Текст книги "Волчья шкура"
Автор книги: Ганс Леберт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
Но так как Анни крепко держалась за его рукав, ему тоже почудился вдали какой-то крик. Он сказал:
– Не слушай! Пойдем-ка лучше в дом. – И вдруг сам ощутил нечто похожее на страх.
Он втолкнул девочку в комнату и запер дверь, дверь ведь как-никак защита, а он знал – тут недалеко до беды. А потом:
– Что-то там неладно. Подождем, покуда это кончится.
Вслед за тем и мы услышали крики (они даже до деревни донеслись). Крики вонзились в распухшую тишину, как нож вонзается в тело.
Мы не сразу сообразили, откуда они несутся. Словно бы ниоткуда и отовсюду. Они перекатывались от леса к лесу, от холма к холму, и эхо, как тявкающая собачонка, скакало за ними. Становясь все страшнее, они, казалось, со всех сторон обступали деревню, кружили вокруг церковной башни, точно стая ласточек, нарастали и нарастали, жестокие, звериные крики. Словно вокруг неистово травили зверя.
– Это кричат на кирпичном заводе, – сказала Герта.
– Нет, на болоте, – отвечал Укрутник.
И вдруг дым рвануло к небу.
– В чем дело? – пробормотал Хабергейер. – В чем дело?
Это был всего-навсего ветер. Он, как зверь, выпрыгнул из засады, ветер, что все утро сидел притаившись. Точно кружащийся столб поломанных веток, точно кружащийся танцор (с чубом из кружащихся листьев), спустился он с горы прямо на нас, с юга, пролетев над полями, наскочил на нас, продул улицу в деревне и снес черепицу с крыш.
Как быстро все это налетело, так и прошло. Опять ничто не шелохнулось, и крики тоже смолкли. В необъятной тишине, под необъятным угрюмым небом стояло несколько домов без крыш, и сами мы стояли на том же месте и все еще ничего не понимали. Мы смотрели вверх, смотрели в воздух, пронизанный пылью, словно искали наши улетевшие шляпы.
То был третий удар, третий удар когтистой лапы огромного зверя, а сначала все еще выглядело случайностью, и самый удар казался случайным. Поначалу, глядя на разрушение, мы не усматривали в нем никакой системы, кроме того, мы убедились, что ущерб не так уж велик (и почти целиком покрывается страховкой). Но потом в деревню пришли рабочие с лесопилки – они были без шляп, и волосы у них стояли дыбом, – а когда они попытались побелевшими губами пролепетать что-то, хоть что-то прояснить нам – их лица были красноречивее слов: мы вдруг смекнули, что над нами нависла беда, что все это лишь пролог и на сей раз возмездия не миновать.
Хабихт, собравший вокруг себя наиболее смелых мужчин, сказал:
– Мы идем искать Пунца. Пойдешь с нами?
А Хабергейер (он по-прежнему топтался на месте, и без шляпы его сходство с богом-отцом было еще разительнее):
– Сейчас не могу. Я заказал важный разговор. С районным лесничеством. Ничего не попишешь.
Итак, мы отправились наверх – в лес – без него, нимало не думая о его поведении. Тогда у нас совсем другое было на уме, к примеру загадочное ночное происшествие. И потом: Хабихт звонил по телефону в Плеши, и не только в Плеши, а и в другие окрестные деревни. Он спрашивал:
– Какая у вас там погода?
– Хорошая. А в чем дело?
– Ветер есть?
– Нет.
– Ну спасибо.
Таким образом, стало очевидно, что беда коснулась только нас. Торнадо начался на Кабаньей горе и кончился сразу же за Тиши. Мы вспомнили о напоенном кровью небе в тот вечер, когда мы стреляли по арестанту, и сказали себе: мы промахнулись, попал в него только один – Пунц Винцент. Теперь мы искали его. Поднимались в гору, спускались с горы. Искали во всех направлениях. Умнее было бы разойтись в разные стороны. Но нет. Мы держались кучей, как стадо баранов. В одном месте, где еще лежал обильный снег, мы наткнулись на его следы. Он бежал! Мчался огромными скачками! Но от чего бежал? Это не оставило следов.
В надвигающихся сумерках мы вдруг ощутили холод, от зада он пополз по позвоночнику и медленно разрастался в теле, точно дерево с ледяными корнями и ледяными сучьями.
– Вот он где, – сказал помощник жандарма Шобер и указал вниз, в овраг. Ни одного сломанного, ни одного вырванного с корнем дерева. Торнадо не коснулся этой части леса. Мы, спотыкаясь, ринулись вниз. Мы уже знали, что нам предстоит, ибо у нас вдруг появилось шестое чувство, животный инстинкт, и мы почуяли страшное. Лес здесь был непрочищенный, непролазная чащоба. Щупальцами тянулись отмершие ветки. Стоило их задеть, и они с треском переламывались пополам, а на стволе оставались торчать остроконечные деревянные копья. Они, казалось, грозили нам. Опасливо пробирались мы между ними – под ногами чавкала прелая листва, – то и дело скользя, спускались по вязкой глинистой почве. На бегу Пунц, видно, пробирался через сухостой, на копьях висели клочки его одежды. Ниже мы наткнулись на куртку, которую с него сорвало. Вся драная, как будто ее рвали когтями и зубами, висела она на кусте, распространяя омерзительный запах пота. Мы оставили ее висеть и, спотыкаясь, продолжали спускаться, а из оврага навстречу нам перла темнота. Что-то белое мелькало внизу, словно парламентер размахивал белым флагом, – то была его рубашка. Она болталась на дубовом суку, как будто ее повесили сушиться.
Исполненные отвращения, мы вдруг снова почуяли запах. Но на этот раз пахло, как в мясной лавке, сладковато и мерзостно. Кровь! Пахло кровыо и внутренностями. И тут помощник жандарма увидел его.
– Вон он стоит, – сказал Шобер.
И правда! Привалившись к стволу изувеченного дерева, подогнув колени – как бы отправляя естественную нужду, – стоял Пунц Винцент.
А из спины у него торчал окровавленный обломок сука.
12
– Вон он стоит, – сказал помощник жандарма Шобер.
Эти три слова еще звучали в воздухе, а больше ничего не было слышно. Мы остановились поодаль, сбившись в кучу, как стадо баранов; ноги налиты свинцом, плетьми повисшие руки налиты свинцом, дыхание сперто, будто в рот засунули кляп. И вдруг мы услышали ее и увидели ее, ту, которую мы всегда стараемся спугнуть шумом, ту, против которой воздвигаем плотины из шума, ее – последнюю тишину, тишину по ту сторону жизни.
Мы видели ее. Видели ее как Ничто. Ничто, такое же неумолимое на вид, как и на слух. Между деревьями уже темнеющего леса, в незаполненном пространстве между стволами, в том сумеречном сердце леса, что влечет человеческий взгляд в безысходную бесконечность, на какую-то долю секунды, но секунды, показавшейся нам вечностью, явилась – не чудище, не зверь, не тот ночной волк, которого мы никогда не убьем, – всего лишь (и это гораздо страшнее) тишина, уничтожающий ответ на все; тишина стояла и пялилась на нас.
И сразу все кончилось, мы пришли в себя. И принялись снимать с сука Пунца Винцента. Четверо здоровенных мужчин прилагали все силы, чтобы освободить пропоротое насквозь тело. Оно уже остыло, наступило трупное окоченение. Пунц был похож на раскидистый узловатый корень. Когда он наконец свалился наземь, нас буквально отбросило назад.
Уже в полной темноте и, можно сказать, ощупью возвращались мы в деревню, неся тело на самодельных носилках из веток; руки и одежда у нас были залиты кровью, как у мясников, и нестерпимое отвращение переполняло нас, подступая к горлу. Мы ни о чем не думали. Мы не могли больше думать. Даже о его жене и троих детях. Мы просто положили тело в мертвецкой, закрыли дверь и, ни слова не говоря, разошлись в разные стороны. А когда мы крадучись добрались до своих домов и долго еще трясли замки и засовы, проверяя их надежность, кругом в лесах нарастала, ревела тишина, обступала нас со всех сторон, сгущалась в напряженно внимавшей ей деревне, грозя разорвать нам барабанные перепонки.
В последующие дни мы сидели затаив дыхание, и беда, казалось, тоже затаила дыхание. Она устроила засады вокруг деревни, вокруг нашего, в общем-то понятного, бездействия, когда мы только и знали, что вслушиваться. И хотя кое-что все-таки происходило (наверно, чтобы доказать нам, будто все идет как обычно), но все происходящее, конечно, резко отличалось от великого нашего бездействия, нам же тем не менее казалось, что время остановилось и мир остановился тоже.
Единственно порядка ради я перечислю следующие события: в субботу вдова Пунца с воплями пробежала по деревне; в воскресенье разнесся слух, что Малетта при смерти; в понедельник утром приехали страховые агенты, а днем в «Гроздь» привезли музыкальный автомат; во вторник снова пошел снег; в среду мы провожали Пунца в последний путь (и чувствовали при этом: все происходящее – театр, сельская драма, разыгранная на фоне леса, захватывающая, даже трогательная, но в то же время ничего не значащая, ибо действительность начинается только за кулисами); в четверг вечером Малетта все еще был жив, но в пятницу тем не менее поехали за врачом; в пятницу же Хабихт (которого вызвали в город, он еще в среду туда укатил) получил вознаграждение за поимку убийцы – чтобы масленица прошла повеселей.
Однако в Тиши в эти дни было отнюдь не весело. Беда все еще камнем лежала у нас в желудках, хотя минула уже целая неделя. И Пунц Винцент лежал у нас в желудках сгустком падали, от которого нас с каждым днем все больше мутило, хотя он уже со среды покоился на кладбище, чинно укрытый землей и венками. И вообще: вопли его вдовы тоже лежали у нас в желудках (потому что, в конце концов, сердце не камень), ее траурная вуаль, мокрая от слез, все время трепетала у нас перед глазами. Единственное утешение – эта вуаль трепетала и у нее перед глазами. А вдобавок еще дома без крыш! И господа страховые агенты в придачу! Но прежде всего эти вопли тишины! Ибо ей уже никто не мог заткнуть глотку!
Днем еще было терпимо: тишина пряталась за дверями, под лестницей. Но вечером она выползала наружу и вопила что есть мочи! Потом вдруг присаживалась к столу завсегдатаев и вступала в разговор.
Хабергейер степенно огладил бороду и сказал:
– На свете ничего не бывает без причины – ясно? Он либо рехнулся ни с того ни с сего, либо это был волк.
Мы сидели в «Грозди» (не только в пятницу, но и в четверг вечером, еще до того, как в Тиши привезли доктора – это я знаю точно, – а значит, дело было в четверг). Мы накурили так, словно хотели скрыться за клубами дыма; но тишину, что сидела рядом, нам выкурить не удалось, и клубы дыма плавали, кружились в воздухе, то поднимаясь, то опускаясь, как водоросли в стоячей гнилой воде. Сокрушить тишину криком мы тоже не могли, так как о том, что лежало у нас на сердце и в желудках, мы говорили весьма таинственным шепотом, то и дело надолго замолкая.
И тут Франц Цоттер сказал:
– Но его сигарета…
– Она выпала у него изо рта, – сказал Шобер.
– Нет, она улетела, – возразил Цоттер.
– Чушь все это, – заметил булочник Хакль.
Зажгли лампы. Яркий неоновый свет сверху пробился сквозь дым и неожиданно упал на наши напряженные, застывшие, как маски, лица.
– Ясно одно, – заметил Шобер, – он от чего-то удирал. Не знаю от чего, но убежден, что это самое существовало только у него в башке.
– А одежда! – возразил Франц Цоттер. – Его куртка! Рубашка! Все было изодрано в клочья!
– Перестаньте! – простонал Хабергейер. – Мне худо!
А Шобер:
– Ерунда! Он просто продирался сквозь кусты.
На улице прогрохотал грузовик. Свет его фар полоснул по окнам.
– А обломок сука? – сказал Франц Цоттер. – Прямо в живот… Такое случайно не бывает!
Шум грузовика смолк. И тут же заговорила тишина. Она подняла вверх свои сизо-голубые туманные пальцы. Казалось, она говорит: дело обстоит следующим образом!
И сразу из-за стойки подал голос Франц Биндер:
– Дело, вероятно, обстояло так: он думал, что за ним гонится волк, бросился наутек, вот и напоролся!
А Хакль:
– Иди ты куда подальше со своим дурацким волком!
А Хабергейер:
– Я видел его след!
– К нам уже однажды забредал волк, – вставил Франц Биндер.
– Да, в прошлом пеке! – сказал Хакль.
В конце залы стоял музыкальный автомат, сверкающий яркими красками и никелированными деталями. Но пока что никому даже в голову не приходило его запустить.
– А лошади? – спросил хуторянин Фердинанд Шмук.
– Если кучер налижется, лошади понесут! – сказал Зепп Хинтерейнер.
– Но лошади ведь пьют одну воду, – сказал Франц Цоттер.
– Мы должны держаться вместе и сохранять спокойствие, – объявил Франц Цопф.
Но на столе среди кружек с недопитым пивом уже сидела тишина, она снова разинула пасть, и мы видели ее язык, на котором вертелось непроизносимое слово.
– Я человек современный, – сказал Франц Цоттер, – и. конечно, плевать хотел на всякие суеверия. К тому же я человек деловой, голова у меня светлая. По-моему, в этой истории что-то не так.
Мы опять умолкли и принялись сосать свои трубки. Мы оглянулись назад, в ледяные дали минувших лет. Мы видели волка, рыскавшего вокруг деревни. Слышали вдалеке его ночное завывание. А тишина сидела на столе, и Невыговоренное, как слюна, капало у нее изо рта и пряло нить, алую нить, что тянется по белу свету: кровавый след, теряющийся в бескрайней дали.
– Тогда, – сказал старик Клейнерт, – было точно так же. Там теленок, тут свинья – вот и все. Там след и тут след – вот и все. По ночам вой, по утрам кровавый след – вот и все.
Из посеребренного инеем леса он вышел на голубеющий лунный свет. Ночь, как рассказывают, была светлая, по и тогда его никто не видел.
– Может, полсотни лет назад! – сказал Хакль. – Полсотни лет назад всякое могло случиться.
– Волки не вымирают, – сказал Франц Цопф. – Они так и шныряют через границу.
Жандармы и егеря отправились на поиски. Шли в лес по его следу, устраивали травлю, обкладывали его со всех сторон. Но в сумерках кровавый след терялся среди деревьев. К тому же его запорошило снегом. И запорошило сном! Никто так и не убил волка в Тиши.
– Но, – сказал старик Клейнерт и поднял палец, – тогда дело было еще далеко не так худо. Тогда он драл только скотину. К нам, людям, он в то время относился с почтением.
И тут волк как живой встал перед нами и оскалил зубы (на западном или восточном краю деревни, кому как правится). Налитыми кровью глазами он смотрел на нас, и пена стекала из его пасти. Но в эту минуту помощник жандарма Шобер поднялся с места и вытащил из кармана монету.
– Надо мне наконец опробовать этот автомат, – сказал он.
И бросил монету в музыкальный ящик.
В пятницу жизнь уже шла своим чередом. Начнем с того, что с матросом случилась неприятность, и виновато в этом было, наверно, то Невысказанное, что по-прежнему сидело в засаде. Матрос знал, что оно там, знал и то, что в наших хмельных мозгах оно принимало образ волка, и, хотя это раздражало и беспокоило его, испытывал жестокую радость при мысли, что оно угрожает нашей деревне. Но это и все. Как поступить, ему было неясно. Он ждал, сам не зная чего, и еще ждал двух парней с кирпичного завода Плеши, которые обещали зайти за горшками. Их (горшки) надо обжечь как положено, а они (парни) хотели прийти в обед; это значит, что они придут, когда им вздумается, и, следовательно, он не волен распорядиться своим временем.
Матрос брался то за одно, то за другое и в конце концов стал листать календарь. Он обнаружил, что все истории уже давно прочел и все загадки (по крайней мере в календаре) разгадал. А поскольку был только февраль и следующий календарь еще даже и не печатался, он решил слазить на чердак, где лежала целая стопка календарей за прошлые годы. Матрос поставил лестницу, влез наверх и закрыл за собою крышку люка. С одной стороны на чердаке лежало сено, с другой был свален разный хлам. Матрос почувствовал запах пыли. Он вошел в этот запах, как в потусторонний мир, запутался в паутине прошлого, в которой годы висели, как дохлые мухи. Сено шуршало у пего под ногами. Трава умершего лета щекотала его. Он чихнул, и слезы умиления навернулись у него на глаза, потому что не только козами, но и сеном пахла пастушка его юности.
На одной из балок лежали календари. Матрос сел и принялся неторопливо разбирать стопку. 1952 – 51–50 и 49–48 – 47. Эти календари он сам покупал и сам складывал здесь, но под ними лежали другие, и он только сейчас их заметил.
1945.
(На обложке портрет величайшего полководца всех времен.)
Он взял тоненькую тетрадь и раскрыл ее, вернее, она сама раскрылась, так как между истрепанными пожелтелыми страничками вместо закладки лежал сложенный листок бумаги.
И в это мгновение что-то произошло, что-то похожее на взмах крыла или взмах призрачной руки, снаружи коснувшейся крыши. И тут же сквозь дыру в дранке просунулся длинный палец, указывая на вышеупомянутую закладку, узкая полоска золотого, сверкающего света – на дворе проглянуло солнце.
Матрос уставился на этот вырванный из тетради листок, на котором трепетал солнечный зайчик, вдруг увидел, что он весь покрыт карандашными каракулями, и узнал руку отца.
Он разгладил листок – солнце тем временем снова спряталось и его лучи растворились в сумраке – и стал разбирать бледные робкие каракули.
Старик пытался написать письмо. Неуклюжим, но педантично аккуратным почерком он всякий раз начинал сначала и потому накропал всего несколько фраз.
«Мой горячо любимый сын! Не знаю, дойдет ли до тебя это письмо…
Мой горячо любимый сын! Если ты когда-нибудь прочтешь яти строки…»
Потом немного больше:
«Мой горячо любимый сын! Я не знаю, дойдет ли до тебя это письмо. Я даже не знаю, надо ли мне его отсылать, потому что, как я слышал, все письма вскрываются…»
У матроса пересохло во рту, сперло дыхание в горле, и ему показалось, что под кожей у него нет ни костей, ни мускулов и что весь он набит морской травой.
Он перевернул этот убогий листок и на обороте увидел (снова):
«Мой горячо любимый сын! Когда ты прочтешь эти строки, меня уже не будет среди живых…»
В ушах матроса вдруг что-то зажужжало, это было похоже на жужжание каких-то насекомых; оно приближалось, нарастало, делалось все громче и громче и, наконец, стало уже нестерпимым, как овладевшее им напряжение.
Матрос встал на ноги, набитые морской травой (так, словно ему надо было «выстоять»), и прочитал:
«Мой горячо любимый сын!»
А дальше было написано:
«Случилось нечто ужасное…»
Вот оно самое!
Жужжание смолкло возле дома. Послышались голоса, это парни прикатили на машине. Дрожащими пальцами матрос сунул листок в карман и спустился в сени.
– Вот и мы, – сказали парни. Они ждали, стоя в дверях.
Матрос убрал лестницу.
– Так, значит, это вы, – сказал он. Как во сне, он вышел на двор, где стоял заляпанный грязью грузовик, и добавил:
– Ваше счастье, что земля опять промерзла, неделю назад вы бы тут не проехали.
Вместе с обоими парнями он прошел в сарай, и они вынесли оттуда глиняные горшки.
Уши его были полны шепота и шипения:
«Тогда много чего случилось.
Вам надо было пораньше вернуться.
Люди пусты, как птичьи гнезда по осени, и вложить в них можно все, что угодно».
Вот тут-то и произошла неприятность.
– А это что за ваза? – спросил один из парней. И указал на сосуд, стоявший в углу.
Это была ваза, которую матрос сделал в сочельник.
Он оглянулся в нерешительности. И сказал:
– Эта остается… Хотя, нет, берите ее тоже! – Потому что одно ему было ясно: сосуд необходимо обжечь, даже если он никогда не будет вмещать ничего, кроме ночи.
Он схватил вазу, повернулся к одному из парней и вдруг почувствовал над собою смерть: балку, на которой повесился отец, и тень мертвеца, и веревку, и всю власть судьбы над собою, и внезапную слабость в коленях, и внезапную слабость в руках и в пальцах, обхвативших сосуд со взрывчатым веществом, взрывчатым веществом его подавленного отчаяния, сосуд со взрывчатым веществом обманчивой тишины, судорожного спокойствия… и вот уже осколки валяются на земле!
– Вдребезги! – сказал парень, опуская руки, протянутые было, чтобы подхватить вазу.
Матрос смотрел на осколки. И сказал:
– Да, конечно, вдребезги. Жаль!
Ночью, что последовала за этим днем, ему опять снилось море, и тою же, в общем-то спокойной, ночью жар у Малетты начал спадать. А матросу снилось, что он находится на большом корабле, но не на палубе, а глубоко внизу, в темном трюме, обреченный исполнять работу кочегара. Он думал: господи ты боже мой! Как же это случилось? Как же я докатился до кочегарки? Ведь я штурман! У меня даже есть письменное удостоверение. Как мог старик загнать меня сюда? Он почувствовал адскую боль в позвоночнике. Ага! Это багор! – подумал он. И сразу же: нет, какой там багор! Это боль от тяжелой работы! И тут сон его совершил скачок, то есть декорации переменились без всякого перехода, без всякой логики. Трюм вдруг стал похож на лестничную клетку, вернее, на глубокую шахту без единого окна. Лестницы свободно раскачивались во мраке, высоко вверху сквозь люк мерцал слабый свет утренней зари, а из темноты мужской голос пророкотал:
– Господин Недруг! Господин Недруг, извольте спуститься сюда!
Да ведь это Хабихт! – подумал матрос. А Хабихт уже стоял перед ним и отдавал ему честь.
– Тут без черта не обошлось! – сказал он. – Я прошу вас взять на себя это дело.
Матрос стал взбираться вверх по лестницам, с трудом балансируя над пустотою на шатких перекладинах. Ага, этот уже со страху в штаны наложил, подумал он и звонко рассмеялся во сне. Нo подъем был отнюдь не веселый, потому что все эти лестницы провисали под его тяжестью, он перелезал с перекладины на перекладину, но с места не двигался, как белка в колесе. И все-таки он вдруг очутился под самым люком, уже высунул голову навстречу заре и… там была палуба! Слава тебе господи! Над нею простиралось чистое небо!
Скорее на волю! И снова наверх, на палубу! Он подтянулся на руках. Но тут судно опрокинулось килем вверх. И все вдруг перевернулось, небо стало бездонной пучиной, а он, матрос, лежал на животе перед люком и растерянно смотрел вниз, в глубину неба… И вдруг он увидел там себя самого смотрящим вверх, и еще увидел: у человека там, внизу, было лицо фотографа. Тогда матрос быстро захлопнул крышку люка, с трудом приподняв ее (ведь все было шиворот-навыворот), вскочил на ноги, при этом ему казалось, будто он упал навзничь и кубарем катится по булькающей воде.
Однако на самом деле он в этот момент стоял на палубе. Стоял на корме могучего корабля. И внезапно его осенило: это военный корабль, великий миг настал для меня.
Рядом с ним стоял пожилой человек, не «старик», а просто какой-то человек, может быть боцман. Он явно был не расположен разговаривать, он стоял, вперив в даль мечтательный взгляд.
Матрос обратился к нему.
– Военный корабль? – спросил он.
Боцман кивнул.
– Военный корабль без орудий?
Боцман кивнул.
– И весь белый? Чистый как снег?
Боцман кивнул.
Позади сверкающего линкора на горизонте всходило, а может быть, заходило солнце, оно отбрасывало на воду широкую световую дорожку, золотом обрызгивало увенчанные пеной гребни волн. А линкор медленно уходил в открытое море (на восток или на запад – неизвестно), в мучительно глубокую лиловость, что была как музыка; за ним следовало несколько маленьких корабликов. Но вот так история! Маленькие корабли шли намного быстрее (и это было печально, хотя казалось вполне естественным). Вздымая за собою пенные гребни, они устремились вперед и играючи обогнали гордый линкор.
– Ну и ну, – сказал матрос, – мы даже за этими селедочниками не поспеваем!
Но боцман глянул на него, словно хотел сказать: глупая твоя башка, неужто ты и вправду так думаешь?
И тут это случилось. Случилось чудо (в ту самую минуту, когда матрос понял боцмана). Мощный толчок сотряс стальное тело корабля, толчок такой силы, что их отбросило назад; скользящий за кормою пенный гребень вздыбился, метнулся к свету – сверкающий столб брызг заискрился на солнце, он рос и рос – слепящий и до того прекрасный, что дух захватывало, – ввысь, ввысь, к ночному зиянию неба, столб жидкого серебра и расплавленного золота, – броненосный крейсер шел полным ходом. Маленькие корабли остались далеко позади. А он, освобожденный, несся навстречу тайне, глубокому ультрафиолетовому свету вечности.
Потрясенный, как может быть потрясен только человек, никогда не живший у моря, матрос вынырнул из своего сна, быстро перевернулся на другой бок и снова заснул.
В ту же ночь температура у Малетты спала до 36°, а это значит, что сам он с заоблачных высот жара упал на землю и проснулся около грех часов утра, весь в поту… Но теперь он понимал, где находится.
Следующая ночь (ночь с субботы на воскресенье) и вправду обещала быть веселой – наперекор всему! В «Грозди» должно было состояться первое масленичное гулянье, так называемый «домашний праздник в «Грозди». Стоял мороз (но ночь сулила жаркое веселье); царил мрак (но ночь сулила яркий свет); непроглядный мрак – на три шага вперед ничего не видно. Луна вступила в свою последнюю фазу и должна была взойти только к полуночи. Однако это отнюдь не мешало молодежи, охочей до танцев, ведь молодым не ведомы ни холод, ни страх. Они являлись, пешком и на мотоциклах, ряженые и неряженые – даже из самых захолустных уголков, – чтобы хоть разок как следует проветрить душу и тело. Моторизованные молодые люди с ветерком влетали в деревню (на дороге уже не было снега, она снова годилась под трек), слепящими фарами и грохотом моторов разбивая вдребезги темноту и тишину. Остальные (неполноценные), то есть пешеходы, тащились с карманными фонариками или переносными фонарями. Чтобы обратить на себя внимание, им приходилось орать, свистеть и палками колошматить по заборам. В узкой полоске колеблющегося света они шли своей дорогой, и видны были только их ноги, марширующие по Тиши, а больше ничего. По что они шли на своих двоих, было слышно даже тем, кто еще не видел их освещенных ног.
Матрос тоже шел по деревне (все еще в возбуждении от своего военно-морского сна), и так как он по-прежнему не знал, что делать, за что взяться, то хотел по крайней мере хоть немного позлобствовать. Он видел огоньки, мелькавшие вдоль улицы, слышал крики парней, визг девушек – и вдобавок эта ночь! Она была черна, как дымоход, и отдавала сажей, пыльной суровостью и горечью бесснежного мороза. А днем-то ведь таяло! Южный ветер! С лесопилки доносилось пыхтение мотопилы, а со станции Плеши свист локомотивов: их железные тела трепетали, готовые двинуться в путь, трепетали от приближения весны. И ежели «старик» не утонул в море и не был подвешен коптиться в небесной трубе, и ежели поезда идут на юг (и на север тоже), в таком случае, в таком случае можно будет опять когда-нибудь выйти в море.
Веселая толпа гуляющих валила ему навстречу (освещенные ноги, а вверху, в темноте, громкие крики). Он тотчас укрылся в подворотне, не желая стать объектом шуток этой оравы. По в подворотне уже стоял какой-то человек, видно тоже убоявшийся хамских выходок.
– Господин Недруг?
– Черт побери! Кто здесь?
– Это я, Франц Цоттер. В темноте я вас сразу и не признал.
Молодые люди протопали мимо. Луч света упал на стену дома напротив, и в этом свете возникли гигантские тени женских икр, марширующие исполины, которые доставали до кровельного лотка.
– Слыхали последнюю новость? – спросил Франц Цоттер. – Хабихта вчера наградили. Дали орден за поимку убийцы. – И вдруг (во всю глотку): – Это я из газеты вычитал!
Вот и все. Потом он замолчал, так как мимо один за другим промчались мотоциклисты; жуткий грохот ударялся о стены, заталкивал обратно в рот простые слона; в белоснежном, слепящем свете фар, что как нож вонзался во тьму, мелькали свешивающиеся с седла зады и жарко растопыренные ляжки отважных всадниц в высоко подоткнутых юбках.
Матрос закашлялся, пыль и пары бензина разъедали ему носоглотку.
– Совсем взбесились, окаянные! – прохрипел он. При этом он имел в виду и награждение Хабихта и ляжки всадниц. И тут, заметив, что охота промчалась мимо (правда, за нею еще тащился вонючий хвост), он оставил Франца Цоттера в подворотне, а сам поспешил уйти.
Бал начался с таким же шиком и размахом, с каким являлись в деревню гости. Все, кто был молод, собрались здесь и уже наступали друг другу на ноги. Но едва начались танцы, как произошло первое несчастье: во всей округе вышла из строя электросеть.
Густой мрак. Духовая музыка замерла на диссонансе – воцарилась тишина. И тут же послышался возглас какого-то парня: «Эге-е!», что значило примерно следующее: «Ну? Это еще что такое?» И сразу топот, огонек спички возле ящика с пробками и голос Франца Биндера:
– Замыкание, наверно!
И вдруг отчаянный визг – несколько девиц пожелали оповестить мир о том, что их тискают.
Незадолго до того, как погас свет, в залу вошел помощник лесничего Штраус. Ему как раз хватило времени заметить, что в отдельном кабинете стоит учительница. Он протискивался через толпу гостей, целеустремленно лавировал среди потных тел. Он угадывал направление, как лесной зверь, и потому не боялся заблудиться в темноте. Он задевал рюши, звенящие украшения, шуршащий шелк, согретые, туго натянутые трико, задевал бедра, голые руки, тугие груди – разгоряченную плоть, что рвалась наружу из-под всех покровов. С удовольствием раздувая ноздри, он ухмылялся (но два его золотых зуба не блестели впотьмах). Так! Должно быть, это сестры Бибер с хутора. Даже в маскарадных костюмах от них несет коровником. Дальше запах сапог и бриллиантина. Ага, значит, и Укрутник здесь! А вон там, верно, Паула Пок, потому что пахнет совсем как в сапожной мастерской. Он проталкивался вперед, поводя своим многоопытным носом. Хлопнул рукой по заду, сначала по одному, потом по другому – здорово! Не иначе это сестры Шмук. Затем налетел на какого-то парня, который не замедлил дать ему пинка в живот.
– Эй, ты кто такой? – спросил Штраус.
– Волк, – ответил парень.
А тут еще и посетители вышли из себя:
– В чем дело? Когда починят свет?
– Немножечко терпения, немножечко терпения, – восклицал Франц Биндер. – Розль уже пошла за лампами.
Тут запахло солдатней! Запахло гимнастическим залом! Бравые ребята, должно быть, где-то поблизости. Штраус старался не наступить им на ноги и, осторожно продвигаясь, наскочил на большое, крепкое женское тело. Она ли это? Он слегка наклонился и щекой коснулся плеча, казавшегося угловатым, хотя на самом деле оно было округлым и пахло свежей, хорошо промытой кожей.
– Фрейлейн Якоби? – прошептал он.
– Да! Кто это?
– А вы не догадываетесь?
– Нет.
– Волк. Я пришел вас съесть!
– Вместе с платьем?
– Нет, сначала я его с вас сниму.
Он сзади схватил ее и просунул большие пальцы ей под мышки, а так как она не противилась и не вывертывалась (а в конце концов даже выразила согласие, игриво потершись об него спиной), он недолго думая заключил ее в свои объятия.
А в это время в доме, где она жила, у Зуппанов, в темноте и полной тишине, происходило следующее: Малетта неподвижно лежал на кровати – в руках черная книга учителя – и как раз ломал себе голову над отрывком, дочитать который ему помешала внезапно наступившая темнота. Он достал эту затрепанную черную книжонку, отчаявшись заснуть, открыл ее на первой попавшейся странице и наугад, с середины абзаца стал читать: