355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ганс Леберт » Волчья шкура » Текст книги (страница 14)
Волчья шкура
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:34

Текст книги "Волчья шкура"


Автор книги: Ганс Леберт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)

То была новинка Нового года: знать, что среди нас живет неопознанный убийца и что едва ли не каждый из нас может этим убийцей оказаться. И – о гордость! – нас пропечатали в газете! В ней стояло название нашей коровьей деревни. Мы рвали газету друг у друга из рук (в «Грозди» или у парикмахера). Мы тыкали пальцем в эту строку, мы пробуравили пальцами бумагу, мы кричали: «Вон там, наверху! Гляди-ка, черным по белому! Убери свои лапы, ничего не видно!» В верхнем углу была помещена фотография нашего дуба и надпись жирным шрифтом: «Под этой старой липой мастеру лесопильного завода раскроили череп». Конечно, это большая честь, потому что (господи боже мой!) ну кто мы такие? Здесь же никогда ничего не случалось, здесь мы иностранных туристов даже в глаза не видели, у нас здесь вроде как чулан на скотном дворе, набитый всякой дрянью, в лучшем случае – сарай, полный дров в дальнем углу двора при маленькой гостинице, которой считается наша страна. Но конечно, следом пришло разочарование, увы, в следующем номере газеты – мы все так и бросились на него – о нас уже не было ни слова, мы опять были забыты. Между тем тот, кто пал жертвой, покоился в церкви, готовясь слиться с землею. Там он лежал удобно, мягко, лежал во господе; в этом смысле все было в полнейшем порядке. Но убийца жил среди нас, отнюдь не готовясь к тому, чтобы его схватили. Мы видели его в недостижимой дали, видели как маленькую черную точку, как мушиное пятнышко на белой вечности снегов, и тем не менее знали, что он среди нас, так близко, что мы всякий раз задеваем его плечом. Убийца выходил из подворотни, выходил со двора, захаживал в «Гроздь», садился в рейсовый автобус, тяжело ступая, шел по улице, пересекавшей деревню, и время от времени сплевывал в снег, а иной раз он удваивался, утраивался, удесятерялся даже. Случалось, мы видели целую армию убийц. Они выходили из всех дверей нашей деревни, чтобы прогуляться под защитой закона. Мы переглядывались, мы смотрели вслед друг другу; мы украдкой заглядывали друг другу в глаза и, к величайшему своему огорчению, обнаруживали, что, собственно, у каждого из нас – даже у бургомистра, – иными словами, у каждого, как бы хорошо он всем нам ни был известен, если смотреть па него искоса, было лицо убийцы.

Но со временем ко всему привыкаешь, даже к острой прелести жизни среди убийц. Метель, что метет помимо нашей воли, заметает кровавые следы, и вскоре мы опять чувствуем себя уютно. Правда, некоторое время спали мы как-то неважно, жидковатый был у нас сон, он походил на зимний скелет леса, на тот черный скелет, что держит нас в плену, но ни от чего не защищает. Мы сидели в клетке, на нас пялились белые глаза зимы, а мы разогревали вчерашний суп (иными словами, былой уют нашей жизни) и в суп, чтобы был повкуснее, клали все, что у нас имелось: несчастье, боль, отчаяние и даже светопреставление, которое нам опять предрекал Фердинанд Циттер. А на самом краю уюта, вернее, тихой гавани, где мы варили свой суп, старой гавани – сиречь нашего сердца, вдали от щекочущих нервы событий, так сказать, заранее растворившись в нестерпимом шуме, за нашим столом (на котором мы, если можно так выразиться, вскрывали очередные трупы), нас настигла весть еще об одной смерти, конечно же, прямого отношения к предыдущим событиям не имеющей.

То был маленький Бахлер. Он умер в воскресенье тринадцатого января, в день, когда нас здесь оставили с глазу на глаз с убийцей, умер от последствий лыжной прогулки, предусмотренной учебным планом, и погоды, таковым не предусмотренной, что и привело мальчика к конечной цели, весьма прискорбной для его родителей. Малетта одним из первых узнал об этом. Он, по обыкновению, обедал в «Грозди», когда врач, вызванный из города (разумеется, слишком поздно), после того как все уже свершилось, забежал туда подкрепиться, прежде чем сесть в свою машину.

Его спросили:

– Ну как дела?

Он отвечал:

– Я не чудодей. – И вынул сигарету из портсигара. – Ведь меня всегда зовут, когда мне уже делать нечего! – И (держа сигарету в зубах, так что она кивала у него изо рта) добавил: – Двухстороннее воспаление легких. – Тут он ее наконец зажег.

Учитель, господин Лейтнер, с отсутствующим видом сидел подле Малетты и усердно хлебал свой суп.

Следующий вопрос:

– Его жизнь в опасности?

Врач зажал сигарету двумя пальцами.

– Я же сказал: двухстороннее воспаление легких. – Он взял свой стакан, поднял – и добавил: – Я не чудодей, я только врач. Полчаса назад он скончался.

В этот момент господин Лейтнер поперхнулся и целый водопад супа низвергся на стол. Малетта, заранее считаясь с такой возможностью, отодвинулся и, поскольку мерзостное низвержение прекратилось, с одушевлением хлопал беднягу по спине.

– Я знаю, нельзя говорить о мертвом ничего дурного, ведь мертвый не может себя защитить. Но в данном, совершенно особом случае да будет мне позволено это сделать, ибо Карл Малетта (а речь идет именно о нем) никогда – даже при жизни – не умел себя защищать. Беззащитный, растерянный, стоял бы он, вздумай кто-нибудь схватить его (к примеру, жандармы). Но никто его не трогал, слишком он был для нас ничтожен, уж его-то нельзя было заподозрить в убийстве; итак, он был вправе радоваться своему «существованию», я сознательно пользуюсь этим словом, потому что нельзя было даже сказать, что он «влачит жизнь», он, никем не замечаемый, никем не согретый, тогда как на треть он был уже мертв, умер в чащах отчаяния, и (теперь я скажу то безобразное, чего никогда бы не сказал о другом покойнике) Малетта действительно радовался, конечно не своему существованию, не той случайности, что ошибочно называется «жизнью», а любой дурной новости, его не касавшейся.

Он говорил:

– Ну вот! Наконец что-то случилось! – Он даже имел счастье сказать это фрейлейн Якоби, так как вскоре после обеда, поднявшись в свою мансарду, лицом к лицу встретился с «верой и красотой».

Она остановилась и сверху вниз глядела на него (ибо стояла на несколько ступенек выше).

– С вами я больше разговаривать не желаю, – отрезала она. – Вы распутный человек.

– Но вы ведь уже разговариваете! – ответил Малетта, воззрившись на нее, как на башню.

В лыжном своем костюме она выглядела великолепно; обтягивающие синие брюки, несомненно, сохраняли тепло нижней части ее тела если уж не для отечества и народа, то по крайней мере для запоздалых весен.

– Стыдитесь, – продолжала она, – в вас нет ни малейшего уважения к женщине. А знаете ли вы, что в свое время сказал Бальдур фон Ширах? (Она отбросила прядь со лба, что, видимо, всегда делала, приводя себя в боевую готовность, и вскинула голову, как бы уже вступая в бой.) «Черт бы взял того парня, – сказал он, – который не уважает немецкую деву!» Восклицательный знак!

Малетта осклабился.

– Удивительно умное замечание!

– Умное или нет, но безусловно правильное. А сейчас не загораживайте мне дорогу. Мне надо спуститься к фрау Зуппан, внести квартирную плату.

Она решительно выставила вперед ногу, чтобы идти дальше, угрожающе занесла над Малеттой свой башмак сорокового размера, словно не только намеревалась растоптать его, но уже была готова это сделать.

А он только и ждал такого знака.

– Черт уже взял того паренька, – сказал он. – Не знаю, уважал он вас или нет. Может, только делал вид – ну да все равно, так или иначе, он мертв, и виноваты в этом вы и почтеннейший господин Лейтнер.

Это попало в точку! Кровь бросилась ей в голову. Глаза стали еще синее, кудряшки еще белокурой! Она стала красной от шеи до корней волос, красной, точно ей справа и слева надавали оплеух.

– Маленький Бахлер? – беззвучно прошептала она.

Малетта кивнул.

– Сегодня утром он умер. Врач на обратном пути заглянул в «Гроздь». Господин Лейтнер принял это к сведению.

Она хоть и стояла все на той же ступеньке, но словно бы куда-то опустилась.

– Он был слабый ребенок, – прошептала фрейлейн Якоби. Теперь она смотрела поверх Малетты в пустоту, в дальнюю даль, открывшуюся по ту сторону ее кругозора. И затем (еще тише, с по-прежнему отсутствующим взглядом): – Значит, бедняга уже сыграл в ящик. – И (сдавленным голосом): – Прошу вас, пропустите меня!

Малетта, почтительно посторонившийся, сегодня не ощутил (что немало его удивило) острых углов на ее обычно костлявом теле, когда, пробегая мимо, она задела его плечом. В восторге от этого открытия, он смотрел, как фрейлейн Якоби, утратив всю свою осанку, мчится по лестнице и, вместо того чтобы зайти к Зуппанам, неодетая, стремглав выскакивает на улицу.

В понедельник состоялись похороны Айстраха. За гробом шли все, кто не хотел, чтобы на него пало подозрение. Матросу-то было на это наплевать, он ведь – как ни верти – всегда был под подозрением. Но у него оказалось какое-то дело внизу, в Тиши, и странная его судьба устроила так, что в тот самый момент, когда он проходил мимо церкви, оттуда выползла печальная процессия. Матрос остановился на дороге, что шла вдоль стены, и заглянул через нее (стена была невысокая, даже шею особенно вытягивать не приходилось) на кладбище, как заглядывают в кастрюлю. Колбаса из людей медленно волочилась по снегу, по белому эмалированному дну кастрюли, затем кольцом обвилась вокруг разверстой могилы, вокруг этой черной дыры в белом дне. Процессия была длинная, по и достаточно жалкая, жалкая потому, что все мы знали, насколько бы по-другому она выглядела, умри старик естественной смертью. Хабергейер и Пунц несли гроб вместе с двумя лесорубами и, разумеется, шли впереди – впереди их скорбь была виднее. На упрямо несгибавшихся плечах, которым легко было держать старика «в весе мухи», плавно покачивая своего друга, они переправляли его в потусторонний мир, через подземную и надземную вырубку, на ту неслышную лесопилку, о которой говорят, что она работает медленно, но верно. Наст скрипел под их подошвами, кивали искусственные цветы на гробе, и матрос вдруг услышал голос из ночной тьмы: «Послушай, Айстрах, ты чего-то боишься?» И другой: «Пошли вместе!» Оба голоса до того сальные от ласковости, что у того, кто что-то заподозрил, все нутро переворачивалось.

Он прищурился, вытянул вперед подбородок, вперил взгляд в эту шушеру. Шушера опустила гроб на землю, и, когда пастор, энергично приступив к исполнению своих обязанностей, к нему приблизился и фрау Пихлер начала рыдать, они уже стояли, потупив взоры и молитвенно сложив руки, вокруг гроба. В целом картина была черно-белая: снег был бел, и белы были холмы, но люди и кресты были черные, черны были и ветви деревьев в небе и вороны, что сидели на них, изредка каркая, черной была яма, дожидавшаяся покойника. Но кто-то один вдруг поднял голову и уставился на стену; и этим первым поднявшим голову был егерь. Почти в то же самое время поднял голову и Пунц. Его лицо сразу стало кроваво-красным пятном посреди картины. Затем и другие подняли головы, все смотрели в одном направлении. Фрау Пихлер смолкла, и пастору пришлось прервать свою речь.

На верхушке побеленной стены, на краю кастрюли, в которой мы находились, нашему взору явились черная моряцкая шапка и голубые глаза матроса. Но это и все, что мы увидели, его плечи были скрыты от нас, и казалось, будто на стену, покрытую снегом, насажена отделенная от тела голова.

Картина, которая должна была изображать нашу печаль, эта трогательная картина с кроваво-красной кляксой посередине, нечаянно превратилась в загадочную картинку, а печаль – в своего рода маскировку. «Где убийца?» Правда, где же он? Висит вниз головой в черном переплетении ветвей? А ворона сидит поверх его глаз? Или он вертикально вжался в контуры ландшафта? Белый, как они? Недвижный, как они? Затаивший дыхание, как те, что почувствовали его близость? О нет, не так уж все выглядело сложно! Все мы в этот момент были уверены, что видим убийцу. Поскольку сами себя мы, конечно, видеть не могли, на загадочной картинке мы увидели убийцу. Его голова, которую ему даже и не отрубят (ведь смертная казнь отменена), вызывающе лежала на кладбищенской стене, как бы накрытая матросской шапкой. И вдруг мы узнаем, что эта голова сидит на шее, а шея – на широченных плечах и что этот тип стоит за стеной, готовый любого из нас спровадить на тот свет, и с бесстыдным спокойствием смотрит, как хоронят его жертву!

– Вон он стоит, – едва слышным шепотом проговорил Франц Цопф (бургомистр).

Все женщины хором:

– Иисус Христос, пресвятая дева!

Помощник лесничего Штраус заскрежетал зубами и сделал три шага по направлению к стене. Хабергейер, неизменно разумный и осмотрительный, тотчас же схватил его за куртку. Мягко, но решительно он потянул его назад (из снега, доходившего Штраусу до колен) и сказал:

– Не устраивай сцен! Это ни к чему не приведет и только собьет с толку следствие!

А Пунц (глухо, точно эхо в дальнем лесу):

– Не устраивай здесь сцен! Это ни к чему не приведет!

Между тем матрос заметил, что народ занял по отношению к нему угрожающую позицию, и, поскольку в государстве сила исходит от народа, а глас народа – глас божий и шутить с этим гласом, равно как и с этой силой, не приходится (тем паче человеку приезжему да еще недавно развалившему «козу»), он предпочел повернуть к дому – по мере возможности быстро, – так что, если смотреть сбоку, его голова побежала по стене, словно у нее выросли ноги.

– Смылся! – сказал Франц Цопф.

– Ну погоди у меня! – сказал помощник лесничего.

– Спокойно! – сказал пастор.

Гроб Айстраха наконец опустили в могилу.

Что ж, мы, как уже говорилось, привыкли к смерти, привыкли и к убийству. Люди умирают, тут ничего не поделаешь, а время от времени один убивает другого. Топор лесоруба – штука немудреная, да и череп тоже, когда же они приходят в соприкосновение, то, пожалуй, получается простейшая штука на свете. И все-таки присутствующие на похоронах поняли, что пора уже что-то предпринять, но поскольку сначала надо было решить, что именно, то все они отправились в ресторацию. Франц Биндер, в черной шляпе и черном галстуке, протиснулся вперед и поспешил встать за стойку, тогда как остальные, под светом неоновых трубок немедленно утратившие свой торжественный вид, расселись за тремя столами, мужчины за столом завсегдатаев и приставленным к нему столиком поменьше, женщины по левую руку от пивного бога Биндера, чтобы, как то свойственно прекрасному полу, зря времени не терять; на сей раз они даже не поговорили о погоде – куда там! – а, немедленно приступив к делу, затарахтели что было мочи, и сразу же у них нашлись нужные слова.

– Да-да! – начал старик Хеллер (отец Ганса Хеллера).

– Да-да! – сказал Франц Цопф, бургомистр.

– Что он такое говорит? – спросил один из соседних крестьян; он был туговат на ухо.

– Да-да! – во всю глотку прокричал, наклонившись к нему, Фердинанд Шмук.

«Да-да», разумеется, что-то значило, ибо произнесли два эти слова сидевшие за столом завсегдатаев: Франц Цопф, Алоиз Хабергейер и Пунц Винцент (за его спиной – посиневший к вечеру генерал мороз), рядом – старик Хеллер, Фердинанд Шмук, хуторянин, и Адольф Бибер, тоже хуторянин, трое самых дородных – в красном углу (под общей тяжестью их задов трещала скамейка, а над ними в муках корчился спаситель), спиною к стойке, как бы зажатый в тисках, – булочник Хакль, социалист, и Зепп Хинтерейнер, начальник пожарной охраны и столяр (у этих двоих всегда и на все находились возражения), справа от Франца Цопфа, на почетном месте, следовательно, не в тисках, и как раз напротив Алоиза Хабергейера – Франц Цоттер, от него разило эмментальским сыром, и на генерала мороза за окном он не обращал ни малейшего внимания. Слова завсегдатаев, сидевших за своим столом, были не менее весомы, чем зады, под которыми прогибалась скамейка, но дело тут было не в их звуковой окраске и еще того меньше – в их смысле, нет, просто нашлось место, куда им падать, – они падали в бездыханную тишину, а могли бы упасть под стол, как мелкие монеты, и закатиться в самый дальний и темный угол, если бы упомянутых господ можно было поймать на слове, но на таких словах никого не поймаешь.

– Будь я жандармом… – сказал Франц Цоттер.

– Ты бы всех нас засадил в каталажку, – сказал столяр.

– Я бы уж знал, кого туда засадить, – ответил Франц Цоттер, – только меня, к сожалению, не спрашивают.

За придвинутым столом поменьше сидели «легкие» (к ним подсел, из милости, и Укрутник), двое рабочих с лесопилки, помощник жандарма Шобер, напротив него – Зиберт, инвалид войны, опиравшийся, так сказать, на всю общину, а именно: спина к спине с Францем Цопфом, рядом же с ними, на подоконнике, точно в середине между двух столов, вроде как дирижер оркестра, помощник лесничего Штраус – слева первые, справа вторые скрипки.

Он что-то прошипел на ухо своему концертмейстеру, при этом оба его золотых зуба взблеснули в свете неона.

– Что это Хабихта не видно? – через плечо спросил Франц Цопф.

– Хорошо бы ему послушать, что здесь говорится.

– У него дела по горло, – сказал со своего места помощник жандарма Шобер. – Некогда ему по ресторациям ошиваться.

– Зато у тебявремя есть, – сказал Штраус.

– Так-так! И чем же это он занят? – поинтересовался столяр.

– Здесь уж найдется, что́ делать! – заметил Шобер.

– Ничего, однако, не делается, – пробурчал Франц Цопф.

А Хабергейер (с трубкой в зубах):

– Недалеко мы ушли с нашей демократией!

Кельнерша явилась (словно ею из пушки выстрелили).

– Четыре кружки пива, три сливовицы, две водки!

А Пунц (с угрозой в голосе):

– Тут железная метла нужна! Смести вас всех в кучу да и повесить!

– Это ты меня вешать собрался? – набычившись, спросил столяр.

– Да он этого вовсе не говорил, – вмешался Франц Цоттер.

– Что он сказал? – поинтересовался один из хуторян.

– Что нас всех надо повесить! – выкрикнул Фердинанд Шмук.

Хабергейер вынул трубку изо рта и поднял ее мундштук, словно указательный палец.

– Тут речь идет о «коллективной вине», – проговорил он, – после войны мы немало о ней наслышались.

А кельнерша у соседнего столика:

– Три пива! Четвертушка красного для господина Зиберта!

У стойки дребезжание стаканов, на другом конце зала бормотание женщин, кажется, что мимо проходит процессия пилигримов.

Тут заговорил до этой минуты злобно молчавший булочник Хакль.

– Какая такая «коллективная вина»? А? – спросил он. – Сдается мне, ты все на свете перепутал.

Ответ последовал незамедлительно от Пунца Винцента. Навалившись на стол, он заорал:

– Трусы вы все! Понял? Не удивительно, что убийца ходит тут среди нас и в ус не дует.

– Трусы? – переспросил героический Зиберт и повернулся так, что его протез заскрипел.

– Кто ж о тебе говорит! – буркнул Франц Цопф.

– Всегда готов к бою! – выкрикнул инвалид войны и так стукнул деревянной ногой по полу, что на стойке зазвенели стаканы.

– Осторожнее! – сказал Укрутник. – Вы чуть не отдавили мне ногу.

Фрау Зиберт бросила на мужа озабоченный взгляд и сказала:

– У него на культе все какие-то пупыри появляются.

– А вы их коровьим навозом мажьте, – посоветовала Фрау Шмук.

– Фу, гадость, – фрау Хинтерейнер скорчила брезгливую мину.

– Поневоле напрашивается вопрос, – сказал помощник лесничего Штраус, – для чего вообще существует этот исполнительный орган? – Он покосился на Шобера, но тот сидел, опустив голову, и чего-то выжидал. – Вот теперь среди нас разгуливает убийца, – продолжал Штраус, – и смотрит, как опускают в могилу тело его жертвы. Каждый его знает. Каждый знает – это убийца. Ничего не знают только господа жандармы.

А Хакль (среди внезапно наступившей тишины, отчего это прозвучало особенно неприятно):

– Ах, вот что! Вам убийца уже известен? Вы уже знаете, кто он?

Глаза всех, как ножи, вонзились в него, потом (среди продолжающейся и тем не менее изменившейся тишины, ибо сейчас она уже звучит угрожающе) с другого конца зала послышался голос помощника жандарма Шобера:

– Да, они все больше нашего знают. Наверно, господь осеняет их знанием во сне. Мы обыскиваем всю округу, идем по любому, даже едва заметному следу, а эти – эти тем временем сидят в трактире, ни разу даже зада не оторвали от стула и докопались до того, о чем мы, жандармы, еще и понятия не имеем.

И вдруг – перерыв! Кельнерша приносит кофе для женщин. А для фрау Пихлер даже со сбитыми сливками. Она ведь так бедна и к тому же все время вытирает слезы, уж очень хорошо она относилась к своему старику. А в трех окнах – генерал мороз, весь день он был в белом мундире, как некогда рейхсмаршал Геринг, теперь его мундир стал черен, и вот черный, следовательно, невидимый генерал заглядывает в залу, отчего там спешат задернуть занавеси.

Задергивает их кельнерша, подав сначала кофе женщинам. При этом один из рабочих, помощник лесничего Штраус и Пунц Винцент чувствуют, до чего же у нее худые ляжки, так как она становится на колени возле них на скамейке (что на них никакого впечатления не производит), и невидимый генерал лишается возможности заглядывать в окно.

И тут же слышится голос Хабергейера. Он раскрывает рот, спрятанный в божеской бороде, и то, что из этого рта выходит, настолько разумно, что помощник лесничего Штраус сразу оказывается вне игры, а именно:

– Разумеется, это вздор. Нельзя взять да и объявить: вот этот убийца. Можно что-то почуять, это да! Можно пойти по следу, это да! И наблюдать за подозреваемым, это да, как с охотничьей вышки! Но, – он поднял вверх свою трубку, – но нельзя утверждать то, что ты никогда не сумеешь доказать! Сначала доказательства! В этом все дело!

– Что он говорит? – спросил хуторянин.

– Сначала доказательства! – выкрикнул Фердинанд Шмук. На зобе, вывесившемся у него из воротника, набухли жилы, казалось, они вот-вот лопнут.

– Доказательств не существует, – изрек Пунц Винцент. – Он ни самомалейшего следа не оставил, понятно? Все сделал умно и осторожно! Никогда нам его не изобличить.

– То-то и оно! – подтвердил Штраус. – Поэтому мы должны со своей стороны что-то предпринять. Нельзя же сидеть сложа руки и смотреть, как он совершает одно преступление за другим. Началось все с сарая, так ведь? Потом Хеллера нашли в печи для обжига кирпича! Потом мы слышали подозрительные выстрелы в лесу! Дальше – история с «козой»! Теперь – теперь пришел черед Айстраха! А то, что это убийство, скумекал даже господин Хабихт.

Еще раз сливовица! Еще раз водка! И еще сигареты и вино для Пунца Винцента!

– Не смей надираться! – прикрываясь своей бородой, шепнул ему Хабергейер.

А Пунц прорычал:

– Слушаюсь, господин группенлейтер!

Теперь еще три кофе на дамский столик и два раза сбитые сливки для фрау Бибер и фрау Цопф. Для фрау Хинтерейнер один раз «рефоско»! И содовой с малиновым сиропом для фрау Зиберт!

Фрау Зиберт (облизывая трагически опущенные губы в предвкушении малинового сиропа):

– Необходимо, чтобы восстановили смертную казнь!

Фрау Цопф (до ноздрей вымазавшись сбитыми сливками):

– Правильно! Никакой жалости к убийце!

А за столом вторых скрипок Укрутник:

– Обязательно надо снова ввести смертную казнь…

Но теперь тему подхватывают первые скрипки, и здание содрогается от мощных криков.

– А как дорого стоит такой убийца! – сокрушается фрау Хеллер. – Сколько всего нужно приговоренному к пожизненному заключению! До конца дней – даровая пища! Он же объест нас всех, если вовремя не околеет!

– Я бы его голыми руками задушила, – выкрикнула фрау Цоттер и воздела руки, похожие на кротовые лопатки. – Так нет же, сначала еще извольте его откармливать!

А фрау Бибер (от упоения сбитыми сливками уже не понимавшая, о чем идет речь) воскликнула:

– Свиней лучше всего откармливать молоком… – Тут последовало внезапное извержение словно бы в подтверждение этих слов: из горы жира и мяса (коей она была) грохнула титаническая отрыжка.

Хабергейер погладил бороду и сказал:

– Это надо изложить в высших инстанциях! – С некоторых пор он постоянно говорил о «высших инстанциях» и все время у него были какие-то дела в городе.

– Что он сказал? – переспросил хуторянин.

– Сказал, что опять введет смертную казнь!

Тут булочник позволил себе что-то заметить (через минуту никто уже не помнил, что именно), кажется назвал смертную казнь абсурдом – во всяком случае, все стали неистовствовать, как разъяренные быки.

– Сейчас приволоку шланг и окачу вас холодной водой! – прорычал столяр (он был начальником пожарной охраны, и ему ничего не стоило привести свою угрозу в исполнение).

А помощник лесничего Штраус:

– Мы что, сюда драться пришли или о деле говорить?

Франца Биндера все это не могло вывести из душевного равновесия. Бочки громоздились за его спиной, и, чем бы ни кончились эти дебаты, он знал, что сегодня хорошая прибыль ему обеспечена.

– Мы должны объединиться – пояснил Франц Цопф, – пора уже браться за дело. Я предлагаю в среду пойти к Хабихту и потребовать, чтобы он арестовал матроса.

Решено было проголосовать. Они подняли руки (с ястребиными когтями, с кротовыми лопаточками, бесформенные куски мяса, поделенные на пять частей) и постановили – во что бы то ни стало добиться ареста матроса… Тайное, глубоко личное решение приняла на следующее утро только хозяйская дочка Герта Биндер, ибо – говорила себе эта любящая душа – как бы ни сильны были его мускулы, как бы ни соответствовали они моим, если правильно то, что я учуяла носом (а я, ей-богу, учуяла), тогда… тогда, нет, не знаю я, что тогда.

Разумеется: снег запаха не имел – так уж водится (для запахов нужна определенная температура); и на дворе было бело, было черно и серо (серое, как известно, составляется из черного и белого), больше никаких красок не было, и тепла не было, а значит, не могло быть ни малейшего запаха. На оконных стеклах цвели ледяные растения – овощи, что созревают в потустороннем мире, но в домах было жарко натоплено. Запахи сидели у печек и грелись; они липли к людям и к скотине, умудряясь сохранить свою жизнь под теплой шкурой или под людской одеждой. И когда шестого января, около половины десятого, Герта, войдя в комнату своего дружка, повела носом – сначала просто по привычке, входя к нему, она всегда поводила своим недоступным никакой простуде носом – она сразу же почуяла запах.

А шестого января, как известно, крещение и белье на всех было свежее (цвет его, конечно, определяла мода), совсем как свежевыпавший снег, только значительно теплее. И Укрутник накануне вечером вел себя как обычно – обнял и поцеловал свою любушку еще в коридоре и пошел спать (да-да), устав от торговли скотом, впрочем, то была приятная усталость. Сейчас, утром, в половине десятого, он еще лежал под периной, и перина походила на заснеженные горы: с одной стороны большая Кабанья гора, с другой – малая, и нигде никаких следов: чехол-то был только из стирки. И все же! Глядя на этот заснеженный пейзаж, без единого следа, залитый ангельски белым светом, который снег за окном отбрасывал до самого потолка, Герта вдруг почувствовала страшное подозрение (даже не отдавая себе в том отчета), втянула его носом – сама, все еще точно снег, ничем, кроме свежести, не пахнущая (и уж в этой-то чистоте вполне отдавая себе отчет), да еще и с чистым сердцем, а следовательно, вроде как находясь на чистых и радостных высотах, – втянула это подозрение носом, как втягивают воздух при глубоком вдохе.

Итак, нос направил ее к кровати Укрутника. Перина, как мы уже говорили, никаких следов не хранила. Тем не менее нос наткнулся на этой территории, на этом белоснежном, еще не исписанном листе, на какой-то непахнущий запах, может быть уже дошедший до неба, но не до сознания Герты, он (нос), надо думать, уже знал все, поскольку не был приспособлен для долгих размышлений, тогда как сама Герта, еще ровно ничего не зная, ощутила только необъяснимый ужас.

Она села на край кровати (ее лыжные брюки так натянулись, что чуть не лопнули), бросилась на своего Константина и бурно поцеловала его в губы. Но ужас не проходил, напротив, делался еще больше, и вдруг она поняла: среди знакомых запахов, что обычно украшали ее пребывание здесь и заволакивали ее любовную жизнь (табачный дым, сапожная мазь и бриллиантин), в это смешение запахов, в котором она, становясь единым целым с мужчиной, всегда различала собственные свои ароматы, теперь вкралась чужая, ненавистная вонь, возбуждавшая ее ревность.

Она ничего не сказала, во всяком случае, об этом открытии. Спросила, как он спал, спросила, что ему снилось, и еще спросила, что у него нового. Она всегда проявляла интерес к его торговле. Потом тепло и мягко прижалась к нему грудями (самая приятная перина, какую только можно себе представить), низко склонив свое свежее, как утро, лицо над его щетиной (она даже украдкой обнюхала ее), болтая то о том, то о другом, к примеру как им провести время сегодня и завтра, но при этом все с большим страхом и отчаянием думала: о боже! Неужто это правда, или мне только мерещится? А когда он наконец поднялся и вышел из комнаты, чтобы сделать то, что положено делать (и желательно с утра пораньше, потому что глупо таскать это добро в себе), Герта, повинуясь слепому инстинкту, вскочила, едва за ним захлопнулась дверь, бросилась к умывальнику, где лежала эбонитовая расческа, и выдернула из нее (пальцами, дрожавшими, несмотря на свою толщину и розовость, не ожидаемый corpus delicti [4]4
  Вещественное доказательство (лат.).


[Закрыть]
, не пучок белокурых волос, чтобы со злобой и отвращением обследовать их, а – ничего: расческа была дьявольски чиста, была чиста, как никогда раньше. Похоже, что ее сейчас только вычистили. Но чья рука это сделала и почему бы вдруг?

Теперь Герта ринулась обратно к кровати и сбросила с нее перину – на простыне тоже ничего подозрительного. Достала из-под кровати ночной горшок н опять ничего не обнаружила. Она кружилась вокруг своей оси точно волчок, все время ощущая, как эта ненавистная вонь проникает в нее, разъедая легкие, вызывая тошноту. Герта не знала, что делать, придется, видно, обыскать всю комнату, а времени до прихода Укрутника оставалось совсем мало и на такое мероприятие его бы, конечно, не хватило. Но вдруг она замерла и уставилась в пол: два пятна были на нем рядышком, два черных пятна, какие образуются, когда с башмаков понемногу стекает налипший снег. Она бросила испытующий взгляд на башмаки Укрутника. Они были больше и к тому же сухие. Присев на корточки, Герта пощупала пятна – еще мокроватые, а значит, возникшие совсем недавно. У него ключи от входной двери! – подумала она. К одиннадцати все в доме уже спали, а зимой в это время на улице тоже ни души, да и ночи сейчас длинные и темные.

Она встала, потянулась за его пиджаком – подмышками у нее от страха выступил пот – и только что собралась дрожащими пальцами вытащить бумажник (то была ее последняя надежда), как за дверью послышались его шаги, она отдернула руки, точно обжегшись, и прижала их к животу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю