355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ганс Леберт » Волчья шкура » Текст книги (страница 21)
Волчья шкура
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:34

Текст книги "Волчья шкура"


Автор книги: Ганс Леберт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 33 страниц)

9

Ночь не заставила себя ждать. Одним прыжком выскочила она из засады на поле брани; свечение в высоте погасло, словно порыв ветра нарушил празднество, словно один-единственный краткий его порыв разом задул все свечи. И только на западе едва теплился последний свет, в котором обозначились горы и вершины деревьев – тусклая, грязно-алая полоска, словно мясник вытер руки об облака.

Матрос недвижно стоял на снегу, а напротив него, также недвижно, стояли другие, и между темной массой, в которую они слились, и темной одинокой фигурой матроса опять, как когда-то, лежал мертвец – черным крестом на снегу, а вокруг его истерзанного тощего тела сгущалась темнота.

И снова глухая барабанная дробь. Точно из непроглядных глубин земного шара. Из-под голубеющей брони снега и льда, что поскрипывает от усилившегося мороза. Матрос слышал – барабанная дробь приближается, нарастает в тяжелом торжественном ритме, и знал: она звучит только в нем самом, ибо он сам был этим барабаном, оглушительно грохотавшим во тьме. Он спросил:

– Ну, теперь вы довольны? – И подождал немного. Он слышал, что барабанная дробь все ближе, все сильнее звучит в нем.

– Ведь я же кричал, – сказал Хабихт. – И кричал достаточно громко. Скажете, нет? Я кричал: «Только в воздух!» И вот нате вам! Теперь он лежит здесь и уже не шелохнется.

А Хабергейер (невидимкой из черной массы) проговорил:

– Первый выстрел всегда только предупреждение. Я тоже выстрелил в воздух! Ясно?

Приезжие жандармы, столпившиеся вокруг Хабихта, заявили, что так оно и было. А прикончил его тот, красномордый, ну, тот, с носом. Где он там?

Хабихт круто повернулся к темной массе.

– Пунц! – крикнул он. – Эй, где ты там! Поди сюда! Уши у тебя дерьмом заложило, что ли?

Пунц Винцент выступил из толпы, почти незаметный на ее фоне.

– Я никаких криков не слыхал. Я же глухой на одно ухо!

Хабихт смотрел во тьму, на него.

– Что за вздор, – сказал он. – У тебя есть еще ухо на другой стороне башки. И я ведь к тебе подбежал, остолоп несчастный! – Пожимая плечами, он отвернулся и сказал: – Ладно! Что было, то было. Особых неприятностей тут ждать не приходится. Дело можно считать законченным.

А барабанная дробь все нарастала и гремела уже сквозь пены матроса. Он сказал:

– Не обольщайтесь! Дело еще далеко не закончено!

В отпет послышался возмущенный ропот.

– А ты-то чего суешь нос куда не надо? – спросил Пунц Винцент.

А Хабергейер:

– Он пнул ногой мою собаку!

А помощник лесничего Штраус:

– Ну, погоди! Мы и до тебя еще доберемся!

– Если у вас есть что сказать, – огрызнулся Хабихт, – так приходите завтра ко мне в жандармерию. Здесь, в темноте, на снегу, я с вами разговаривать не намерен.

Матрос поднял кулак и угрожающе помахал им в воздухе.

– Разговаривать вам не придется! – крикнул матрос. – Зато вы кое-что услышите! Завтра все будет еще темнее, чем сегодня!

Хабихт подошел к нему вплотную и спросил:

– Почему вы, собственно, так волнуетесь?

– Вам это известно не хуже, чем мне: «Некто, числящийся в списках разыскиваемых лиц». Ведь так это было?

– Да, – сказал Хабихт, – но вы же ничего не знаете. Он сознался в убийстве Айстраха.

– Что?

– Да-да, он сам пришел к нам и на допросе сознался в убийстве.

– И ничего… – выдохнул матрос, – ничего не сказал о том, где он спал в новогоднюю ночь?

– Он признал свою вину, – сказал Хабихт, – этого достаточно. О побочных обстоятельствах речи не было.

В этот миг барабанная дробь зазвучала уже так близко, что заглушила все остальное. Матрос, правда, видел, что Хабихт шевелит губами, и еще заметил, как тот поднял палец, словно объясняя что-то, но ничего уже не расслышал в этом грохоте; и вдруг – точно из морских глубин – поднялся огромный вал черного звона; клокочущий, бурливый (с могучим, серебром отливающим гребнем), вздымался он к небу, точно горный хребет: в ночи раздался траурный марш господень.

– Герта! Герта! Где ты? Г-е-е-ерт-а-а!

Затаив дыхание, Укрутник прислушался.

Ничего. Только эхо донеслось с опушки леса, а потом с дальнего склона – второе.

Он огляделся. Тяжело задышал. Ничего! Опустелый лес, отбрасывающий эхо. И деревья четко обозначились на снегу, так как за облаками прятался молодой месяц. Господи, да куда же она подевалась? Боже милостивый, ведь должна же она где-то быть? Он сложил руки рупором, но голос отказал ему. Укрутник вдруг понял, что звать ее уже поздно, что из своей дали она не услышит его. Он зачарованно смотрел вверх, на дубовую ветку, недвижно вонзившуюся в прозрачные облака. Точь-в-точь лапки птицы, подумал он. Птицы, что уже мертвой лежит на снегу. И вдруг в неумолимой дали ему привиделось беспощадно чужое лицо Герты, обращенное к небу, уже холодное, уже окоченелое, уже покрытое инеем. Белые губы примерзли к зубам; глаза неподвижно уставились на луну, но не видели ее (лунный свет играл в них, как в двух осколках стекла), уши вслушивались в ночь, но не слышали ничего, кроме великой тишины.

Насмерть перепуганный, Укрутник вернулся в Тиши. На лыжах подошел к «Грозди». В подворотне он столкнулся с самим собою, утроенным: справа, слева, из глубины арки наступали на него Укрутники в троекратном повторении эха, хотя он всего лишь отряхнул снег с лыжных ботинок да поставил у двери в погреб лыжи и палки – все как обычно.

Задыхаясь от страха – вдруг рухнет последняя надежда (надежда, что Герта уже вернулась домой), – он с грохотом ввалился в залу, где уже шел пир горой, словно там праздновали невесть какую победу, подскочил к трону пивного бога, да так, что кружки зазвенели, и дрожащими пальцами впился во влажно-холодное жестяное покрытие стойки.

– Герта вернулась?

А Биндер, с божественным спокойствием, с божественной неосведомленностью:

– Погоди-ка! Герта… Что-то она такое говорила… Или это вчера вечером?.. Не знаю.

Говорила! Господи помилуй! Что она говорила? Он уже топает по лестнице в темный коридор, из меркнущего света поднимается в полную темноту, будто ныряет вниз головой в черную воду. Наверху Укрутнику кажется, что кто-то шутки ради закрыл ему руками глаза. Ощупывая стены, идет он дальше, ищет – увы, напрасно! – золотую полоску в конце коридора, и к своему все возрастающему ужасу видит и тут же осознает, что коридор ведет в бесконечность, что из-под Гертиной двери не пробивается свет. Сердце уже колотится у него в горле. Укрутник несколько секунд стоит в нерешительности, потом берется за ручку и под скрип петель открывает дверь. Пусто! И даже запаха Герты уже не слышно! Только призрачный отсвет снега! Только ночь! Она обосновалась, поселилась здесь и смотрит на него с неприязнью за то, что он помешал ей. Но Укрутник все-таки зажигает свет и озирается. Теперь комната кажется еще более пустой; на одном из стульев висит шерстяное платье Герты и пялится на него утратившими всякий смысл подмышниками.

В этот момент полного его поражения Герта вернулась домой. Он узнал ее шаги на лестнице, в коридоре: они приближались как обычно. И тут в свете, падавшем из комнаты, появилась она сама.

Он бросился к ней, обнял ее и разрыдался, как дитя.

– Ты вернулась, – всхлипывал он, покрывая ее лицо поцелуями.

Она не оттолкнула его, только бессильно обвисла в его объятиях, мягкая, как снятое с костей жаркое, и позволила себя ласкать; голова ее при этом тряслась.

На следующий день (который пришел в арестантской одежде, поздно и, казалось, плохо выспавшись) в помещении жандармерии между Хабихтом и матросом произошел следующий разговор.

Хабихт (услав помощника жандарма Шобера):

– Так! Теперь мы одни. Ну, выкладывайте, чем вы там еще хотите меня угостить. – Он откинулся на спинку кресла – засел за письменным столом, как в окопе, – и устремил свои колючие глаза на матроса.

А тот:

– Будь моя воля, я бы многих угостил, да так, чтоб они и не встали – пулями. Но угощать пулями по собственному усмотрению позволено только вашему брату. И вы, черт бы вас подрал, этим пользуетесь!

Хабихт:

– Это все, что вы хотели мне сказать? Разумеется, мы стреляли. Само собой разумеется!Не я лично, а другие. Но в данном случае это было вполне законно.

Матрос:

– И все-таки вы не преминули обратить мое внимание на то, что стреляли по нему не вы, верно ведь? Но не в этом дело. Сначала мы с вами поговорим о жертве.

Хабихт:

– Мы?

А матрос:

– Да, мы! Ведь я же налогоплательщик и тем самым пособник! Я же оплачиваю полицию, которая тут палит почем зря, и жандармерию, которая мне постоянно докучает, но еще ни разу в жизни ни от чего меня не защитила.

Хабихт:

– Довольно! – Он наклонился и со всей силы хватил рукой по столу.

Матрос:

– Знаете что, пора вам с вашей рукой пойти в отпуск. Она это заслужила. А полотенце отдайте прачке.

Хабихт метнул на него злобный взгляд и заскрежетал зубами.

А матрос:

– «Функционеры» не умеют молчать. Начальник пожарной охраны рассказывал в «Грозди»… И сегодня уже вся округа об этом знает… Но человек, которого вы прикончили… Я знаю, он был бродягой и вором. Но воровал только потому, что бродяжничал, а вы бродягам есть не даете. Он был мелким воришкой. И в этом его ошибка. Крупные воры сидят в торговой палате. Они обдирают вас как липку, а вы этого не замечаете. Он украл только кролика, и вы это сразу заметили. Тут же схватили его и посадили за решетку. И надо же! Для него нашлась еда! Он вдруг стал достоин еды, хотя в качестве арестанта был так же бесполезен, как и в качестве бродяги. Но он, он вас надул. Наплевал на вас и удрал. Свобода была ему дороже вашей похлебки, он считал, что ради свободы стоит сдохнуть в лесу. А посему давайте поговорим о свободе. Может, вы знаете, что такое свобода? Я не знаю. А он, он, кажется, тоже уже не знал, иначе бы он к вам не явился. Он вдруг «взялся за ум» и принял единственно правильное решение. Но одного он, к сожалению, не знал: что вам срочно требуется убийца. А потом, потом он сознался в убийстве, которое совершил другой. А вот как он до этого дошел, в этом еще разберутся.

Хабихт вскочил с кресла.

– Нечего вам задаваться, господин Недруг… Мы действовали по уставу! Делали только то, что должны были делать. – Он обдергивает мундир, словно одергивая самого себя, потом подходит к окну – весь белый, с побелевшими губами – и смотрит в сумеречное, притаившееся утро. И: – Вы, может, думаете, что мне доставляет большое удовольствие служить жандармом в этой вонючей дыре? Думаете, я не знаю ничего лучшего, чем здесь отделять овец от козлищ? Мне пятьдесят три года. Я узнал и научился «любить» людей. Я отлично понимаю, что все мы – сброд, который строго придерживается правил игры, только чтобы иметь возможность существовать, не переставая быть сбродом. К черту! Если я вообще еще что-то делаю, то лишь в надежде получить наконец повышение! И прибавку к жалованью! И занять должность поприятнее. Вы предлагаете мне идти в отпуск с моей рукой? Извольте! С превеликим удовольствием! Я даже выйду на пенсию! (У меня до сих пор плечо ломит от фашистских приветствий.) Но сначала я должен получить прибавку! – Он начинает метаться взад-вперед по комнате. Говорит: – Мы допрашивали его с пристрастием, это верно. Но – боже милостивый! – разве невиновный сознается в убийстве?

Матрос недвижно сидит на своем стуле и смотрит на русскую шапку, лежащую у него на коленях. Он говорит:

– Вы знаете не хуже меня, что этот бедняга не был убийцей. – Он подымает глаза, потому что Хабихт все еще стоит перед ним, и в его глазах видит ужас, – Повторяет: – Вы знаете это не хуже меня. Иначе вы никогда бы не попытались спасти его от смерти.

Хабихт опять уже расхаживает взад и вперед.

– Ничего я не знаю, – говорит он. – Я должен держаться фактов. Он пришел. Сознался в убийстве, а потом хотел дать деру.

Матрос:

– И тут его пристрелили. Весьма разумно!

Хабихт:

– Верно! Но вам-то что за дело? Вы так себя ведете, словно этот парень был вам родным братом!

Матрос:

– Да. Он и был моим братом. Потому что его еще мучила тоска по дальним краям. – Он встает, нахлобучивает свою русскую шапку. Повторяет: – Его еще мучила тоска по дальним краям. Он еще стремился к тому, о чем мы все позабыли. Стремился возвыситься над собой и над жизнью.

Хабихт стоит теперь на другом конце комнаты. Не сводит с матроса прищуренных глаз и говорит:

– Ах так! Выходит, вы знали его! Тогда перед нами открываются совсем новые перспективы.

А матрос:

– Да, я знал его. Я долго беседовал с ним. И (руки в карманах, он подходит к Хабихту) сейчас скажу то, что обязан сказать о нем, а вы укусите себя в задницу, если можете, потому что перед вами и вправду откроются «новые перспективы»: ту ночь – я в любую минуту готов присягнуть, что это так, – ту ночь, когда совершилось убийство, он провел у меня.

Хабихт одним прыжком оказывается у своего стола.

– А вы понимаете, что я должен на вас заявить?

Матрос:

– Пожалуйста! Попытайтесь! Один только шаг, и на нас обрушится лавина.

– Какая еще лавина?

– Лавина, уже много лет нависавшая над деревней! Если она двинется вниз, вы конченый человек! Тогда всем станет ясно, что вы покрывали настоящих преступников!

Хабихт, согнувшись в три погибели, цепляется за стол.

– Ах вот что! Вы мне угрожаете! Забавно!

А матрос:

– Да. Угрожаю. Потому что мне нет надобности вас задабривать! – Он обходит Хабихта, бессильно опустившегося на свой стул. Говорит: – Н-да! Плохо вас ноги держат! Кабы не сапоги, ваши обмякшие кости рассыпались бы в разные стороны. Так что смотрите в оба, чтобы их с вас не стянули! – Он садится на прежнее место. – Я пришел смыть пятно с этого человека, с человека, который пренебрег возможностью предать меня. Но, увы, пришел слишком поздно. Вечером тридцать первого декабря, в половине пятого, он заявился ко мне и ушел от меня в день Нового года, уже после вас и этого дурака инспектора.

Хабихт, не шевелясь, сидит на своем стуле и шепчет:

– Да, но… мне-то что теперь делать?

– Вы должны схватить убийцу, – говорит матрос, – и тогда, по мне, можете стать хоть министром внутренних дел…

Разговор этот имел место около полудня, незадолго до обследования тела убитого, а ровно в полдень, когда зазвонил колокол и деревня лежала в снегу, как дымящаяся компостная куча, в доме Зуппанов кто-то нерешительно постучал к фрейлейн Якоби, которая только что вернулась из школы и не успела даже снять платка с головы.

– В чем дело, фрау Зуппан?

Дверь медленно отворилась. Но вместо старухи Зуппан вошел Карл Малетта.

На заношенную пижаму у него было наброшено пальто. Волосы растрепанные, лицо небритое. Он устремил на валькирию смущенный взгляд и сказал:

– Простите, ради бога, но я хотел попросить вас кое-что купить для меня. Я болен и не могу выйти из дому. С позавчерашнего вечера у меня маковой росинки во рту не было.

Она смотрела на него с отвращением. Хотелось бы ей знать, почему он явился именно к ней? Пошел бы лучше к Зуппанше. Она бы сейчас ему что-нибудь и состряпала.

А он:

– Она уже стряпала мне. Это было ужасно: кусок в горло не лез. Я все нарезал, подсушил и высыпал птицам на подоконник.

Фрейлейн Якоби взглянула на него и расхохоталась.

– Ладно, мерзкий вы тип! – сказала она. – Схожу уж, если старуха Зуппан вам не угодила. Давайте деньги!

Покуда она ходила за покупками, он в раздражении сидел на своей кровати и ждал. Ничего особенного с ним не было, он просто боялся выйти из дому и налететь на Укрутника. Но Укрутник – это еще куда ни шло. При некоторой осторожности его мести можно было избегнуть. Самое плохое, что он, Малетта, никак не мог стряхнуть с себя мясникову дочку. Зажав его толстыми ляжками, она скакала на нем – черт в женском обличье, скакала без седла и без стремян, гнала по кругу его мономании, с той милой манерой борцов (вольная борьба), которую еще могла кое-как выдержать лошадиная натура скототорговца, но уж никак не жалкий комок нервов – Малетта. Зловещие картины запечатлелись в нем; сам он был пленкой, на которой они выступили с необыкновенной ясностью, но были уже не снимками, а действительностью: Герта собственной персоной, со всеми своими мускулами и запахом, сейчас, в его горячечном воображении, была еще реальнее, чем тогда; ведь он однажды уже ощутил под собой ее тело и вслед за тем отведал ее кулаков. Он боролся с нею, боролся «вольным стилем», но она всякий раз клала его на обе лопатки, и всякий раз он оказывался на борцовском ковре, а Герта сидела на нем. Теперь он расплачивался за злобную выходку, которую себе позволил, и цена, пожалуй, соответствовала его злобе, но отнюдь не радостям, отсюда проистекшим. Он достал носовой платок и высморкался. Запах козленка все еще забивал ему ноздри. Да, а потом вот что еще случилось – встреча в воскресный день: матрос.

Сначала он увидел его стоящим с какой-то девочкой перед витриной парикмахерского салона. Спина матроса показалась ему броневой плитой, от которой отскакивали день, деревня и небо. Но похоже, что в этой бронированной спине у него были глаза, так как внезапно он обернулся. Малетта конфузливо отступил за занавеску, потом быстро оделся. Он думал: откуда я знаю этого человека? И, самое главное, почему я с первого взгляда в него влюбился? В широкую его спину и в быстрое его движение, когда он обернулся! Старуха Зуппан рассказывала ему, что убийцу застрелили при попытке к бегству, а матрос, который тоже, наверно, убийца, долго кричал на вахмистра Хабихта, это многие слышали. Малетта думал: ну, этот-то уж, конечно, знает, что делает. Не станет он кричать без причины. А если кричит, то уж добьется толку. И у этих сволочей посыплется со стен розовая штукатурка! Он встал и потащился к окну, словно ждал чьего-то знака. Да сбудется надежда, которую мне внушила твоя спина! Свали их всех своим криком!

В этот момент возвратилась фрейлейн Якоби. Вошла в комнату не постучав. Вынула из сетки все, что он просил ее купить. Потом достала кошелек из кармана, пересчитала деньги и положила сдачу на стол.

– Кажется, правильно. На чай я не возьму. Вы ведь так трогательно помогли мне одеться.

Малетта попытался изобразить на лице улыбку, что после некоторых усилий ему удалось.

– Я готов вам и раздеться помочь, – отозвался он. – Словом, я всегда к вашим услугам.

Она сверкнула на него голубыми глазами и откинула прядь со лба. Потом сказала:

– Хорошо! Ловлю вас на слове. Но не радуйтесь прежде времени. И (с искаженным от злости лицом): – Вы вчера отсутствовали на перекличке. Надо было сообщить, что вы заболели! Господин Хабергейер взял вас на заметку.

– Это егерь-то? – спросил Малегта. – С бородищей?

– Да, егерь, с длинной бородой.

– Ну и пусть его! У них, видно, хлопот полон рот! Скажите ему, пусть пропечатает меня в вечерней газете.

Она ушла в свою комнату, а Малетта подошел к фотографии Хабергейера и стал внимательно всматриваться в старый, утыканный гвоздями горный ботинок, который тот вонзил в тело убитого оленя. Надо сознаться, вид малопривлекательный! Несмотря на красоты леса и на охотничий трофей. Деловитость, истекающая жирной сапожной мазью! Этот башмак совершенно очевидно вонял. Зверь же был прекрасен и благороден даже в смерти. Пологий холм весь в опавшей листве, ветвистые рога: дерево, срубленное поздней осенью, последним криком пронзившее небо… О небо! Крылья, рапростертые над осенними лесами! О тьма лесов, разорванная, разреженная осенним ветром. Глаза Малетты скользнули вверх по егерю, выше серебряных пуговиц куртки, к самой бороде. Тщетно! Ошибочный путь! Мрак и густая борода. Гибель, мелькающая повсюду, как плесень в лесу! Покуда Малетта стоял так, ничего не видя в чащобе, его гибель была уже предрешена.

Да, конечно! Его гибель была предрешена, предрешена за чистым лбом Герты – и не только за ее лбом, ибо Герта, видимо, была лишь орудием, а пользовался им кто-то другой. Она помирилась с Укрутником и сладко, как никогда, проспала с ним ночь. Она чуть слышно шепнула ему:

– Ты прав: я действительно дрянь.

А он:

– Ах, брось! Это я со злости сказал, – Он уже знал об истории, разыгравшейся у фотографа, знал, что Малетта пытался изнасиловать Герту, и знал, как до этого дошло. Он сказал:

– Ну, этот у меня еще попляшет! Я из него котлету сделаю! Но сначала мне нужна отснятая пленка, поняла? И твое дело ее раздобыть!

О том, как это устроить, она размышляла днем, помогая на кухне, и среди стука тарелок, ножей и вилок ей мало-помалу уяснялись трудности предстоящего. Очень уж нелегко будет заговорить об этом с фотографом. Вдобавок она не верила, что он отдаст ей пленку, не предъявив своих требований. Но она была дочерью мясника, и дух, унаследованный от отца, в сочетании с женским инстинктом, подсказывал ей, что рубить кость надо именно здесь и что план мести выбран правильно. Возбужденная испытаниями последних часов, а также открытием, что ничего нет легче, как обвести вокруг пальца мужчину, одного соблазнить, другому наставить рога, к тому же приятно удивленная как тем, до чего же здорово чувствуешь себя после эдаких штучек, так и тем, что сознание греха только способствует самоуважению, теперь она храбро смотрела на свою отнюдь не легкую задачу. Многочисленные идеи бродили в ее мозгу. Правда, большинство их казались ей невыполнимыми. Зато о других следовало очень и очень поразмыслить. Накладывая гигантским половником отнюдь не гигантские порции, Герта взвешивала все предоставлявшиеся ей возможности и рисовала в воображении различные сценки. Но как ни далеко заходили ее мысли (многие из них, впрочем, тут же отвергались), от одной она никак не могла отделаться. На этой мысли упорно останавливался ее взбудораженный ум. Она вдруг представила себе Малетту, его серое, обрюзгшее лицо, представила в ситуации вполне определенной и звонко расхохоталась.

– Чего ты смеешься, – спросила ее Анна, кухарка.

– Да так, ерунда. Мне тут кое-что в голову пришло. – И вдруг: – Слушай, Анна, ты не помнишь, когда у нас старик Клейнерт сточные ямы выгребал?

В эту секунду перед нею возник матрос, говоривший: «Вы вместо лиц только зады видите!»

А старуха Анна (задумчиво):

– Погоди-ка! Сдается мне, это в августе было.

Между тем матрос сидел в своей комнате и, прищурившись, смотрел в окно. Он думал: вот, значит, я им объявил войну и теперь что-то должно случиться! Он считался с любыми возможностями, во всяком случае с каким-нибудь контрударом в самое ближайшее время, ибо одно ему было ясно: вахмистр Хабихт испробует все способы, чтобы заставить его молчать.

В окно он видел угол сарая, за ним гору и слева черные ветви дерева, резко вырисовывавшиеся на фоне сумрачно спокойного неба, в котором медленно пролетали две вороны. Волнение все еще трепетало в нем (как долгое время трепещет в нервах барабанная дробь), но в то же время он замечал, что мало-помалу успокаивается, и это уже само по себе снимало все неприятные ощущения. Конечно, он должен был заговорить о своих подозрениях, то есть намеком высказать то, в чем был уже окончательно убежден. Но стоило ли разевать рот раньше времени, тем самым заставляя преступников насторожиться? Они ведь почувствовали бы себя спокойнее, чем когда-либо, полагая, что дело прекращено. Они, пожалуй, сочли бы себя честными людьми и в один прекрасный день перестали бы осторожничать. И тогда? Что тогда? Тогда ты навеки останешься с носом! Потому, что все рассчитал неправильно! – думал он. – Если эти оба позабудут, кто они есть, они уже ничем не выдадут себя!

Он выглянул в окно. Сарай становился все чернее, а ветви растворились в небе. Тишина, плотная и непроницаемая, была полна неузнанных шорохов, которые настойчиво проникали в уши. Он думал: Нет! Напротив! Их необходимо напугать. Пусть догадываются о том, что мне все известно. Со страху, и только со страху они понаделают глупостей! Только потеряв уверенность в себе, они себя выдадут. Но, продолжал он размышлять, ты ведь и сам боишься, и в данную минуту у тебя для этого есть все основания. Хабихт договорится с Хабергейером, и убийцей опять окажешься ты! Он прислушался. Снег скрипит, словно кто-то идет по двору; вот скрип уже слышится за домом и сейчас же на крыше. Но это был всего-навсего мороз, серыми своими челюстями вгрызавшийся в снег.

Матрос замер, сидя на стуле; ждал, вслушивался. Время шло. Наступили сумерки, наступила ночь, но никто не пришел и ничего не случилось.

Если Хабихт так ведет себя, значит, у него и вправду рыло в пуху. Но радоваться было рановато, похоже, что самое худшее еще на подходе.

Он поднялся и подбросил несколько поленьев в огонь. Потом начал шагать из угла в угол. Не подумал даже о том, чтобы зажечь лампу: впотьмах он чувствовал себя безопаснее. Тяжело ступая, ходил он взад и вперед, глядя на тлеющий огонек своей трубки, а отсвет огня, вырывавшегося из щелей в плите, порхал по потолку, подобно красной птице. Внезапно он почувствовал, что капитан где-то совсем близко. Равномерными шагами ходил он там, наверху, по своему мостику – неподкупное эхо собственных его шагов. Или сам он всего лишь эхо? Матрос остановился, и шаги смолкли; опять пошел, и опять раздались шаги, и дом закачался, как корабль в ночи на захлестывающих его волнах.

Следующей ночью, тихой и тонувшей в странном полумраке, ибо почти полная луна пряталась за облачной пеленой, приблизительно в двадцать один час Пунц Винцент ушел из «Грозди». Он бражничал со Штраусом и Хабергейером, но, когда те стали призывать его к умеренности, обозлился и что было силы стукнул кулаком по столу. А потом вскочил, поднял руку для приветствия – и:

– Поцелуйте меня в господин ортсгруппенлейтер! – С этими словами он ретировался. Покачиваясь, словно тень, он брел по улице (все кругом было неверным и расплывчатым, как тени, а следовательно, и он), натыкался на стены, как мяч, от них отскакивал и наконец угодил в сугроб. Он ухватился за тень (потому что деревню вдруг перекосило), которая оказалась стволом каштана, отчего ему и удалось за нее ухватиться. В это время облака немного посветлели, а заснеженные крыши и белые стены церковной башни на другой стороне улицы засветились белесым светом заплесневелого сыра. Пунц смотрел на них круглыми от удивления глазами, потом отпустил тень дерева и перешел улицу. С трудом поднялся по церковным ступенькам и открыл боковую дверь на кладбище. Хотя могилы были мирно припорошены снегом, с миром и здесь, как видно, дело обстояло неважно. Памятники, перекосившиеся в беспорядке, словно подняв молчаливый мятеж, внезапно окаменели, а холмики могил угрожающе вздымались под снегом, как будто их приподняли изнутри. Пунц высморкал свой могучий нос и вытер пальцы о куртку. Поколебавшись секунду-другую, он запер за собой дверь и зашагал через хаос крестов и надгробий. Он шел, слегка нагнувшись, склонив голову, точно намереваясь пробить стены из замороженного воздуха; казалось, он сейчас упадет и перекувырнется. Ноги за ним поспешали все более стремительными шагами, так что он ворвался на кладбище как боевой снаряд, корпусом далеко подавшись вперед, в положении почти горизонтальном. Но потом они начали отставать, отставать все больше и больше, с каждым шагом глубже увязая в снегу, и вдруг встали как вкопанные и опрокинули Пунца. Стоя на четвереньках, он осмотрелся. Рядом с ним была могила Айстраха. и на белом холмике лежала шляпа, тульей вниз, как будто ее протягивал нищий. Пунц подполз поближе и убедился, что это его собственная шляпа. Торопливо, исподтишка, словно вор, схватил ее и надел на то место, где ей надлежало быть. Потом поднялся, выпрямился и, балансируя, сделал попытку встать навытяжку. Положив левую руку на несуществующую пряжку ремня, он выбросил вперед и вверх правую.

– Хайль!

И эхо от стены:

– Хайль!

И рука его вписывает недобрый знак в ужас, в ночь, которая, даже избавленная от нечисти и обезбоженная, не поступилась грозной своей тайной.

Он ведь был хорошим другом; хорошим другом был и старик. Но служба есть служба, водка есть водка, а человек… Что есть человек? Человек – это дерьмо.

А начнется война, думал он, значит, начнется война. Так точно! А жена? Жена ему давно осточертела и детишки тоже. Но в сумеречном свете вокруг таился страх, и он ощутил неодолимую потребность осквернить могилу, ибо человек, объятый страхом, храбрится по мере сил и бросает вызов ночи, смерти, даже черту. Он сказал:

– Все для торжества нашего дела! Понимаешь? – И стал расстегивать ширинку. Потом отлил воду, начертав ею победную руну на могиле.

В церкви горел огонек неугасимой лампады. Обернувшись, Пунц увидел мягкий красноватый блеск, мелькающий то в одном окне, то в другом, словно чье-то дыхание слегка раскачивало лампаду. Сначала он испугался. Ему почудилось, что дом божий обитаем, что там внутри кто-то сидит за работой и поддерживает маленький огонек. Правда, он смекнул, в чем тут дело; но остаток страха застрял у него где-то в костях, а так как он, решив почтить еще одного покойника и держа руку на ширинке, зашагал по галерее и мертвецкая стала на него надвигаться, то он, опять склонив голову, словно бы для удара, и видя, что черный ящик становится все больше и больше, вдруг стал трястись как овечий хвост. Наконец он добрался до мерзкого этого помещения; из глубины его донесся глухой звук, словно кто-то упал. Там лежало тело застреленного «при попытке к бегству», погребенное под плотной землей молчания, а единственная, смертельная пуля, вылетевшая из охотничьего ружья, чудом исчезла из его сердца. Что ж, хорошо! Теперь это все уже дело конченое. (А жандармы пусть жандармами и остаются). Но в остальном, к сожалению, далеко не все было кончено. Сколько дров еще надо было нарубить – уму непостижимо, и всякий раз приходилось возвращаться домой по той же дороге – дороге, которая до самой смерти останется неизменной: мимо печи для обжига кирпича.

Он прижался лбом к маленькому оконцу и вдруг до боли себя пожалел. Он показался себе куда более одиноким, чем мертвец, лежавший здесь «в ночи и тумане», в этом закутке, примыкавшем к задней стене церкви. Он охотно бы лег рядом с мертвым телом (там ведь наверняка стоит еще один катафалк). Неверными шагами он прошел за угол, дернул дверь – проклятье! – она не открывалась. Он сделал попытку еще раз помочиться и (ха-ха!) нацелился в замочную скважину. Тщетно! Источник замерз или иссяк, теперь оставалось только отправиться восвояси.

Но когда он повернулся, чтобы идти, что-то удержало его, схватило за рукав куртки и потянуло назад, словно хотело впихнуть в мертвецкую. Он закричал не своим голосом, рванулся, нежданно ощутил холодный ночной воздух в рукаве и увидел – из дверной рамы торчал железный крюк, похожий на согнутый палец, манивший его: иди, иди, иди! Лоскут от его куртки чернел на нем, как будто мертвец вывесил свой флаг.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю