355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ганс Леберт » Волчья шкура » Текст книги (страница 4)
Волчья шкура
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:34

Текст книги "Волчья шкура"


Автор книги: Ганс Леберт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 33 страниц)

2

То был первый удар из темноты, первый натиск Непостижимого. «Удар, разрыв сердца», – констатировал окружной врач, вызванный из города на предмет обследования трупа Ганса Хеллера. В так называемой мертвецкой – сарайчике, пристроенном к церкви, – его красное лицо в. студенческих шрамах добрых пятнадцать минут склонялось над ничего уже не стоящим, обнаженным, обездушенным и холодным телом, что лежало перед ним, похожее на восковую фигуру из паноптикума. Он не обнаружил на нем ничего подозрительного, ни единой царапины даже, не говоря уж о следах избиения или признаках какой-то болезни, а также ничего, указывающего на отравление. Ничего! Посему, заключив свои выводы латинской фразой, он без околичностей – так оно подходило к любому случаю и выглядело солиднее, чем вопросительный знак, – объявил причиной смерти «разрыв сердца, удар». Разрубил этим ударом гордиев узел.

В жандармской караульне он написал свое заключение. И тем самым (правда, не для нас, но для него и для местных властей) с делом было покончено. На вопрос старого Хеллера (который в полном отчаянии при всем этом присутствовал), неужто же такое возможно, врач пожал плечами и ответил:

– Как видите, возможно.

Потом он сел в свою машину (на него, разинув рот, глядели детишки и женщины), натянул перчатки из свиной кожи, дал как следует газу – и поехал домой (торопясь к обеду), а нас оставил наедине с загадкой, которую он будто бы разгадал, на борту одинокого судна, везущего в трюме покойника, что, как известно, ничего доброго не предвещает. Некоторое время над холмами еще трепетало осиное жужжание мотора, странно близкое, хотя машина быстро удалялась, едва ли не жуткое в воскресной тишине, что внезапно стала слышной.

В это самое время начался дождь, который мокрой паутиной оплетал нас до конца года. Такого мерзкого дождя мы еще не видели: непрестанная, маленькая, жалкая капель, она окутывала леса серой пеленой и постепенно, точно губку, промачивала землю. Но дождь не помешал людям отдать последний долг Гансу Хеллеру. Начнем с того, что старухи, с самого рассвета осадившие мертвецкую, наконец-то ворвались в нее, чтобы у смертного одра пролить крокодиловы слезы, а дождь между тем рыдал на церковной крыше и пел душещипательную отходную в водосточной трубе. Позднее, уже около полудня, когда они постепенно стали расходиться (как-никак надо приниматься за стряпню), туда явился и Карл Малетта. Странно, что он – пришлый здесь человек – выказал интерес к случившейся беде. Несколько женщин, еще остававшихся там и обсуждавших событие (разумеется, шепотом, ибо покой мертвеца для них священен), итак, несколько женщин видели, как он вошел, и прервали свой разговор; разинув рты, они уставились на него, видно, так им было удобнее наблюдать, что он станет делать.

Сначала – рассказывали они впоследствии – он снял шляпу. Затем подошел к покойнику и приподнял газету, закрывавшую его лицо. То было снятие покрова, тогда его испугавшее, станция на начатом им пути во тьму. Остекленевшие глаза Ганса Хеллера уставились на него, два голубиных яичка, синеватых и бесстыдно обнаженных (они и впрямь остались широко раскрытыми, что, конечно же, было свинством): никто – ни врач, ни жандарм, ни, наконец, старик Хеллер или матрос не закрыли их, хотя на это понадобилось бы одно движение руки. Теперь эту попытку предпринял Малетта, ибо глаза покойного, устремленные на него, конечно же, напомнили ему сверлящий взгляд фотографий. Покуда старухи из угла напряженно и недоверчиво наблюдали за ним, а дождь выбивал по шиферной крыше траурный марш, он силился опустить веки бедняги. Тщетно! Они уже не поддавались. Наступило трупное окоченение. Неумолимо продолжали смотреть на него эти глаза, эти голубиные яички. Веки поднимались снова и снова (дурные бутоны, раскрывшиеся не ко времени), обнажая белый ужас смерти.

Ему оставалось только снова закрыть газетой (это оказался «Церковный листок») сие неприглядное зрелище.

Вечером – то есть когда стало смеркаться – в ресторации за своим постоянным столиком сошлись пятеро мужчин: бургомистр Франц Цопф; торговец мелочными товарами Франц Цоттер; булочник Хакль, социалист; Алоиз Хабергейер, наш егерь, и Иоганн Айстрах, мастер лесопильного завода (старый, уже слегка трясущийся человечек с беспомощным блуждающим взглядом, он словно бы прятался в круге, очерченном окладистой бородой егеря). Они, как и каждое воскресенье, пришли один за другим. Топали ногами в подворотне, чтобы стряхнуть грязь с обуви, потом входили в зал, ставили в угол мокрые зонтики и усаживались за свой стол. Один лесоруб, внимательно к ним приглядывавшийся, сидел в другом конце зала и, успешно справившись с двумя литрами молодого вина (что, видимо, и сообщило ему ту поразительную ясность мысли, которая иной раз посещает нас во хмелю), описал нам следующую сцену.

Сначала они говорили о погоде, и тут их мнения сошлись, то есть все признали, что она плохая. Затем, продолжил свой рассказ лесоруб, внезапно все умолкли (словно дождь размочил им мозги) и глубоко вздохнули, казалось, они ждут чьей-то реплики.

Франц Биндер, который их обслуживал, как всегда, старательно и серьезно, наливая им пиво, наконец эту реплику подал. Не выходя из-за стойки и по обыкновению состроив ничего не выражающую мину, он сказал:

– Выпил пять раз по полкружки и семь рюмок водки, а через час приказал долго жить.

– Да, – заметил Цоттер, – чего только на свете не случается. И такой здоровяк! Кто бы мог подумать!

– Нынешним молодым людям грош цена, – сказал Цопф. – Ядра в них нет, то-то и оно!

Хакль сбоку вызывающе посмотрел на него. И спросил:

– Как так нет ядра? Что ты хочешь этим сказать?

– То, что сказал, – буркнул Франц Цопф. – Или ты полагаешь, что ядро – мотоциклетка?

Все переглянулись.

Хакль:

– Не знаю, о чем ты говоришь. Водка есть водка, а ядро? Что это за штука?

Напряженная пауза, потом Хабергейер (осклабившись и зажав трубку в зубах):

– Припала охота политиканствовать! Вот тебе и ядро.

– Разумеется, – согласился Хакль. – А что же еще?

Бургомистр надулся как индюк.

– Полно врать-то! – озлился он. – Кто здесь говорил о политике? Уж не я ли? Так вот: ядро – это ядро. Оно либо есть у человека, либо его нет. Или – или! Понятно? Но эти молокососы, чем они занимаются? Разве у них еще имеются идеалы или что-нибудь в этом роде? Тарахтят наперегонки своими мотоциклами – вот и все! Но идеалы! Их и след простыл!

– Так-то оно так, – согласился Хакль. – Но скажи на милость, при чем тут идеалы?

– Очень даже при чем, дорогой мой! Очень! У кого нет ядра, тот в такие дела и влипает.

Но Хакль не унимался.

– В какие дела?

– В эти самые, – назидательно проговорил Цопф. – Неужто вы верите в «разрыв сердца»? – Он откинулся на спинку стула, затянулся сигарой и, таинственно ухмыляясь, стал смотреть то на одного, то на другого. – Тут чем-то пахнет, – сказал он, – это каждому ясно.

Долгое молчание. Потом голос егеря:

– Ерунда! Он просто перепил. – Егерь, как всегда, изображал из себя самого умного. Тем не менее известную нервозность ему скрыть не удавалось.

–. Он был, – сказал Цоттер, понизив голос, – вместе с парикмахершей…

– Ну и что с того?

– Нет, я просто вспомнил и сказал. И, – он еще больше понизил голос, – он поругался с Караморой. А Карамора, это мы все знаем…

– …Негодяй, – подтвердил Цопф.

– Ну и что? – поинтересовался Хакль. – Дальше-то что?

Но Франц Цоттер ничего больше не прибавил. Он многозначительно смотрел на пекаря и хранил красноречивое молчание.

Хакль (уже с явной досадой):

– Я считаю, ежели окружной врач сказал, что его хватил удар, значит, так оно и есть.

Франц Цопф сидел опустив голову и вертел в пальцах свою зажигалку.

– Мне бы только одно хотелось узнать, – медленно проговорил он, – что ему там понадобилось, у печи для обжига кирпича?

Они переглянулись. Тишина стала потрескивать. В свете неоновых трубок (последнее достижение Франца Биндера) они сами походили на мертвецов, на собрание утопленников.

– Наверное, надеялся что-то разнюхать, – пробормотал Хабергейер.

Мастер лесопильного завода поперхнулся, казалось, он собрался что-то сказать, но проглотил слова, и только его кадык задвигался.

– Эти молокососы чего только не выдумают, – бормотал Цопф. – Возьмем хоть прошлый год, какую они штуку отмочили: организовали, видите ли, гангстерскую банду на американский манер. Поначалу таскались всей компанией в кино в Плеши, а потом – ну, да вы сами знаете, потом сгорела рига.

– А жандарму, – вмешался Хакль, – пришлось держать язык за зубами, потому что тут был замешан сынок нашего бургомистра.

– Возьми свои слова обратно! – зарычал Цопф. Он так хватил кулаком по столу, что пивные кружки запрыгали.

– Это же был «результат самовозгорания», – пояснил Франц Цоттер. – Сено само по себе загорелось.

Хакль:

– По мне, пусть так! Хватит язык чесать! Когда-нибудь вся деревня сгорит – в «результате самовозгорания» конечно. Потому что мы все такие честные люди!

Но тут уже годами собиравшаяся гроза разразилась над пекарем: он-де главный поджигатель в Тиши, он возмущает народ своей болтовней, всех друг на друга натравливает, наверно по заданию своей партии. Лесоруб, о котором они как-то позабыли, давно уже так не наслаждался.

Тут в зал, поначалу никем не замеченный, вошел помощник лесничего Штраус. Он стряхнул воду со шляпы, выпил, не отходя от стойки, кружку пива и прислушался к спору.

– О чем речь? – спросил он наконец. – Поджог какой-нибудь, что ли?

– Они о Хеллере говорят, – пробурчал Франц Биндер.

– Да-да, – начал помощник лесничего так громко, что все должны были это слышать и но возможности понять. (Пустую кружку он поставил на стойку и вытер пивную пену, оставшуюся на губах.) – Да-да! Ганзель Хеллер! Ездил как дьявол! Парень был что надо! Жаль его! А ригу тогда совсем не он поджег. У нас только один имеется, кто мог это сделать, – Штраус подошел к столу, а так как под плащом с капюшоном кулаки его были прижаты к бедрам, то казалось, что он выпрастывает из-под плаща крылья, гигантские крылья летучей мыши. Он сказал: – Да, только один. Я видел, что он там ошивался. Имени его я называть не стану. Догадывайтесь сами, о ком я говорю.

Бургомистр вытаращился на него. Остальные потупились. Крестовый поход на пекаря как будто и не начинался.

– Неужто вы не догадываетесь? – спросил Штраус. – Подумайте-ка хорошенько! Хеллер танцевал здесь. Потом он избил Карамору. Потом вышел, сел на свой мотоцикл и уехал здоровехонький, он даже пьян не был. Н-да, не прошло и часа, как он уже лежал мертвый в печи для обжига кирпича… И кто,спрашивается, его нашел?

С открытым ртом, с остекленелым взглядом ждал он ответа. Его светло-серые глаза и два золотых зуба блеснули.

Франц Цопф, Франц Цоттер и Франц Биндер (он подсел к ним со своей кружкой пива) подняли поникшие головы и обменялись взглядами. Ну, конечно же! Теперь они все знали. Нет, не только теперь, они знали всегда. Но эта история слишком глубоко засела в их мозгу и потому не доходила до сознания. Они невольно проглотили слюну и запили ее пивом: матрос! Вот оно, колумбово яйцо! Помощник лесничего Штраус, совершеннейший болван, без дальнейших околичностей взял да и выложил его на стол, к тому же с весьма гордым видом, ибо решил, что снес страусовое яйцо! Он сказал:

– Да! Я его и имел в виду. А больше всего наводит меня на подозрение то, что прошлой ночью, когда мы здесь танцевали, он стоял возле дома и хотел внушить мне – я его там застукал, – что любуется луной.

Угрожающий шепот. Только пекарь, казалось, опять засомневался. Он пожал плечами и пробормотал:

– Окружной врач сказал, что его хватил удар, а он, надо думать, лучше нас в этом разбирается.

Штраус (оскалив зубы):

– Удар! Удар! А что за удар! Такие удары случаются только возле хижины «гончара!

– Но он же лежал в печи для обжига кирпича, – возразил Франц Цоттер.

– Конечно! Потом! Чтобы все еще таинственнее выглядело!

Хакль (ударив ладонью по столу):

– Господи ты боже мой! Что вы все, с ума посходили или как? Не хотите же вы сказать, что кто-то его укокошил? – Он огляделся вокруг с таким видом, будто хотел всем надавать оплеух.

– Спокойно! – воскликнул Цопф. – Мы должны держаться вместе и соблюдать спокойствие. Дело так или иначе разъяснится. А нет, так нет…

Тут мастер лесопильного завода, тревожно прислушивавшийся к разговору – у него, видно, тоже было что сказать, только он всякий раз по какой-то непонятной причине упускал случай вставить слово, – открыл наконец свой кривой и беззубый рот и сказал неокрашенным голосом, напоминавшим звук тех жестяных полосок, что прикрепляют к огородным пугалам, дабы они, сталкиваясь, тренькали на ветру:

– Я-то понимаю, что его туда тянуло. Ему, видите ли, хотелось посмотреть.

Все вытаращились на него. Они знали, что старик малость одряхлел и иной раз порет чушь. Но сейчас он говорил таким странным голосом, что их это поневоле насторожило.

– И еще я понимаю, почему его хватил удар, – продолжал старик, – Он сделал паузу и невидящим взглядом долго смотрел на стол, потом перевел дыхание и совсем тихо, почти шепотом, добавил: – Мертвые голодны. Их надо подкормить.

Франц Цопф растерянно взглянул на Хабергейера, он знал, что тот друг старика.

– Что он хочет этим сказать? Эй ты, Хабергейер! Что он хочет этим сказать?

Егерь только пожал плечами и уставился в свою кружку. Тишина теперь была огромной, такой огромной, что слышно было, как дождь идет за окном, – такой огромной, что лесоруб вскочил, испуганный и протрезвевший, словно на него вылили ушат воды.

И в этой тишине они услышали слова старика:

– Парень, верно, что-то там увидел… (Пауза.) Верно, чего-то до ужаса испугался. (Пауза.) Тогда еще… Господи! Он был тогда мальчиком, но…

– Да-да! – прервал его егерь. – В те трудные годы многие испортили себе сердце…

И так как лесоруб вдруг учуял запах падали, совсем не тот запах, который чуял бургомистр, и еще потому, что у него было хорошее зрение, да и место его являлось удобным наблюдательным пунктом, он сделал стойку, как охотничья собака, и обнаружил, что под столом Хабергейер своими сапожищами наступает на ногу старика.

Хабергейер сразу вскочил и сказал старику, который мгновенно умолк, как радио, выключенное в разгар передачи:

– Мне пора. Пошли вместе, а? Нам ведь по пути.

Старик поднялся в полной растерянности, пробурчал, что расплатится в следующий раз, и, прихрамывая, пошел перед своим другом, который сунул ему в руки зонтик и, паясничая, распахнул перед ним дверь в ночь, за это время ставшую непроглядной.

Необычна была эта ночь (сколько помнится). Она, во-первых, затопила нашу деревню, казалось, быстрее, чем все другие ноябрьские ночи, и, во-вторых, какая-то особенно темная, запуталась в дожде, как в нитях паутины. В-третьих же, наконец, в ее кромешном мраке словно бы притаилось все то, что не поддается контролю нашего разума, с чем нам тогда предстояло столкнуться, словом, все то, что мы ощущали не только в лесах, за стенами кирпичного завода и за заборами огородов (а ведь и это уже означало, что оно заполнило всю ночную ширь), но также в хлевах и конюшнях, в домах, в спиртных напитках, в супе и, если говорить честно, даже в нас самих. Да и вообще – началась кутерьма! Тени осаждали все дороги; тени, как черные кошки, вдруг выскочив из пожарного депо, из старого винного погреба, перебегали улицу! Или то были уплотнившиеся мысли? К смерти привыкли и в наших краях (во всяком случае, больше, чем к размышлениям, что, бог весть по какой причине, выяснилось за последние годы), но такойсмерти в нашей деревне еще не видывали, и потому не только помощник лесничего и его сотрапезники в «Грозди», но и другие почтенные граждане ломали себе голову над нею (если они вообще умели ломать себе голову). И как сами эти люди, так и мысли их, возможно, и вправду были тенями, что прыгали на нас и, точно кошки, шныряли у нас между ног (а не то кролики, словом, целый выводок мелких домашних животных), так что мы даже боялись наступить на них. Чудаки, они делали чудаческие умозаключения. К примеру, Фердинанд Циттер. Он уже годами предрекает светопреставление, подстригая нам бороды, и пугает нас вещами, в которых мы ровно ничего не смыслим, – к примеру, «Откровением святого Иоанна»! Он уже видел (по его утверждению) «апокалиптических всадников», и притом в натуральную величину (то есть размером с грозовую тучу), на золотом фоне вечернего неба (которое я так люблю). Но мудрецы, коих он постоянно цитировал, всякий раз (как он говорил) клятвенно его заверяли, что, будучи одним из богоизбранных, он благополучно все это переживет. Циттер добавлял:

– И это тоже знамение.

– Что именно? – спрашивали мы. – Что за знамение?

– Ну, история с Хеллером.

– Ах, вот оно что! Все может быть (мы неохотно спорили с ним, когда он нас брил).

Но среди нас был еще и Хабихт, вахмистр жандармерии (многоопытный старый лис), трезво смотревший на жизнь, которого не так-то просто было сбить с толку. Однако и Хабихт впоследствии признался, что не мог отделаться от злосчастной истории с Гансом Хеллером (а это, конечно же, что-то значило, ибо для него «дело Хеллера» было закончено).

Через три дня на кладбище, когда хоронили Ганса Хеллера и звон колоколов, наводя страх, плыл над деревней, Хабихт стоял несколько в стороне, прислонившись к старой, поросшей сорняками стенке, и через головы собравшихся (вернее, через мокрые зонтики, мокрые плечи и черные вуали, блестящие от дождя и от слез) смотрел в неведомую даль, где в чьей-то руке сходились нити, приведшие в движение марионеток. Он покачал головой, и вода потекла с козырька его фуражки: «Удар. Похоже, что так. Заключению окружного врача положено верить». Но это не было разгадкой. Ибо разгадка, как она ни была проста, в свою очередь задавала загадку, она ведь что-то предполагала – факт, тайну, которую покойный уносил с собой в могилу, теперь, когда комья земли с глухим стуком ударялись о гроб.

Пастор произнес обычную речь: господь призвал в свой дом юного Ганса Хеллера, и на небесах (здесь пастор не удержался и раза два чихнул) ему будет лучше, чем на грешной земле. Что ж, превосходно! Теперь можно и утешиться! Правда, сейчас небеса выглядели достаточно неприветливо, но покойник – говорили себе люди – этого уже не чувствовал, наверно, он и сам стал составной частью погоды. Когда церемония была закончена и могильщику вручены щедрые чаевые, когда венки и ленты были рассмотрены, оценены по достоинству и высказаны взаимные соболезнования, скорбящие родственники и знакомые направились в ресторацию вкушать вполне заслуженный поминальный обед.

Но вахмистр Хабихт воздержался и не последовал за ними (хотя обед, конечно, предстоял хороший). Он не причислял себя к прочим жителям деревни, а благодаря своему мундиру чувствовал себя (или притворялся, что чувствует) человеком обособленным, обязанным сохранять известную дистанцию, изображать неподкупного стража закона. Он вернулся в караульню, в голые, почти не обставленные комнаты, повесил промокшую шинель поближе к печке, потом сел к столу, оперся локтями о покрытую клеенкой столешницу, от которой исходила приятная ему прохлада, и в этой обычной своей позе (делать-то ему, собственно, почти всегда было нечего) предался размышлениям.

Преступление? В это он не верил, никогда не верил. Но также не верил и в то, что все произошло с господнего соизволения.

Он выпятил бескровные губы, так что усики встали дыбом. Он чувствовал неодолимое желание доверительно поговорить с кем-нибудь о случившемся, только не со своим коллегой Шобером: этот, по его мнению, до таких разговоров еще не дозрел, но с кем же? Он задумался, прикинул так и эдак и, повинуясь внезапному наитию, открыл пишущую машинку, вложил лист бумаги и на один из последующих дней (кажется, на пятницу, четырнадцатого ноября) вызвал к себе матроса.

Матрос уже знал результаты следствия и решил, что это какая-то каверза. Он, правда, явился в назначенное время, но изрядно нагрузившись (что, спрашивается, еще хотят от него?).

Хабихт заметил, что матрос раздражен, и – признавая его право быть раздраженным – стал еще неприступнее, чем всегда. Он и сам не знал, о чем спрашивать этого человека, и, следовательно, чувствовал себя весьма неуверенно (ведь он намеревался только язык почесать, а теперь изволь делать вид, будто…), он состроил официальную физиономию, положил перед собой карандаш и бумагу и наконец начал допрос как положено.

– Имя?

– Иоганн Недруг.

– Как?

– Иоганн Недруг!

– Где родились?

– В Тиши, вы же знаете.

– Возраст?

– Сорок шесть лет.

– Профессия?

– Сейчас ничем не занимаюсь.

– Вы ведь делаете глиняную посуду и садовые фигурки?

– Да, для собственного удовольствия.

– Значит, не для заработка?

– Да.

– Позвольте узнать, с чего же вы живете?

– У меня есть пенсия.

– Вы были матросом, не так ли?

– Неверно. Я был штурманом – штурманом на морских судах.

Хабихт откинулся на стуле и с головы до пят оглядел сидевшего перед ним.

– Штурманом, значит. – Он это записал. – А здесь все утверждают, что вы были матросом, – Он встал и начал ходить по комнате как неприкаянный. Потом сказал: – Речь идет о Гансе Хеллере. Мне тут многое неясно. Вы тогда показали, что он стоял прислоненным к окну. И упал, только когда вы до него дотронулись.

– Да, – подтвердил матрос и добавил, что впредь, заметив что-либо подозрительное, он не станет разыгрывать из себя Шерлока Холмса, а живо отправится домой, ляжет в постель, да еще одеяло на голову натянет.

Это уж как ему угодно, ответил Хабихт, а сейчас в виде исключения не будет ли он так любезен показать, как стоял у окна Ганс Хеллер.

– Вот окно, а вот подоконник. Прошу!

Матрос не сдвинулся с места.

– И все? – спросил он. – А может, мне еще мертвым прикинуться? Честное слово, безобразие! Как мне известно, следствие доказало, что это не была насильственная смерть, а вы опять вызываете меня и требуете, чтобы я перед вами разыгрывал комедии!

Хабихт:

– Не волнуйтесь. Я знаю, что делаю!

По правде говоря, он понятия не имел, и, что еще гораздо хуже, матрос, видимо, это заметил и, не позволяя сбить себя с толку, продолжал:

– Я и не думаю волноваться! А говорю что следует. Я язык не держу за зубами, потому что чихать не собираюсь. Но ведь в нашей проклятой дыре люди как живут? Перешептываются, шипят, кого-то подозревают, на кого-то клевещут, сосед исподтишка наблюдает за соседом, крадется за ним – точь-в-точь собаки, когда они обнюхивают зады друг дружке. И все потому, что здесь тоска смертная. Фу ты черт!

Хабихт:

– Вы кончили?

Матрос:

– Так точно, кончил.

– Ну, тогда слушайте! – сказал Хабихт и остановился посреди комнаты. – Между прочим, вы не так уж неправы. – И, возвращаясь к делу: – Мне необходимо знать, в какой позе стоял у окна Ганс Хеллер? С человеком случился удар, допустим! Но с таким молодым парнем? И еще именно в печи для обжига кирпича? Ей-богу, тут что-то не так.

Матрос пожал плечами и заметил, что рассказывать ему, собственно говоря, нечего. Все выглядело вполне естественно. Хотя, конечно, он мало что смыслит в таких вещах. Играть в разбойников и жандармов он никогда не любил и детективных романов тоже не читает.

Хабихт:

– Не думаете ли вы, что, падая, он ухватился за подоконник?

Матрос:

– Нет. Я ведь уже сказал – все выглядело вполне естественно. Он, верно, рассматривал что-то там внутри.

– Или, – подхватил Хабихт (понизив голос), – с кем-то разговаривал через отверстие в стене.

Матрос опять пожал плечами.

– Тайное свидание! Вполне возможно! И разумеется, в самом идиотском месте, какое только можно сыскать. Очень похоже на этого дурака.

– Нет, – сказал Хабихт, – это была неожиданность. Ему, наверно, позвонили по телефону или что-нибудь в этом роде…

Он уже опять расхаживал взад и вперед, засунув руки в карманы штанов и склонив голову. Вдруг он остановился. Остановился под стенными часами, которые своим отчетливым тиканием отмечали в этой голой комнате нескончаемое течение времени. Остановился и поднял глаза горе. Стрелки показывали без пяти двенадцать. Снаружи доносился шум дождя. Он смотрел на часы, казалось, разучившись видеть, что они показывают.

– Нет, – заметил он, – все произошло неожиданно. – И начал рассказывать, ибо, во-первых, это не было служебной тайной, во-вторых, он, вероятно, думал: пусть люди знают, что он, Хабихт, не дремал. – Я нашел следы его машины и по этим следам заключил следующее: парень едет по шоссе в направлении Линденхофа, едет, насколько это удалось проверить, вполне нормально и согласно правилам уличного движения. Затем на развилке, пониже хижины гончара, откуда дорога идет к печи – слушайте внимательно, сейчас будет самое интересное, – точно на этом месте он тормозит как сумасшедший, теряет управление, машину заносит на левую сторону, и она проходит пять метров тормозного пути. Потом катится еще эдак метров двадцать (теперь уже, по-видимому, совсем медленно), причем постепенно переходит на правую сторону, делает отчетливо видную петлю влево, едет обратно по обочине и заворачивает к печи. Ну, что вы на это скажете?

– По-моему, здесь само собой напрашивается объяснение, – сказал матрос. – Какой-нибудь зверь, выскочив из лесу, перебежал дорогу в свете фар. Он не видел, какой именно, его разобрало любопытство, и он погнался за ним или же захотел с ним «сквитаться» за свой испуги преследовал его уже до самой печи.

Хабихт нахмурился.

– Вы же показали, что мотор был включен и что вы сами его выключили. В жизни не слыхал, чтобы человек слез с мотоцикла, оставив мотор работать, а уж если он охотится за зверем, то и подавно.

– Верно, – сказал матрос. – О моторе я и позабыл! – Он так напряженно думал, что лоб его пошел складками. Казалось, он стоя спит. – Нет, это был не зверь, – медленно проговорил он, – это… – И вдруг, вырываясь из тьмы, в которую постепенно погружался: – Парень чего-то боялся! Да-да, это так! А поскольку он боялся (почем я знаю чего!), то и старался быть особенно храбрым.

Хабихт взволновался.

– И вы думаете, что он был один?

– После того, что вы мне рассказали, я даже убежден в этом.

– Допустим, – сказал Хабихт, – допустим, что он был один. Он, значит, слез, прислонил мотоцикл к дубу, выключил фары, а мотор оставил работать…

– Может быть, тарахтение мотора было его единственной поддержкой…

– …Потом, освещенный луною, он пошел к развалинам, встал у одного из окон, и тут…

– Тут его настиг удар.

– Пусть так, – сказал Хабихт. – Пробел тем не менее остается! Причина смерти – удар. Это установлено, Но, – он понизил голос, – удар ведь тоже должен иметь свою причину.

Матрос:

– Ишь ты, сразу видно ученого человека! Неучу бы такое и в голову не пришло.

Хабихт, толком не зная, как понимать его слова, на всякий случай надменно кивнул и сказал:

– Хеллер подошел к окну, облокотился на подоконник, заглянул внутрь развалин, широко раскрыл глаза… И в этот момент – поймите меня правильно – что-то случилось… Что-то, от чего его сердце остановилось. Но что же именно?

В тишине, естественно наступившей вслед за его словами, в такой тишине, что опять стало отчетливо слышно тикание часов и тоскливое журчание дождя за окном, в стенах голой казенной комнаты – они оба это почувствовали (безотчетно, разумеется) – водворилось нечто темное, бесформенное, неуловимое и начало расти и оплетать их своими корнями, словно они оба уже были похоронены и лежали под землей.

– Да, – сказал матрос. – Да. Я понимаю. – Он опустил голову и посмотрел на сапоги Хабихта. Он знал, что умственные способности последнего не столь уж велики, но, видимо, они все же больше, чем положено вахмистру. Во всяком случае, Хабихту способностей хватает на то, чтобы осознать их границы, а это уже хорошо – по крайней мере от неприятностей избавляет. Итак, матрос некоторое время еще поразмышлял (часы на церкви как раз начали отбивать полдень) и. заметив, что ничего больше ему на ум не приходит, да и Хабихт ничего уже не ждет, бодро вскинув свою мыслящую голову, пояснил: – На этот вопрос ответа не существует. – И добавил: – Надо думать, мы кончили?

– Да, – сказал Хабихт, – вы можете идти. С этим делом покончено. – Он снова сел, уперся локтями в стол, лоб прикрыл ладонями и, слыша еще, как матрос спускается по лестнице, погрузился в бесплодные раздумья.

Нет! Ответа не было! Был «разрыв сердца», «удар», были разные предположения, но ответа не было. В темных лабиринтах кончалась любая мысль, мозговые извилины завязывались узлом. Сколько ни задерживай дыхание, сколько ни прислушивайся – ничего! Разве что известное неудобство, невидимая паутина, в которой мы запутывались. Мы старались стряхнуть ее с себя – матрос тоже! Ну какое ему дело, отчего окочурился этот парень! Плевать ему на всю деревню с ее тайнами, с ее таинственной возней. Но – и это самое странное – он казался себе своего рода рупором, в котором еще трепетал отзвук допроса. В этот рупор чей-то голос (может быть, его собственный) нашептывал и нашептывал загадку, которую, увы, нельзя разгадать. К тому же временами он испытывал неприятное чувство – хотя всячески ему противился, – что это дело и его как-то касается. Не потому, что он нашел тело Ганса Хеллера. (Это могла быть случайность, да он ей и не придавал значения.) Нет, это было связано с печью для обжига кирпича, равно как и с весом тела покойного, но прежде всего – с его глазами. На что он смотрел? Что сделало его тело тяжелым, как мешок с цементом? Последний взгляд в темноту? Матрос до крови кусал себе губы. Ему казалось, что этот последний взгляд, пристальность этих остекленелых глаз, которые ни одна добрая рука уже не могла закрыть и которые день и ночь преследовали его, были шифрованным письмом, может быть, Присланы ему тем безымянным Нечто, которого он ждал, которое, как навязчивый запах, подстерегало его на улице перед ресторацией, когда он хотел убедить себя, что просто любуется луной.

Он остановил свой гончарный круг и вытер руки (широкие костлявые руки, с пальцами до того квадратными на концах, что они казались обрубленными). С той странной ночи работа не доставляла ему радости, а так как никто его к ней не принуждал, то он и прерывал ее чаще, чем следовало. Подходил к окну, доставал кисет, набивал свою трубку, но забывал ее раскурить. С холодною трубкой в зубах он стоял недвижно, как собственный памятник, и глазел на дождь, который все еще крался по лесам и готовил из навозной жижи и глины грязевую ножную ванну для деревень и хуторов. То были минуты опасности. Он прислушивался, словно мог что-то услышать. Что-нибудь, кроме дождя! Что-нибудь громкое! Канонаду, например! Тщетно! Неподвижный и одинокий в тишине дома, стоявшего на отлете, он слышал лишь биение своего сердца, слышал вялое свое дыхание и загадочный шепот внутри себя, вовлекавший его в чужие тайны, в чужие беды: сеть из шепота, густая, как сон – из такой не вырвешься, – путаница слов и слогов, вечное взаимослияние, в котором ты сам растекаешься, страшась воссоединения с ним.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю