355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ганс Леберт » Волчья шкура » Текст книги (страница 17)
Волчья шкура
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:34

Текст книги "Волчья шкура"


Автор книги: Ганс Леберт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 33 страниц)

– Чего тебе надобно, отец? – спросил матрос и снова почувствовал себя мальчишкой. В тот же момент он заметил, что его голос неслышен. Но слуха отца он, видимо, коснулся, ибо тот вдруг повернулся к нему лицом (так, словно в лесной перспективе образовалась дыра и через нее стал виден задник сцены). Глаза его – точно глаза слепого – тщетно искали вопрошавшего, они беспомощно смотрели сквозь сына. И этот взгляд, обращенный вспять, еще трепетал между деревьев, словно легкое дрожание воздуха (в неясном, мутном свете сумерек), тогда как лицо и тело уже рассеялись, точно облачко пара перед лицом.

А Малетта опять уселся на пол и направил камеру на мясникову дочку. Он сказал:

– В наши дни тот, кто хочет добиться успеха, должен улыбаться! Всегда улыбаться – как президент США.

Герта же (лицо ее стало неподвижным и похожим на маску) немедленно продекламировала строку из душещипательного, а значит, дошедшего и до ее души произведения поэтического искусства:

– А что в душе творится, неведомо им…

Быть может, чтобы утишить сердечное волнение, а быть может, чтобы подразнить его и показать свой характер, она так задорно выпятила маленькие упругие груди, что они во всем своем великолепии четко обозначились под красным шелком, что выглядело чрезвычайно нахально.

– Правильно, никому не ведомо, – сказал Малетта. – Куда интереснее тело. С телом по крайней мере всегда найдешь что делать – так ведь? Это вам небось известно по собственному опыту. – Он навел объектив, щелчок – и фотография готова.

А Герта:

– Стойте! Я же еще ничего не сделала!

А он:

– Вот и хорошо! Как только вы что-нибудь делаете, получается ерунда.

Все шло по программе, которую Малетта, изнемогая от ненависти и вожделения, выработал внизу, в сарае, когда ходил за дровами. С ободряющими возгласами вроде «Великолепно! Отлично! Очаровательно! Вот это я понимаю, модель так модель!» он понуждал Герту непрерывно менять позы, не давая ей времени ни выразить протест, ни подумать о впечатлении, которое она производит, ни даже обдернуть юбочку. И таким образом не только заставлял все время быть в движении, не только вгонял ее в пот, но и все в большее смятение, в своего рода экстаз, дурман (что начинает кружить голову женщины, как только она переступит границу стыдливости), а точнее, в дурман унизительного освобождения, в хмельной водоворот, куда она кидается, чтобы утонуть в нем с тем же сладострастием, с каким она готова утонуть в любом водовороте, внезапно узнав, что скототорговец Укрутник не тот, за кого она его считала, а значит, не то все, что ее окружает, да и она сама уже не та; она словно бы голая сидит на снегу и думает: хорошо бы началось светопреставление. Дирижирует ее отчаянием злобный танцмейстер, он беспрестанно требует от нее новых мизансцен, то высокомерным голосом, ибо ищет прибежища в высокомерии, то голосом Малетты, который теперь гипнотизирует ее, а она в опьяняющем вихре кружится вокруг своей оси. Налево! Направо! И все вертится, вертится ее тело! Глубже и глубже уходит она в бесстыдство! Глубже уходит в бессознательность. Руки вниз, руки вверх! Она уже не стесняется неудержимо растущих полумесяцев под мышками! И вдруг не выдерживает.

– Вот тебе на! Вы только взгляните!

А Малетта:

– Не беда! Подретуширую.

– А теперь, может, так?

– Да, очень хорошо! – Щелчок.

– А сейчас?

– Не двигайтесь, прошу вас! – Опять щелчок.

И хотя то, что здесь происходило, было скорее глупо, чем непристойно, ей все же казалось, вернее, она сама себе казалась нечестивой, отверженной, но продолжала кружиться – Малетта у ее ног был как камень, который самоубийца вешает себе на шею, чтобы скорее пойти ко дну, – кружиться в вихре неистовой хореографии (навязанной ей как собственным озорством, так и маниакальным стремлением этого неудачника творить зло), бессознательно предлагая себя для снимков, которые и были вожделенной целью фотографа.

Он сказал:

– Повернитесь, пожалуйста, и лукаво посмотрите через плечо!

Она так и сделала, причем получилось это у нее очень мило.

А он:

– Восхитительно! Прошу вас, не двигайтесь! – Но тут же добавил: – Только подтяните немного сапоги! Они морщат, и это выглядит безобразно.

Она нагнулась и подтянула вверх голенища. Нагнулась, ничего не подозревая и ни о чем не думая, так как и думать, собственно, было нечего. Нагнулась со столь же чистой совестью, с какой человек нагибается в саду поднять упавшее яблоко, – тут-то он и нажал на спуск.

– Порядок, – сказал Малетта и перевел кадр; теперь у него имелся вожделенный документ.

Герта разогнулась, по-видимому, еще и сейчас ни о чем не догадываясь, и снова приняла ту же позу.

А тот, другой человек в нескольких километрах от Тиши, но все же видимый время от времени, когда он возникал за повешенным (через повешенного все было видно насквозь), по-прежнему стоял посреди мгновения и посреди деревьев, ряды которых устремлялись к нему (радиально, словно он был центром леса и все дороги в него впадали), стоял недвижно, как будто сам был деревом, и все же чувствуя, что падает – поваленный нестерпимым познанием, расколотый безымянным отчаянием, – стоял, чувствуя, что падает во всех направлениях, выпадает из себя в пустоту, лишенную как света, так и тени, которая наступала на него из всех этих прямых и открытых ходов между деревьями.

Что высматривал старик? Какую точку избрал его растерянный взгляд? Какую точку избрал в прошлом? Темную или кровавую?

Огромным усилием воли матрос собрался с духом и сделал несколько шагов, безмерно удивленный тем, что не чувствует под собою ног. Наверно, он долго простоял на месте, наверно, долго длилось это мгновение! Но вот между деревьев он увидел глаза Ганса Хеллера; их невидящий взгляд был повсюду и что-то подстерегал в сумеречном свете – первая запечатанная весть в его адрес, вскрытая смертью, – две дыры в ничто! И смотрели они в том же направлении. Через окно кирпичного завода! И взгляд их сосредоточивался на той же точке! Был прикован к тому же ржавому пятну.

И вдруг все стало ясно матросу. Там онолежало в тайнике, прикрытом глиной, заросшем травой, и кровавый след незримо тянулся вокруг деревни; и волчий след незримо проходил по небу.

А перед Малеттой вдруг предстала смерть (может быть, дорога, сквозь жизнь ведущая в смерть), нескончаемый темный шланг, весь в трещинах, черный канал, который надо было перейти вброд, наклоняясь все ниже, руками и ногами нащупывая дорогу, с трудом продвигаясь сквозь какую-то гнусную кашу, сквозь нечистоты, что медленно, но верно засасывали его – казалось, он вот-вот задохнется, – а по ту сторону канала, в недосягаемой дали, маленький, словно миниатюра, портрет девушки, далекий, манящий огонек, несомый кем-то впереди, а кем, он различить не мог.

То, что произошло дальше, навек осталось для него загадкой и уже через несколько часов сделалось чем-то вроде воспоминания о кошмарном сне, путаном, нелепом и уже почти стершемся в памяти, словно этот сон только скользнул по сознанию. И все-таки вкус его еще много дней оставался на языке и на нёбе фотографа.

Наступила пауза (да, пауза, наверно, кончилась пленка). Герта вытерла пот и пощупала большие черные полумесяцы и еще подмазала губы и слегка начесала волосы. И она довела его до неистовства своим запахом, довела до неистовства своими мускулами, блестевшими в свете лампы, и он, в свою очередь взмокший от пота (хотя печка давно погасла) и чувствуя, что сейчас зарычит от вожделения и ненависти, вдобавок задыхаясь от усилий, которые делал над собой, приставил стол к двери, сказав, что теперь будет снимать ее сидящей на столе, затем потихоньку вдвинул пластинку в другой аппарат, который стоял на штативе, и незаметно приладил автоспуск. Герта, вполне согласная с его предложением, уже уселась на стол, а он, преследуемый мушиным жужжанием спуска, с небрежным видом приблизился к ней, неслышно просчитал до трех, внезапно схватил ее под колени, опрокинул на стол и, услышав, как щелкнул затвор, бросился на нее.

Скорчившись на полу от боли и испуская жалобные стоны, он пришел в сознание в ту минуту, когда Герта, уже в пальто поверх маскарадного костюма, быстро и яростно (словно она все еще дубасила его) завертывала в бумагу свое будничное платье. Затем не менее яростно она ринулась к двери (словно вдобавок ко всему еще втаптывала его в землю), рывком отодвинула стол, повернула ключ и – оставив на память о себе запах и все тот же мерзкий привкус, – подобная порыву ветра, бросилась вон из комнаты.

Он медленно, с трудом перекатился на спину и услышал, как внизу хлопнула входная дверь – больше ни звука. Потом тишина вступила в мансарду, а он – в черную канализационную сеть, ведущую в Ничто…

Но уже не миниатюрный портрет девушки, не манящие огоньки виднелись впереди. Там была гора, там был снег, там были деревья, и человек шел между ними по снегу. А вдали, на краю его бытия, которое, право же, не умещалось в его коже, не умещалось в стенах дома и в границах участка земли, ему принадлежавшего, – дальше даже, чем рана его матери, и дальше, чем гроб, который выроют из земли, – значит, уже по ту сторону всех мыслимых границ, там, где ты не узнаешь самого себя, находился второй человек, другой (или то был он – на развалинах, покинутых людьми, или тоже нет?), он лежал в комнате на полу и видел его по ту сторону комнаты, по ту сторону времени, на обратной стороне повешенного (через него все было видно), а значит, по ту сторону преступления и смерти, на другом конце длинного черного канала, по которому он, под взглядом двух ярких ламп и с шишкой на лбу, спешил к своей второй смерти.

Матрос же шел по горам, а вокруг, в долинах, росла ночь и затылок горы (последний световой аффект сумеречного часа), точно плавучий остров, колыхался меж медленно поднимающимися водами тьмы и медленно сходящими водами неба.

Он говорил себе: ну вот ты и позанялся спортом! Втащил свой рюкзак на эдакую высоту! А теперь снова тащишь его вниз! Это и называется спорт: в здоровом теле здоровый дух!

И тут он увидел следы. Черт возьми, опять следы! Они шли слева от него к дороге. Лес, видать, полон следов!

Он нагнулся (было уже темновато). Но и на этот раз не следы «зебры» и не те неразличимые следы из потустороннего мира, что опутывали местность. Скорее то были отпечатки подбитых гвоздями башмаков, похожие на отпечатки под окнами его домишка, размеренные и четкие, они вели навстречу ночи, что ползла вверх по северному склону.

Он свернул вправо и пошел по следам, не умея объяснить себе, зачел! он это делает. Возможно, их размеренная четкость внезапно пробудила в нем ненависть. Спускаясь в долину, он шел вдоль этих раздражающе регулярных дырок в снегу, ибо ненависть – клейкое вещество, пожалуй еще более прочное, нежели любовь: она склеивает однажды и навек. Следы тянулись все время по прямой, издали видные на призрачно фосфоресцирующей снежной глади. Казалось, они говорят: «Глянь-ка! Вот как я хожу! Вот как ставлю ногу на этот снег! А потом другую? Понял? И так все время: сначала одну, потом другую! Левую опустил, правую поднял! Потом правую опустил, левую поднял! Образцовая походка. Когда так ходишь, с тобой ничего не может случиться. И ты в конце концов добираешься до цели!»

И вдруг шагов эдак полсотни впереди второй след сомкнулся с первым, и этот второй, как, подойдя ближе, определил матрос, тоже оставляли башмаки, подбитые гвоздями. Следы спускались слева по откосу (под острым углом устремляясь к первым) и скрещивались с ними в той точке, где снег был весь истоптан. Но вряд ли здесь была драка. Оба, видимо, просто вели беседу, так как дальше они уже шли рядом и ни один не обгонял другого.

И матрос двинулся дальше по следам обоих приятелей, по отпечаткам, до того четким, что можно было пересчитать гвозди на подметках, – упорно шел вниз по откосу (если лицо его и стало красным, то только от гнева), ибо все эти белые, разверстые пасти, которые нараставшая ночь не в силах была заткнуть, казалось, орали ему: «Глянь-ка! Вот где мы шли! Вот она, эта дорога! Это наш жизненный путь, свидетельство нашей доброй славы! Все время прямиком по снегу! Под деревьями, в которых обитает бог! По лесу, полному разной дичи и великой радости! По лесу, полному строительного материала и дров! По чистоте простодушного снега (одну ногу опустил, другую поднял!). Ничего мы не таим и крепко шагаем по земле! Ты мог бы заглянуть в нас, но ты ничего не видишь! Ты можешь пересчитать гвозди на наших башмаках, но ничего не знаешь! Да и что тебе знать, а? Сам господь бог и святой Губерт свидетельствуют за нас! И еще лесничество и бургомистр! И господа из окружной жандармерии тоже наши свидетели».

Потом они круто свернули вправо и зашагали к прогалине. Матрос часто бродил по лесу и знал, что вид на нее открывается ниже, но и сейчас она уже мерцала голубоватым светом меж стволов, и казалось, что вверх плавно подымается второе небо, или то было лишь отражением неба в холодном, синеющем зеркале воздушного моря?

Смутно предчувствуя, что там его ждет новое открытие, он шел (все еще по следам) среди деревьев, которые здесь росли уже не так густо, к лесной опушке, и первое, на что он обратил внимание, был запах. И тут же заметил искорку, она то вспыхивала в темноте, то снова меркла. Ветер, дувший с севера, приносил в лес запах, в величавую зимнюю чистоту воздуха приносил запах, приметный издалека, – запах сигарет. Матросу он так и шибанул в нос, а вскоре он увидел и обоих приятелей.

Они стояли к нему боком, на самой опушке, молча глядя вниз на прогалину. И стояли совершенно неподвижно. Один из них, правда, курил сигарету. Похоже было, что оба уже взяли что-то на мушку и тихо подстерегают добычу в клубящейся тьме: ружья в горизонтальном положении на ремнях, стволы до поры до времени уставлены в пустоту. Оттого, что задний план был чуть более светел, оба они казались черными, черными и неподвижными, как деревья перед прогалиной. Матрос тотчас же узнал их профили, четко вырисовывавшиеся на фоне серо-синего воздушного моря. Он подходил сбоку, и они не сразу его заметили, но потом услышали шаги, круто повернулись и взяли ружья наизготовку.

А матрос:

– Эй-эй! Откуда такой пыл? Ей-богу, не по погоде!

А Хабергейер (смеясь):

– A-а, это ты! А мы уж подумали, что убийца идет. – Он первым опустил свое ружье, тогда как Пунц Винцент, с сигаретой в зубах, отчаянно моргая глазами, в которые попал дым, все еще держал свое наизготовке.

– Убийца, – сказал матрос, – еще явится. Придет и его черед! Можете не волноваться. – Он поглядел прямо в лицо Пунцу Винценту и поинтересовался: – Вы, оказывается, сигареты курите?

А тот (теперь держа ружье одной рукой – что было знаком доверия, – другой вынимая изо рта сигарету):

– Изредка! Когда волнуюсь.

А Хабергейер (весьма игриво):

– Сигареты – это сущая ерунда. Уж лучше мы останемся при наших трубках. Так ведь? Какой в них толк, в сигаретах-то?

– Верно, – сказал матрос. – Верно! И ему тоже лучше было бы оставаться при своей трубке.

– Она у меня всегда в кармане, – заверил Пунц Винцент.

– Теперь это уже не поможет, – сказал матрос. Он глянул на ржаво-красную лапищу Пунца, который мял между большим и указательным пальцами окурок сигареты. Матрос, достаточно уверенный, что дело его на мази, но, как непосвященный, был, во-первых, не расположен, а во-вторых, лишен какой бы то ни было возможности хоть что-нибудь предпринять. Он спросил:

– Вы что, на зайцев охотитесь или на косуль?

– Ни то и ни другое, – сказал Хабергейер. – Зайцев-то в январе еще разрешается стрелять, а на косуль охота уже запрещена. Нет… – он перешел на таинственный шепот, хотя то, что он говорил, было известно всем и каждому —… мы ищем преступника, который укрывается в лесу, очень важного преступника и беглого вдобавок!

– Наверняка можно сказать, – вмешался Пунц, – что он убил Айстраха. Вот на этого-то мерзавца, понимаешь, у нас ружья и заряжены пулями.

– Господи боже мой! – воскликнул Хабергейер. – Стараемся помочь по мере сил. К тому же старик был нашим другом.

– Да, – подтвердил Пунц Винцент, – другом и товарищем.

Матросу кровь бросилась в голову. Он сказал:

– Но говорят, что в лесу еще волк бродит, – И внезапно обернувшись к Хабергейеру: – Похоже, что вы напали на след волка.

– Верно, – сказал Хабергейер, – совершенно верно.

А матрос:

– Что это за волк? Он, как видно, давно уже выслеживает добычу в наших местах. В один прекрасный день он всех нас сожрет, – И (прищурив глаза и вплотную подойдя к егерю, который, казалось, поспешил спрятаться за своей бородой): – Всех сожрет. Мера ведь когда-нибудь переполнится!

Он отвернулся с неприятным чувством, что сейчас пуля угодит ому в спину (несчастный случай на охоте всегда возможен, а за них будет свидетельствовать сам святой Губерт). Но ничего подобного не произошло. Целый и невредимый, он спустился на прогалину и, только дойдя до ее края, услышал сверху глас божий:

– Эй ты! Что там у тебя в рюкзаке?

И из расщелины эхо:

– Рюкзаке…

– Тебе-то что за дело, дрянь эдакая? – крикнул он, задрав голову, и скрылся во тьме ночи и леса.

Через восемь дней (следовательно, в субботу, двадцать четвертого января) в Тиши взорвалась бомба. Эту бомбу бросил Малетта во вторник двадцатого, а детонация последовала лишь в субботу вечером. Кроме снимка, сделанного с помощью автоспуска, который он еще не проявил, так как намеревался пустить его в ход несколько позднее, он изготовил все фотографии Герты. И с большим удовлетворением отметил, что последний кадр вышел очень четко, так что и одного этого заряда взрывчатки, по существу, было бы достаточно. И тогда надписал два конверта, один: «Фрейлейн Биндер, Тиши, гостиница «Виноградная гроздь», на другом стоял адрес Укрутника, который он выпытал у Эрны Эдер; затем с веселым видом вложил четко отпечатанные фотографии кинозвезды (заодно со счетом на имя Укрутника) в конверт, адресованный фрейлейн Биндер, а еефото (включая наиболее пикантное, которое он приличия ради сунул под самый низ) без счета и без какого-либо комментария – в конверт с адресом Укрутника. Оба конверта он во вторник после обеда отдал почтальону, возвращавшемуся с разноски писем; тот взял их, покачал головой и сказал:

– Одно-то ведь пойдет в Тиши.

– Неважно, – ответил Малетта. – На них же марки. Поэтому, будьте добры, сдайте их на почту!

И почтальон снес письма в Плеши (чтобы в субботу вернуться с одним из них в Тиши), а Малетта ждал, ждал, как преступник, в среду, в четверг, в пятницу и в субботу. В субботу вечером наконец произошел взрыв.

Укрутник прибыл (колеса обмотаны цепями) вскоре после восьми и остановил машину у «Грозди». Он выскочил из нее двумя ногами сразу, ринулся в подворотню, осмотрелся кругом и прорычал:

– Герта!

Эхо не успело отскочить от стен дома, с визгом отскочить от кафельных стен мясной лавки, как он уже ворвался в залу, где царило необычайное оживление, так как завтра, в воскресенье, должна была состояться охота облавой, и пивной бог Биндер, с лицом, блестящим от жира, за стойкой разливал водку (все из-за предстоящей облавы). Укрутник с вылезающими из орбит глазами, словно его душат, прохрипел (голосом тоже таким, словно его душат):

– Где она?

И ни слова больше. Ни «здравствуйте», ни разговора о местных новостях! Ни шуточек! А Франц Биндер только ткнул своим пальцем-сарделькой в потолок:

– Надо думать, наверху!

И взгляду его уже представилась спина скототорговца, похожая на отвесную скалу. Дверь с треском захлопывается, в прихожей его вряд ли замечает кто-нибудь из новых посетителей, все возбуждены – завтра облава. А лестница уже трещит под сапогами Укрутника, словно под огнем тяжелой артиллерии. Служанка пробегает через прихожую и, задрав голову, кричит: «Потише!», боясь, что лестница обрушится на нее. Но он ничего не слышит, он уже наверху, топает своими сапожищами по коридору и наконец, не постучав, распахивает дверь в комнату Герты: никого! Чистая девичья комнатка пуста. Нету свиньи в хлеву! Где же она? Он топает назад по коридору, к своей двери. Надо снять куртку, он весь взмок, с неменьшей силой распахивает собственную дверь и вваливается в комнату. А там стоит эта дрянь, пялится на него и кричит:

– Ах ты бродяга проклятый! Юбочник несчастный! Вот тебе, полюбуйся! – И швыряет ему в лицо пачку фотографий – сплошь вывихнутые руки и ляжки, – они порхают вкруг него, как стая птиц, заодно со счетом, который он даже просмотреть не успевает, так как на него уже нацелена рука Герты, а она, надо сказать, тяжеленька. Он, однако, успевает отвести ее, выхватывает из нагрудного кармана бумажник – и вот уже налицо другой corpus delicti, вторая пачка черт знает каких фотографий.

– А это что? Что это, отвечай! – Он хлопает пачкой по столу, как колодой карт.

А Герта (у нее даже губы побелели):

– Это я.

– Ага! – Он вытаскивает из пачки нижнюю фотографию, самую эффектную. – И это тоже ты? – Укрутник тычет под самый нос Герте. – На, нюхай! – орет он. – Нюхай, грязная скотина!

– О боже! – шепчет Герта. – Как же это случилось?

– Я тебя об этом и спрашиваю! – рычит он. – Лучшего доказательства не требуется. – И шлепает ее по губам злосчастной фотографией. – Барышня, нечего сказать, – кричит Укрутник. – Тьфу, черт! – Он плюет ей под ноги, уже облитые холодным потом от страха.

– А ты? – вдруг взвизгивает Герта. – Ты-то чем занимаешься?

– Ничем таким я не занимаюсь, – шипит он и, пыхтя от ярости, отворачивается.

Тут глаза ее полнятся слезами, и она с ревом бежит вон из комнаты.

Через несколько минут он уже стоит перед домом Зуппанов и кулаком, как кувалдой, молотит в дверь.

– Эй ты, художник – орет он. – Отпирай, художник! – И мощным ударом срывает дверь с петель.

Но Малетта лежал у себя в кровати и не шевелился. Зуппаны тоже уже легли спать и тоже не шевелились; и деревня недвижно лежала (в своей кровати из черной ночи и белого снега), не обращая внимания на весь этот переполох, ибо на завтра была назначена облава.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю