355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ганс Леберт » Волчья шкура » Текст книги (страница 19)
Волчья шкура
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:34

Текст книги "Волчья шкура"


Автор книги: Ганс Леберт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 33 страниц)

Герта воткнула палки в снег, обернулась к стрелку:

– Эй ты, тварюга! – прорычала она. – Прекрати сейчас же!

И только теперь сквозь слезы, которые так и лились из глаз, сквозь радужную сеть крутившихся лучей, она заметила, что вокруг уже толпятся зрители, одни веселые, другие испуганные, некоторые с лицами, до того застывшими, что на них ничего нельзя прочитать, но и те, и другие, и третьи с жадным интересом следят за происходящим.

– Хочешь чего-нибудь? – спросил Укрутник и осклабился. – Если хочешь, скажи, не стесняйся! Сразу получишь! – Он стал мять и скатывать своими могучими лапами новый ком снега.

– В чем там дело? – заорал помощник жандарма Шобер. Он живо скатился вниз но откосу. – Вы что, все с ума посходили? – И взглянул на Герту, потом на Укрутника.

– Пусть он от меня отвяжется, эта сволочь! – жалобно простонала она.

– Что он тебе сделал? – осведомился Шобер.

Л Укрутник:

– Ничего я ей не сделал!

– Чего ты ревешь? – продолжал Шобер. – Он же ничего тебе не делает!

Несколько девушек хором:

– Не ерунди, Герта!

И несколько парней хором:

– Он ведь тебя не трогает!

Константин Укрутник замахнулся снежком, целясь в Герту, и сказал:

– Если не понимаешь шуток, так лучше отчаливай!

Она вздрогнула, рукой закрыла лицо и взвизгнула:

– Перестань, сволочь ты эдакая!

Занеся руку над головой, Укрутник ждал.

Солнце смеялось, и горы приветливо кивали.

– Хватит! – сказал Шобер. – Нам надо идти вперед.

Горы приветливо кивали, и солнце смеялось.

Укрутник ждал.

Герта опустила руку.

Показала язык своему возлюбленному.

Он влепил ей прямо в физиономию снежный ком. И заорал:

– Убирайся, грязнуха поганая! Убирайся в свою лавку и садись в витрину, пусть там тебя и фотографируют, вонючка эдакая!..

Последних его слов она уже не слышала, слышала только голос Шобера:

– Стой! Назад! Ты с ума спятила!

Другие тоже кричали, просили вернуться, ее, мол, за милую душу могут пристрелить в лесу, но Герта, чувствуя. как кровь, льющаяся у нее из носу и треснувших губ, горячими струями стекает по подбородку, мешаясь с тающим снегом и слезами, мчалась вперед. Почти слепая, почти оглохшая, ничего не сознавая от боли и ярости, мчалась между буков вниз по склону, подальше от места, где была так унижена.

– Вот мы и пришли! – сказал матрос. (Они остановились посреди деревни перед одним из дворов.) – А теперь, прошу вас, не бойтесь больше, барышня, иначе вам никогда не удастся стать манекеном в парикмахерской.

Он (это уже вошло у него в привычку) дал ей шлепка, который пришелся по толстой жакетке, и подождал, покуда она добежала до задней двери дома. Затем, оставшись наедине с собой среди пестрых безмолвных развалин деревни, снова вышел на улицу, полную только лишь слепящего солнца и с одного и с другого конца впадающую в вечность, на улицу, по которой он должен был идти обратно без лоцмана и без капитана (отчего ему было невесело и даже как-то страшновато). Матрос думал: если он утонул в волнах воздушного моря или повесился на небесной балке, как мой отец на чердачной, и башня вонзается в пустоту, а улица ведет в Ничто, то Анни еще долго придется мерзнуть (наверно, не понимая, что она мерзнет). Но я? Чего бояться мне, матросу? Тогда ведь уж на все будет наплевать! Расхрабрившись, он шагнул несколько раз, но тут же остановился, словно что-то увидев. Он думал: а что, если он давно иссох на ветру и за алтарем я найду только мумию, или его ужо сожрали акулы? Но кто же тогда постоянно встречается мне? Он обернулся, посмотрел назад, потом опять вперед. И подумал: допустим, что он повесился! Или же допустим, что его никогда не было, тогда в худшем случае я встречаюсь с самим собой! Он опять зашагал, при этом напряженно глядя вперед. Но улица была пуста. Конечно же, пуста! Если все покинули деревню, она и должна быть такой. И тем не менее что-то ее заполняло, более того, она казалась закупоренной, словно Ничто (так чудилось матросу), непостижимое и несказанное, совместно с тишиной и солнечным светом, отраженным снегом и стенами, светом, в котором скелеты каштановых деревьев напоминали обглоданные кости, телесно сгущалось между домами в какой-то ком. Ком, как пробка, затыкал улицу там, впереди, где справа высился сверкающий сугроб, и легкий, но острый как лезвие бриз сметал с крыш снежную пыль. В золотистых ее облаках пылал, вздымаясь кверху, этот фантом и ложился на черно-синие небесные балки; трудно было пройти, не застряв в таком странном сгустке. Требовалась изрядная доля тупости или мужество отчаяния, чтобы идти дальше посередине проезжей части, в полдень, по деревне, выглядевшей так, словно ее запечатали согласно решению суда, идти вперед по белому снегу, без надежды (но, странным образом, не без страха), идти по вершине жизни, а значит, среди пустоты, и ко всему еще в ярком свете убийственного солнца – а для кого, спрашивается, этот свет, если ничьи глаза уже не смотрят на мир, идти, только чтобы убедиться, до чего же безразлично, какого направления держаться, идти без вожатого, без защиты, наедине с собственной тенью, которая и пальцем не пошевельнет, если ты этого не сделаешь! А над тобою покинутые стропильные фермы неба, и из их синевы свешивается невидимая веревка.

Матрос шел вперед – с мужеством отчаяния – и добрался до первого поворота. Напряженно, как будто он вот-вот на что-то наткнется, заглянул за угол, закрывавший видимость, – ничего! Дорога была свободна – устрашающе свободна (в своей устрашающе дальней перспективе), но он с мужеством отчаяния двинулся дальше и подошел ко второму повороту.

На этот раз он помедлил, остановился даже. Понял: сейчас что-то изменится. Изменится за этим поворотом. Вот отчего он помедлил, остановился даже.

Ничто не шелохнулось. Солнце светило в проулок. Справа на стены ложилась темно-синяя тень, слева их заливал ослепительно розовый свет, и белые флаги снежной пыли реяли над крышами.

Он сделал шаг. Сделал второй. Теперь улица открылась ему до самого конца. Небо было синее, улица под ним – белая, а посреди улицы стоял человек. Он стоял на расстоянии, увеличившем волнение матроса, но не больше чем на пятьдесят метров впереди него, под висящим над улицей солнцем из меди – вывеской парикмахерского салона. Стоял, как бы случайно остановившись. И кажется, без определенных намерений. И уж конечно, ничего не дожидаясь. Разве только матроса.

На нем был плащ и тирольская шляпа. Лицо его, обращенное к приближающемуся матросу, напоминало плавленый сыр полным отсутствием выражения.

Он ждал. Потом губы его задвигались.

– Надо же, – сказал он, – человек!

Матрос остановился и с головы до ног оглядел его.

– Вас это удивляет?

Незнакомец до противности настойчиво разглядывал его из-под низких полей своей шляпы. И сказал:

– Разумеется, удивляет. Люди встречаются все реже.

Матрос покачал головой.

– Напротив! Их все больше становится.

– Людей? – переспросил незнакомец и выпялился на него.

– Конечно, людей! Кого же еще?

Лицо незнакомца расползлось в улыбке, словно червячок прополз по сыру. Он сказал:

– Ладно, будем называть людьми тех, что тут суетятся.

Матрос снова оглядел его с головы до ног.

– Ах, вот опо что! Вы себя к этой породе не причисляете?

– Так же, как и вы, – парировал тот, и червячок пошел извиваться по сыру.

Матрос нахмурил брови.

– Откуда вы это знаете? – спросил он.

– Вы же не участвуете в облаве, – ответил незнакомец. – Никакой роли не играете в сельском театре.

Матрос расхохотался.

– Мне иногда дают сыграть роль убийцы, – ответил он.

– Вы, вероятно, тот, кого здесь называют матросом?

– Да.

Настала пауза. Они вперились друг в друга (а над ними вихрилась снежная пыль). Казалось, мороз склеил их взгляды (мороз, от которого трещали небесные балки). Незнакомец вытащил руки из карманов (маленькие, бледные, по-девичьи податливые руки). Правую он протянул матросу. Сказал:

– Разрешите представиться! Карл Малетта.

Еще несколькими секундами раньше оба что-то услышали, какое-то шуршание над головами, нарастающий грозный шорох, конечно же производимый не только ветром. Поначалу они не обратили на него внимания, вернее, не подняли глаз, потому что в те секунды, когда он, медленно приближаясь, становился все громче, их взгляды вдруг неразрывно срастил тот смертный холод, с каким они друг на друга воззрились. Но едва дело дошло до рукопожатия, едва рука Малетты скрылась в руке матроса (для того чтобы тот ее потряс, как надеялся Малетта), темный шорох над ними стал до того грозен, что разорвал их взгляды, заставил откинуть головы назад и вперить глаза в головокружительную высь.

Среди снежной пыли, неуклонно летящей к югу, то ярко вырисовываясь на голубом фоне неба, то, словно тени, мелькая среди облаков, но так низко, что, казалось, можно было рукой достать, и точно над их головами кружили две огромные птицы.

– Два ворона! – прошептал Малетта, усиленно моргая глазами.

У матроса мороз пробежал по коже. Он сказал:

– Два ворона? Нет, это воро́ны. Во́роны здесь не водятся.

Черные птицы вились над ними, шумно хлопая могучими крыльями.

– Разве не все равно? – спросил Малетта. – Я хочу сказать, разве все не от одного и того же происходит? – Его рука, холодная и податливая, выскользнула из руки матроса и схватилась за шляпу, готовую упасть с головы. Он повторил: – Разве все не от одного и того же происходит? Да и вообще! Мне это кое-что напоминает!

Птицы все медленнее, все ниже описывали круги над ними.

– Что им надо? – спросил матрос.

– Они чуют добычу, – сказал Малетта.

Матрос захлопал в ладоши.

– Прочь отсюда, черные чудища! – рявкнул он.

Птицы не спешили повиноваться: какое право имел этот карлик там, внизу, приказывать им? Но наконец все же взмыли вверх (лишь два-три раза взмахнув мощными крыльями) и, поддерживаемые ледяным, синим, как сталь, потоком воздуха, в котором разбрызгивался ледяной накал солнца, а солнце из меди раскачивалось и дребезжало, полетели над крышами к Кабаньей горе.

– Это напомнило мне кое-что, – сказал Малетта (и его бледное лицо, казалось, стало еще бледнее). – Два ворона или две вороны, как вы говорите, недавно, когда я пошел погулять, привлекли мое внимание к повешенному, которого видят возле вашего дома.

Матрос ощутил тупой удар в сердце.

–  Чтовидят возле моего дома? – спросил он.

– Повешенного. Разве вы не знаете?

– У хижины гончара?

– Ну да, конечно.

Они опять уставились друг на друга, и среди пустой, залитой ярким светом деревни, под раскачиваемыми ветром стропильными фермами неба обоих прошиб холодный пот.

И наконец Малетта:

– Я сейчас вам объясню. Если с определенного места смотреть на ваш дом, да еще обладать известной долей воображения, то колодец принимаешь за повешенного.

Матрос сдвинул шапку на затылок и потер себе лоб.

– Нет, я никогда этого не замечал!

– Если смотреть с дороги, – сказал Малетта, – то кажется, что на одной из яблонь кто-то висит.

В это мгновение дверь парикмахерской открылась и оттуда высунулась голова Фердинанда Циттера.

– Вы давно дожидаетесь, господа? – смущенно спросил он. – Сегодня мне в виде исключения пришлось закрыть салон.

Оба повернулись к Циттеру (его парикмахерская обычно бывала открыта в воскресенье утром) и взглянули на старика в очках, с седыми кудерьками, как на сошедшего с небес ангела.

– Не беспокойтесь! – сказал матрос.

– Мы случайно здесь остановились, – сказал Малетта.

– Ах вот что! В таком случае извините, что потревожил, – проговорил ангел. – Я думал, господа хотят войти, – Приветливо кивнув, он втянул голову обратно и закрыл на мгновение взблеснувшую в солнечных лучах стеклянную дверь. Слышно было, как он опять запер ее и задвинул оба засова.

– Старик, как видно, не в себе, – сказал Малетта. – Сегодня он предпочитает стричь волосы добрым духам. Не хочу вас больше задерживать, – внезапно добавил он и опять протянул руку матросу.

– Вы нисколько меня не задержали, – ответил тот. – Мои цветочные горшки могут и подождать.

– Мы, по-моему, уже встречались с вами, – сказал Малетта.

– Все может быть, – сказал матрос.

Он взял его руку, а чувство у него было такое, словно он дотронулся до снулой рыбины; ощущение мертвой, растрескавшейся кожи застряло в его мозолистой руке, спиной же он чувствовал взгляд Малетты, неотступно преследовавший его, когда он уже шел вниз по улице.

А теперь давайте вспомним о Герте Биндер, ее судьбу мы ведь принимаем ближе к сердцу хотя бы уж потому, что она молода, глупа, к тому же у нее белые зубы и приятный запах. После приблизительно двадцатиминутного бега (не по долине, а по краю горы) мускулы у нее ослабели и она в первый раз упала. Герта приподнялась с трудом и сняла лыжи, но встать на ноги так и не смогла. Нет, она осталась сидеть на снегу. Подтянула ноги к животу, потом обхватила колени руками, склонила голову и начала горько плакать. Солнце, уже близившееся к полудню, сквозь деревья светило ей в спину и вместо великолепной мясниковой дочки видело только темный, сотрясаемый отчаянными рыданиями клубок. Нет! Даже не так! Солнце ничего не видело. Слепое, раскаленное, оно совершало свой путь за черной решеткой леса, как часовой, шагающий вдоль колючей проволоки, а на белом циферблате снега (цифр на нем, разумеется, не было) тени деревьев, как стрелки часов, продвигались вперед и скользили по согнутой спине Герты. И каждая из этих устремляющихся к востоку теней была для нее рукою адского (а может, небесного) духа, которая (почему, было известно лишь богу да черту, ибо они-то уж понимали, во имя какого закона это делается) ложилась то на левое, то на правое ее плечо пусть доверительно, пусть понимающе, но отнюдь не по-отечески, иными словами, холод этого прикосновения пронизывал ее до костей. Она сносила его с тем же равнодушием, с которым позволяла слезам литься из глаз и крови – из носу. Но холод проникал и снизу, так как снег под Гертой начал таять, и, хотя брюки на ней были непромокаемые, то есть из материи, слывшей водоотталкивающей, так что снаружи никакая влага в них будто бы проникнуть не могла, сырость и холод ледяного гнезда, в котором она ютилась, все же были очень чувствительны.

Некоторое время она это терпела, но потом вдруг уже терпеть не смогла. Заметив, что все тело ее коченеет, а ноги делаются и вовсе бесчувственными, Герта испугалась, испугалась, что схватит омерзительную простуду, воспаление легких или что-то в этом роде, а то, не приведи бог, женскую болезнь. Итак, она перестала плакать, вскочила и к ужасу своему заметила, что от подошв до бедер промокла насквозь. Она тотчас же нагнулась за лыжами и, возясь с креплениями, почувствовала у себя на заду нечто вроде ледяного компресса, с которого вода капала на ляжки. Она попыталась убедить себя, что беда не велика и на ходу ей, конечно же, удастся согреться, но когда она хотела взяться за палки, все еще лежавшие так, как они упали, то (к новому своему ужасу) обнаружила, что они (палки) лежат крест-накрест. Рисуют черный крест на снегу, что, конечно, означает смерть.

Внезапная дурнота охватила Герту, она закрыла глаза, и где-то в животе у нее появилось ощущение, что горизонт покосился, а склон со всеми своими деревьями валится вниз. Она стояла нагнувшись (словно вниз головой), под веками у нее пурпуром светило солнце, а окружающий ландшафт клонился набок и уже на тридцать градусов дал крен над пустотой. Стоя с закрытыми глазами перед зияющей пропастью и все же ботинками чувствуя ее, она услышала ветер, который пронесся по лесу и заставил деревья стучать ветками. Сотню деревьев, тысячу деревьев! Десять тысяч деревьев! И за каждым теперь стоял убийца и смотрел на нее, тот, чье кодовое имя ни разу не появлялось в списках разыскиваемых лиц, великий убийца, которого никто никогда не схватит. В отчаянии она открыла глаза, и свет занес над нею золотые мечи. Она увидела крест. Увидела обе палки и двинулась на восток.

В это время матрос уже давно был дома и даже успел приготовить себе обед. Ой сидел в покинутом богом красном углу и ел – вроде как обед палача под виселицей, – неотступно думая о недавней встрече; осадок от нее примешивался к еде, а ведь он, прежде чем сесть за стол, тщательно вымыл руки, ему все казалось, что на них налипла грязь. Он разломил хлеб и взял мясо руками и сказал себе: они же только что вымыты, но то, что он ел, отдавало рыбой и сыром, хотя это было мясо и хлеб. И все думал, покуда солнце освещало стол (а Герта Биндер, плача, шла по лесу): видит бог, мне тоже знаком этот парень! Но откуда? Я еще ни разу его не встречал! Он взял ломоть хлеба и перочинным ножом разрезал мясо, думая: или я во сне его видел? Или у него есть двойник, которого я знаю? Он сорвал крышку с бутылки нива и жадно отпил из нее. Все вздор! – думал он. Наверно, он смахивает на какого-то киноактера!

Но с самого дальнего края своего существования, столь дальнего, что ни воспоминания, ни совесть до него не достигали, – существования, корнями уходящего в бездонную глубь, чтобы тем выше вознестись над ним и над вздыбленным морским простором, – глядели на него из глухого безвременья (сквозь зеленые воды, сквозь вуали водорослей) глаза Малетты с неподвижностью иллюминатора давно затонувшего корабля.

Он думал: господи ты боже мой! Ну что этот парень на меня пялится? Нe хочу я с ним иметь никакого дела! Рыба и сыр! Могу себе представить этот запашок!

Он отодвинул еду, она вдруг стала ему противна, схватил бутылку и одним глотком осушил ее. Затем поднялся и пошел в свою спаленку, чтобы отоспаться после всего, что было. Бросился на незастеленную постель, натянул на себя все одеяла, которые у него были, и – под внезапным воздействием пива – уже через несколько минут впал в забытье. Между тем (покуда он спал, не помня даже, жив ли он еще, и могучий храп вырывался из темной пещеры его рта) внизу, в деревне, происходило следующее: шар цвета злополучной нашей земли, по оси приблизительно метр семьдесят, видимо, выкатившись из леса, прокатился по полям. Так или иначе, но вдруг он оказался между домов. Старуха Зуппан, как раз выглянувшая в окно, что она время от времени проделывала каждое утро (наверно, какое-то шестое чувство подсказало ей, что за пустой улицей тоже следует приглядывать), итак, старуха Зуппан, увидев шар, который, подпрыгивая, катился по деревне, никак не смогла объяснить себе это чудо и рукавом протерла замутненное стекло.

Шар продвигался в тени домов (как мяч, ускакавший от играющих ребятишек). На повороте он на мгновение приостановился. Потом выкатился на свет.

Шар этот был человек.

Одежда на нем, вернее, какое-то тонкое, заношенное тряпье, насквозь мокрая и облепленная примерзшей глиной (от чего она приобрела цвет земли, и человек этот казался выходцем из могилы), на локтях и под коленями была еще перевязана веревками и раздулась, как баллон, наверно набитый сухими листьями, ибо при каждом его шаге она шуршала. А так как, стесненный этим маска раднымкостюмом, бедняга едва передвигал ноги, то казалось, что он катится; а вообще-то он шел на своих двоих.Он прошел иод окнами и под взглядом старухи Зуппан вниз по улице и пересек церковную площадь. По-видимому, он что-то искал, ибо вертел головой туда и сюда. Из одной его штанины выпало несколько буковых листьев; они остались лежать на белой улице, точно яблоки после лошади. Сделав еще несколько нетвердых шагов, он, надо думать, увидел то, что искал: овальную выпуклую доску с изображением орла и надписью: «Жандармерия». Он взял курс на дом с доской, лицо его было обращено к солнцу, и он несколько раз как бы в нерешительности замедлял шаги, но потом вдруг его понесло к двери, бросило, словно кто-то ударил его в спину, через сугробы у края тротуара, и он на четвереньках вскарабкался по нескольким обледенелым ступенькам.

Дверь была закрыта. Дверь была на запоре. Он поднял руку и нажал кнопку звонка. Подождал немного, потом опять позвонил. В пустом здании гулко прозвенел звонок.

Не от звонка, конечно, но от какого-то другого сигнала в эту минуту проснулся матрос с навеянным сном предчувствием, что случилось (или случится) какое-то несчастье. Он пролежал в забытье около часа (это выяснилось при взгляде на часы), и за это время ему, среди прочего, пригрезилось, что Малетта повесил его на яблоне. Он чувствовал тупую боль в гортани, все еще чувствовал петлю на шее. И думал: если таков «лучший» мир, то я предпочитаю оставаться здесь, в Тиши.

Он поднялся и выглянул в окно. (Как всегда после дневного сна.) В окно спаленки, выходившее на восток, он ровно ничего не увидел.

Итак, зевая во весь рот, матрос прошел в жилую комнату. Выглянул в одно окно и тоже ничего не увидел; взглянул в другое и уже кое-что приметил.

Это был башмак, огромный башмак, он выглядывал – надо думать, надетый на чью-то вытянутую ногу – из-за угла сарая. За углом, у задней стены сарая, которую весь день освещало солнце, стояла примитивнейшая скамейка (спинкой ей служил все тот же сарай) – доска на четырех вбитых в землю столбиках, достаточно широкая для любого зада.

Ну, это уж слишком! – подумал матрос. Какой-то бродяга забрел сюда и уютно устроился на моей скамейке! А свои башмаки сунул мне прямо под нос!

Он живо надел свой бушлат и выскочил во двор. Этот тип у меня еще попляшет, думал матрос, решительно направляясь к скамейке.

Но за углом ему был уготован небольшой сюрприз: «этот тип» оказался молодой девушкой. Там сидела Герта Биндер, мясникова дочка.

Греясь на солнышке, она закрыла глаза и сделала вид, что его не замечает. А может, она спала? Или притворялась спящей? Или, еще того не легче, мертвой? Скрестив руки на вздымающейся груди, вытянув слегка расставленные ноги, она развалилась на скамейке так, словно этот дом и сад принадлежали не ему, а ей. Он смотрел на нее и думал: мила, ничего не скажешь! Но все равно она сидела здесь, и стерпеть этого он не мог.

Итак, матрос встал прямо перед ней.

– Послушайте-ка, фрейлейн, – сказал он, – что вы здесь делаете?

(И увидел, как его бледно-голубая тень упала на ее лицо, грудь и ноги.)

Она открыла глаза.

И явно удивилась. Или сделала вид, что удивляется? Она вытаращилась на него, а потом еще и рот открыла. Он увидел ее розовый язык, но ответа не услышал.

И повторил:

– Что вы здесь делаете?

– Я?

– Конечно, вы. Кто ж еще?

– Ничего не делаю, – сказала она и попыталась улыбнуться.

А он:

– Ага! Вы просто присели отдохнуть.

Она потянула носом, потому что он у нее был забит, и сказала:

– Я думала, вас нет дома, думала, что вы в лесу на охоте вместе со всеми. Иначе я бы здесь не сидела.

Матрос нахмурил брови. Посмотрел ей прямо в глаза.

– Я отродясь не держал собаки, – сказал он, – а теперь вижу, что придется мне обзавестись хорошим псом.

Она подтянула ноги, сохраняя, впрочем, прежнюю позу. И спросила:

– Разве уж так плохо, что я здесь сижу? Неужто вы боитесь, что я продавлю вашу скамейку?

Матрос засунул руки в карманы.

– Послушайте, вы, дерзкая особа! На моем участке вы ничего не потеряли. Поэтому идите-ка отсюда подобру-поздорову.

Она не шевелилась, только растерянно смотрела на него с застывшей улыбкой на губах, и в глазах ее, которые она не могла раскрыть пошире из-за припухших век, пробегали золотистые блики, словно две осы метались у нее между ресниц.

Матросу кровь бросилась в голову. Ему даже почудилось, что он пьян.

– Вы меня, кажется, не поняли? – И добавил: – Я же сказал, чтобы вы отсюда выметались.

Она посидела еще несколько секунд, потом вдруг вскочила. На скамье остался отпечаток ее зада – мокрое пятно в форме большого сердца.

Матрос с удивлением взглянул на пятно, потом на девушку. Она взяла лыжи и палки, прислоненные к стене сарая, а так как для этого ей пришлось повернуться к нему спиной, он заметил, что брюки у нее сзади мокрые и сама она дрожит всем телом.

– У вас зубы стучат, – сказал он.

– Подумаешь, какое диво! – отвечала Герта. – Я же насквозь мокрая. – Обернувшись, она увидела, что на его лице промелькнула в высшей степени непристойная ухмылка. – Но совсем не от того, что вы вообразили! Я упала и долго не могла подняться.

– В таком случае бегите скорее домой, – сказал он. – Не то вы еще обморозитесь!

– А вам какая забота?

– Я просто даю вам отеческий совет.

Она взглянула на него, стараясь подавить слезы, и строптиво сказала:

– Не пойду я домой! Что я буду делать там внизу одна как перст? Лучше я опять поднимусь в лес. А вас я заранее предупреждаю: с сегодняшнего дня в нашу лавку – ни ногой, я вас больше обслуживать не стану. И мой отец тоже.

Матрос покатился со смеху.

– Пойдемте-ка в дом, бедолага! – сказал он. – Мясо я велю себе присылать из Плеши. Поэтому идите в комнату и сушитесь!

Между тем шар все дожидался, а облава шла своим чередом. Охотники редкими рядами прочесывали лес, и солнце всюду поспевало за ними. Они поднимались на гору с разных сторон и к полудню были уже на самом верху. Здесь они сошлись, здесь обо всем договорились, здесь приветствовали друг друга и друг перед другом отчитывались. На вершине состоялся привал и состоялся обед. Они съели свое жаркое и осушили свои бутылки. С серьезными минами, продолжая жевать, все решительно обсудили, хотя все и так было ясно. Потом, перегруппировавшись, снова пустились в лес, теперь уже в противоположном направлении, с запада на восток, но и на этот раз вслед за своими тенями, ибо солнце уже склонилось к западу и освещало деревья с наветренной стороны (косо, под углом, так в ствол вонзают топор, и лучи его, как звук топора, гулко отдавались в лесу). Но и без солнца, без теней они шли бы тем же путем: невидимые тени, которые они отбрасывали, притаившийся в них дух убийства заманивал их все дальше, и, покуда они гнались за ним, не зная, за кем гонятся, они сами оказались загнанными в его охотничьих угодьях… А шар притулился на ступеньках (под доской с надписью: «Жандармерия») и терпеливо ждал (хотя и отчаянно замерз) конца своей свободы, приветливо кивающего ему из этого дома, из этого учреждения. Несколько стариков и ребятишек стояли вокруг и глазели на него. Но он, скатавшись в комок, точно еж, ни малейшего внимания на них не обращал.

– Да здесь почти ничего не изменилось, – сказала Герта.

– Разве вы когда-нибудь у меня были?

– Конечно! Когда ваш дом пустовал. В то время все ходили сюда смотреть.

Чувствуя странную слабость в ногах и странную пустоту в голове, она покорно вошла в дом вслед за матросом. На пороге отряхнула снег с ботинок, в сенях поставила лыжи у стены, затем – также вслед за ним – довольно неуклюже вошла в комнату. Там она стояла, руки в карманах брюк, и скорее с интересом, чем боязливо, смотрела, как он, сняв свой бушлат, неторопливо вешал его и шкаф. За это время она успела, с трудом разлепляя пеки, немного оглядеться.

– Тут настоящий проходной двор был, – сказала она, – покуда мы не узнали, что вы возвращаетесь.

Он сунул в плиту два толстых полена, и огонь загудел.

– Снимайте-ка свою одежонку, – сказал матрос, – и развесьте ее, пусть сохнет.

Он ушел в спаленку (Герта слышала, как он там возится и что-то бурчит себе под нос) и, вернувшись, бросил ей попону.

– Вот, завернитесь в это одеяльце!

Поймав попону, она держала ее на руке. Хотела было сказать: «Благодарю вас! Я раздеваться не собираюсь!» По матрос уже опять скрылся в спаленке и запер за собою дверь. Она слышала его тяжелые шаги, значит, он не подглядывал за нею в замочную скважину. Вся эта история. видно, нисколько его не взволновала! Похоже, что у него в жилах течет соленая вода или рыбий жир! Но попона пахла мужчиной. Не племенным жеребцом, не конюхом, а одиночеством: незнакомым мужчиной, жившим в уединении и по вечерам в одиночестве курившим свою трубку. Она бережно положила ее на стол и пальцами провела но кусачей шерсти. Затем села на стул возле плиты и принялась расшнуровывать ботинки… В злобе, которая едва не задушила ее, но и взбодрила в то же время, шла она по пологим склонам в Тиши, все время оставаясь под защитой леса. Один раз до нее сверху донеслись голоса, потом звон колокола из долины, возвещавший наступление полдня, и больше ничего, только студеный свист ветра да морозное потрескивание качающихся верхушек деревьев. И некая мысль выросла в ней, в ее шалой голове, под жесткими волосами, мысль, возникшая из хаоса, который Герта называла душой, а может быть, из глубоко охлажденной нижней части тела, и эта мысль мало-помалу переросла ее самое (подобно запаху, что распространяется вокруг тела), как бы со всех сторон на нее напала, всю ее окутала наподобие наркоза… Она сняла ботинки и услышала стук их падения, потом встала и дернула молнию на округлом бедре… Почти уже задохшись от злобы, запутавшись в паутине этой еще темной мысли, она вышла к оврагу, через который дорога вела к домику егеря. В результате необдуманной и поспешной попытки перемахнуть через овраг Герта второй раз упала. Это было ужасное падение; всеми четырьмя конечностями увязнув в глубоком снегу, она вдруг завыла, как зверь. Рука у нее болела, видно, она растянула сухожилие и вдобавок сильно зашибла колени. И опять она сидела в снегу, скорчившись от горя и боли, и тут-то недобрая мысль приняла наконец определенную форму и внезапно превратилась в отчетливый замысел.

Герта покосилась на дверь. Увидела: в ней торчит ключ. Она могла бы повернуть его, но не сделала этого… Сняв брюки, подняла их с полу и повесила (предварительно растянув пошире) на веревку у плиты… Деревья трещали и постукивали, потом опять стали постукивать лыжи; с планом, выношенным уже под стук собственного сердца, она шла дальше через лес… Матрос кашлял за дверью; но звук был глуховатый, наверно, в противоположном конце спаленки. Боже мой! Ну почему он не смотрит в замочную скважину? Боже мой, почему он так нелюбопытен? Она осмотрела свои разбитые колени; чулки были липкие от запекшейся крови. Герта вытянула руку и установила, что она болит не меньше, чем болела… Немного погодя на нее сверху залаяла собака, и тут же чей-то голос крикнул:

– Стой! Стой, говорят тебе! Стрелять буду!

Охваченная смертельным страхом, она наугад ринулась дальше по лесу. Но тут грохнул выстрел, так грохнул, словно взорвалась тишина и эхо через горы перекатилось в потусторонний мир. И тут она упала в третий раз… Сняв трико, она его тоже повесила сушиться над плитой и в одних носках принялась тихонько расхаживать взад и вперед, искоса поглядывая на дверь… Она долго боялась даже пошевелиться и, в третий раз сидя на снегу, решилась на ужасную, хотя и тайную месть. Она встала на ноги (сразу собравшись с духом), вымыла лицо снегом, через минуту-другую вышла на опушку и увидела хижину гончара… Завернувшись в попону от пояса до самых ступней, она села, по-прежнему не спуская глаз с двери, и крикнула:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю