, он зажег спичку, и, высоко держа ее (ибо что толку ему от этой неопределенности), в свете крохотного огонька увидел свое прежнее, хорошо знакомое лицо.
Между тем Малетта уже подходил к деревне, но в своем удрученном состоянии этого даже не заметил. Опустив голову, засунув руки в карманы, он шел и размышлял. Он чувствовал себя обманутым, так как надеялся (себе в утешение) наткнуться на противоречие. Но тот – да и как бы могло быть иначе? – предоставил говорить ему. Возле первых дворов он пришел в себя. Осмотрелся, ночная темнота сгущалась. Снег уже переставал светиться, и чем он меньше светился, тем прозрачнее казался воздух. Отдаленнейшие кулисы (лесная опушка, горная цепь над крышами) вдруг устрашающе приблизились. Улица тоже сделалась короче и уже (внезапно открылся каждый ее изгиб), потому что все это более не имело перспективы, все, как в старинной шкатулке, вдвинулось одно в другое. Дома, мрачные и словно заплесневевшие под бременем снега, росли на глазах и сердито пододвигались к нему, грозные в этом кристально-прозрачном недвижном воздухе, пропитанном мерзким запахом сточных ям; дым торопливо и вертикально поднимался из труб, словно его всасывало какое-то невидимое устройство вверху. А шорохи? Тоже близкие, тоже совершенно отчетливые! Как будто улица была воронкой, из которой они шли! (Из хлевов и сараев доносилось топотанье скотины, звяканье цепей; где-то хлопнула дверь, где-то заскрипели половицы.) Лампы уже зажглись в домах, тени их обитателей скользили по занавескам, и – в прозрачном кристалле ночи – начал изнутри светиться снег.
Но Малетта заторопился домой потому, что голову ему вдруг как тисками сдавило. Да и вообще вся ситуация показалась ему тревожной и чреватой неведомой опасностью. В каком-то доме из комнаты выгоняли вонь – случай примечательный и крайне редкий. Через широко распахнутое окно доносился дребезжащий металлом голос: было семнадцать часов, и радио передавало последние известия. На мгновение он остановился и прислушался. Увы, уже только сообщение о погоде. «Теплые массы морского воздуха. сопровождаемые ураганным западным ветром, широким фронтом устремились на материк…»
Упало давление! Теперь все понятно! Головная боль! Отчаяние! Мысли о самоубийстве! Он сделал над собой усилие и пошел дальше, а голос продолжал дребезжать за его спиной, и голову ему сжимали тиски. Несколько минут спустя он добрался до своей берлоги, но в ту секунду, когда он нажимал ручку калитки, произошло непредвиденное.
Из таинственной темноты подворотни на другой стороне улицы, наискосок от его дома (подворотня всегда казалась ему подозрительной), вынырнула призрачная закутанная фигура, видимо поджидавшая его.
– Господин Малетта!
– Да?
– Одну минуточку!
Бог ты мой! Да это же Герта Биндер! Храбро шагая по снегу, она перешла улицу и предстала перед ним.
Герта задыхалась от волнения. Ее лицо под платком, накинутым на голову, было смущенным и растерянным.
– Вы удивительно деликатно себя вели, – прошипела она. – И это называется интеллигентный человек! Фу ты черт!
Малетта успел овладеть собой, на губах его заиграла улыбка, сладкая, как сахарин. Он сказал:
– Я совершенно подавлен, можно сказать, уничтожен. Но все это был злой рок; я ничего не мог с собой поделать.
– Не выдумывайте! Вы все это подстроили!
– Но фрейлейн Герта! В чем вы меня обвиняете? Я же люблю вас.
– Вот и отлично! А я пришла к вам. Немедленно отдайте мне пленку!
Улыбка Малетты обернулась мерзкой ухмылкой.
– Но это невозможно. Так никогда не делается.
– Почему? Она ведь вам больше не нужна!
– Нужна, и даже очень. Я хочу хоть изредка смотреть на нее.
Она с мольбой на него взглянула.
– Сейчас же отдайте мне пленку!
А он:
– И не подумаю! Я хочу иметь вас хотя бы в качестве негатива.
Не зная, как быть, она кусала себе губы и наконец сказала:
– Я у вас не задаром прошу. Разумеется, я оплачу свои фото и сверх того пленку.
Малетта смиренно потупился и сказал:
– К бедности я привык, и денег мне не надо. Снимки я сделал бесплатно; это мой подарок, а пленку оставлю себе.
Хотя ее лицо расплывалось в сгущающейся темноте, постепенно становясь только смазанным, бледным пятном, когда она еще раз пронзительно на него взглянула, ему показалось, что на нем промелькнула усмешка.
Она сказала:
– Ну что ж! Денег вы не берете! Значит, вы не вымогатель, так ведь? Но, может быть, вы хотите получить что-нибудь другое. На свете много чего есть, кроме денег. – И сказала (вплотную к нему приблизившись, но тем не менее оставаясь далекой и неправдоподобной): – Разве уж так хороши эти снимки? В действительности многое куда лучше.
Малетта на секунду затаил дыхание (жидкая его кровь прилила к голове) и уже открыл садовую калитку, решив отдать ей пленку, но потом, охваченный внезапным сомнением, внезапным желанием поверить в невероятное (ибо ее слова прозвучали вполне серьезно), снова обратился к ней.
– Это была только шутка? – сказал он.
А она:
– Шутка? Мне теперь не до шуток! Если вы сейчас не отдадите пленку, то не видать мне моего жениха как своих ушей.
Малетта вздохнул глубоко, с облегчением. Ледяной воздух обжег ему грудь. Он сказал:
– Черт побери! Неужто все так худо обстоит?
А она:
– Еще бы! Вы же сами прекрасно знаете, жалкий вы негодяй!
– И вы бы действительно?.. – спросил он.
– Если вы требуете этого в качестве уплаты, то почему бы и нет? Я же в конце концов не состою в союзе девственниц. К тому же и я рассчитываю получить свою долю удовольствия.