355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ганс Леберт » Волчья шкура » Текст книги (страница 12)
Волчья шкура
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:34

Текст книги "Волчья шкура"


Автор книги: Ганс Леберт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 33 страниц)

Все время, что он говорил (или не говорил), слышно было только его бормотание, то, что он хотел сказать, вилось в воздухе вокруг него, бесспорно понятное, хотя и неразборчивое – все время матрос силился восстановить в памяти звуки, которые вдруг принесло из мглы годов и которые, видимо, требовали, чтобы он их вспомнил.

– Дали! – сказал он. – Ну конечно! Дали! Так я и в плавание уходил. Землю можно объехать раз-другой. Что можно, то можно. Но до горизонта все равно не доберешься.

– Свобода! – сказал человек-зебра. – Все дело в свободе. Я знаю, о ней много говорят и много пишут. Но я подразумеваю не ту, о которой пишут газеты и толкуют ораторы. С моей свободой она ничего общего не имеет.

– Прожить жизнь, – сказал матрос, – и даже пальцем не шевельнуть! Вот твоя свобода! Этого и я бы хотел! Это же сущий рай. Но покуда ты таскаешь свой труп по земле, труп, который хочет жрать и пить водку да еще мерзнет, когда наступают холода, твоя свобода, ей-богу же, представляется мне в черном свете.

– В черном свете! – повторил человек-зебра. – Это значит, что все черно для тебя! Как ночь, когда я сбежал. Как дождь, который лил на меня. Как запах прел(й листвы, что свел меня с ума. Черен был лес, в котором я укрылся. Черно тело, держащее меня в плену. Черна мать-земля. Черен сон. Да, черен. И смерть черна. Но, – добавил он, – утро – красное. И рана, что разверзается на небе, – красная. Красна и рана, расцветающая в сердце! Я знаю, что умру от этой раны и глубоко под землей стану черным, как древесный корень, но моя рана будет пылать и впредь, потому что вдали мерцает голубизной – свобода!

Теперь его песня так глубоко проникла в сознание матроса, что ему казалось, ее можно насвистывать. Один звук сорвался с его губ, сорвался второй – фальшиво! Мелодия этой песни была другая.

Ну а Малетта? Он осушил четвертый бокал красного вина. Часы на стене показывали без двадцати шесть. Слева большая, справа малая стрелка. Нет, они не сцепились… Малетта поднялся. Его шатнуло, и он схватился за стол. Под его каучуковыми подметками ходуном ходили половицы. Бокал опрокинулся, он поймал его. Не беда! Вино ведь выпито…

– Получите с меня! – излишне громко крикнул Малетта. Он ощутил неодолимый позыв к мочеиспусканию. И подумал: бог ты мой, я и вправду пьян! И еще: бог ты мой, я и этого не сдюжил!

Подошла кельнерша. Ее косые глаза сидели в орбитах шиворот-навыворот. Непонятно, как это могло быть! Но в Тиши, видно, все было возможно.

– Один литр красного – три восемьдесят, – сказала она. Пестрое платье болталось на ней как не вешалке.

Он достал кошелек, открыл его, вытаращился на мелочь, на кредитные билеты. О господи! Позыв к мочеиспусканию и мелочь! Взяв бокал со стола, она дожидалась.

– Три восемьдесят? – в смущении переспросил он.

– Три восемьдесят, – повторила она. Ее платье и вправду висело как на вешалке, но в данном случае – к счастью. Он сунул ей пятимарковую бумажку, она дала сдачи. Ее глаза разом смотрели во всех направлениях.

– Благодарю. – Она повернулась и ушла, оставив за собой отзвук безнадежности. Юбка ее завертелась колесом, потом скрылась из глаз. Слава богу! Юбка исчезла! Она ушла.

Малетта с усилием влез в пальто. Позыв стал нестерпимым. Но дверь в туалет была близко. Он шагнул, вытянул руку, взялся за щеколду. На прощание оглянулся. Пятеро мужчин все еще сидели за своим столом. Покачиваясь, как гребцы в лодке, они продолжали тот же малозанимательный разговор. Малетта открыл дверь, спотыкаясь, вышел из зала, прошел мимо кухни и двинулся в направлении неприятного запаха. Коридор загибал направо и терялся в темноте. Но Малетта был уже у цели. Вот и заветная надпись.

Малетта вошел и запер за собою дверь. Голая груша на потолке ослепила его. Ему давно был знаком сей уютный уголок: «00»! Все по последнему слову гигиены! Но теперь ведь существовали охотники, существовали солдаты, существовали союзы стрелков и союзы бывших воинов. Все эти люди отлично умели стрелять. Здесь же, как ни странно, меткость им изменяла. Малетта отпрянул от унитаза. Того, что здесь имеется спуск, они, по-видимому, тоже не знали. Или были слишком горды, чтобы взяться за его ручку. А может, хотели оставить свой опознавательный знак?

Он сразу же открыл окно (что за брезгливый народ эти чужаки!). Слава тебе господи, окно было большое, вернее, нормальной величины. Оно выходило на свекловичное иоле и на проселочную дорогу, что шла по задам деревни. Где-то лаяли собаки, где-то подальше трещал в ночи мотоцикл. За окном в лунном свете простиралось поле (тем временем успела взойти луна), а здесь вонь так и шйбала в нос. Ветер подул в окно и несколько рассеял ее; клочки газетной бумаги, валявшиеся на полу, закружились в танце и зашелестели.

Малетта с горечью смотрел прямо перед собой на стену. Ему казалось, что в животе у него не красное вино, а навозная жижа. Побеленная стена вся была испещрена коричневыми рисунками. Досыта не наглядишься на эти произведения искусства: нотные линии, начерченные всей пятерней, перекрещивались в разных направлениях! Кто-то, наверно, писал народную музыку, которая вызывает и смех и слезы, ибо – он не верил своим глазам – между строк на него лупились свастики, арийский солнечный знак (хотя и перевернутый), на него не пожалели коричневого цвета, цвета тойпартии. Как было знать Малетте, смеяться тут или плакать?

Чтобы во второй раз не проходить через зал, он вышел через черный ход. Пересек двор и хотел уже войти в подворотню, но внезапное открытие заставило его остановиться. Из темного угла до него донесся шепот. Говорили два голоса – парня и девушки. Он не разобрал, о чем они говорят (они говорили тихо и к тому же на диалекте), но по интонациям можно было заключить, что речь шла о любви, об отношениях между мужчиной и женщиной, уже достаточно далеко зашедших. Охваченный любопытством, он подошел поближе и сразу узнал голос Константина Укрутника. Тогда как голос девушки остался для него загадкой. Ясно было только одно – это не Герта.

Он тихонько крался вдоль стены и вдруг учуял запах сырого лука. Запах этот легкой вуалью повис в подворотне и шел, надо думать, из кухни. Малетта затаил дыхание и весь превратился в слух. Но в этот самый миг оба умолкли. Похоже было, что они обнимаются в темноте, шуршал шелк, поскрипывали сапоги; девушка, как кошка, удовлетворенно мурлыкала, но больше ничего не было слышно. Весь дрожа, Малетта вжался в стену. Кровь стучала у него в ушах. Теперь он учуял бриллиантин на волосах Укрутника и духи «Роза», странно смешавшиеся с запахом лука. Она сам чувствовал, что ухмыляется как кобольд. Вот она, великая любовь! – подумалось ему. Девушка опять произнесла несколько слов, он расслышал имя «Герта.»

И вдруг Укрутник (неожиданно громко, пробудив эхо в углах):

– Пусть катится куда подальше вместе со своей мясной лавкой!

А эхо в подворотне также громко: «На кой…»

Теперь девушка захихикала. О, это приглушенное хихиканье! Казалось, оно струйками стекает по коже, по волоскам на теле под голубым нейлоновым бельем, до самых чулок.

Собрав все свои силы, он вышел на улицу. Там его поджидали холод и свет, голубоватый, точно кусок льда. Луна была полной. Полной была и мера его терпения. Луна освещала кургузые дома. Обнаженные каштаны, садовыми ножницами превращенные в калек, отбрасывали тень на стены. Они вздымали руки, сжимали кулаки, яростно грозили пустынной улице. Колючий воздух расшевелил хмельной угар. Теперь Малетте необходимо было что-нибудь изничтожить! Он с разбегу бросился на деревянный забор. Забор пошатнулся, но устоял. Нет, не годится! Надо найти что-нибудь еще! Окно! Но лучше всего чью-нибудь башку! Он стал суетливо озираться в поисках камня. На тротуаре валялись только кусочки шлака. Они были слишком легки. Наконец в водосточной канаве он нашел, что искал. Поднял камень и взвесил на ладони. Что теперь? Малетта огляделся, прошел немного дальше, не зная, какую беду ему учинить. Улица лежала перед ним белая и окоченевшая. Деревья вздымались, словно обглоданные кости. Мир был мертв, мир был безжизнен. Даже убийство не смогло бы его пробудить!

Вдруг он остановился перед домом Зуппанов, одновременно почувствовав облегчение и разочарование. Камень он бросил обратно в канаву, лед раскололся, и брызнула вода. Потом он отпер дверь и, шатаясь, пошел вверх по лестнице. В комнате фрейлейн Якоби горел свет. Ему померещилось, будто золотые пряди вывешиваются из замочной скважины. Будто волосы учительницы высунулись наружу.

Он с размаху постучал в дверь.

– В чем дело? – грубо отозвалась она.

Но он уже ворвался в комнату и стоял перед ней с остекленелыми глазами, едва-едва удерживая равновесие.

Она с головы до пят смерила его презрительным взглядом.

– По-моему, вы пьяны! – сказала она.

Синева ее глаз загнала ему всю слюну под язык, как будто в рот попала дубильная кислота.

– Да, я пьян, – пролепетал он. – Могу я быть вам чем-нибудь полезен?

А она (исполненная ярости):

– Поскольку вы уже здесь, застегните мне молнию!

Она прихорошилась для встречи Нового года. Напялила розовое вечернее платье, гусыня! Длинная юбка закрывала ее ноги, сегодня они никого не будут раздражать, плечи же ее, розовые, как платье, и вдобавок в красных пятнах, словно она надраила их щеткой и щелочью, были обнажены.

– Где она? – пролепетал Малетта.

– Здесь, на боку! Я с ней уже минут пятнадцать бьюсь! – Она подняла обнаженную руку (сплошное великолепие) и стояла перед ним сияющей валькирией, готовившейся метнуть копье; густые белокурые волосы топорщились у нее под мышками.

Малетта чуть-чуть нагнулся и стал дергать замочек на молнии.

– Не защемите мне кожу, – сказала она.

А он:

– Не бойтесь! Я осторожно. – Он содрогнулся от отвращения: от нее пахло рекрутом (и это от только что вымывшейся девушки); то был своеобразно терпкий, почти мужской запах: непорочность, сила, пот и ядровое мыло…

– Мастодонт проклятый, – неслышно прошептал он. И тут же сказал вслух: – Вы немного потеете, фрейлейн Якоби.

– Да, ужасно, – ответила она. – И сама не знаю почему. Здесь же вовсе не жарко.

– Это следствие радостного возбуждения, – предположил он, – и к тому же праздничное платье вам узковато. Наверно, оно сохранилось у вас еще от первого бала, тогда ваши груди были не так развиты. – Грубым рывком он закрыл молнию и отпрянул, словно ожегшись.

Валькирия опустила копье и великолепную руку, захлопнула свою подмышку.

– Благодарю, – сказала она с улыбкой и вызывающе посмотрела на него двумя голубыми огоньками.

Он неподвижно стоял перед нею, ее взгляд отскочил от его лица. Он даже глазом не моргнул и ничего не сказал. Но, почувствовав ее пот на своих пальцах, содрогнулся от отвращения. Лотом, по-прежнему не шелохнувшись, со все еще оцепенелым взглядом, вдруг обнажил зубы, словно собирался укусить ее.

– Я ненавижу вас, – медленно проговорил он. И повторил: – Я ненавижу вас!

Улыбка на лице фрейлейн Якоби превратилась в лед, Губы вмерзли в лед улыбки.

– Я знаю, что вы меня ненавидите. И меня это не трогает. Уж не думаете ли вы, что я бы хотела быть любимой вами?

Он посмотрел на нее. Ничего не ответил и стоял все так же неподвижно.

Она пощупала молнию, проверила, что там у нее под мышкой, склонила голову набок и вздернула брови.

– Ну? – дерзко спросила она. И разразилась смехом.

Он прыгнул и схватил ее. И укусил – вдруг обезумев – в губы. Горло ее было еще полно смеха, рот раскрыт настежь, его зубы щелкнули, заскрипели, коснувшись ее зубов, вгрызлись в них. Она закричала. Ее крик защекотал его нёбо. Ее дыхание обдало его шею теплом парного молока. У себя во рту он ощутил ее слюну, поначалу отдававшую разве что зубной пастой. Затем добавился еще какой-то привкус. Привкус бархатистой изнанки фрейлейн Якоби. И тут уж кровь брызнула с ее губ… Ей удалось отпихнуть его.

– Вы с ума сошли! – Она едва дышала. В желобке между ее грудями гнев пылал омерзительным красным пятном. Она прижала ладонь к своим треснувшим губам и заметила, что они кровоточат.

– Мне даже не верится, – тихонько проговорила она, разглядывая выпачканные в крови пальцы.

Малетта был уже за дверью, в коридоре. Он сказал:

– Не сердитесь на меня! Сегодня же день святого Сильвестра. А под Новый год позволено целоваться, так ведь? Поверьте, это была шутка.

Это была шутка. Во всяком случае, так охарактеризовал свое поведение Малетта. И произошло все это, видимо, в восемнадцать пятнадцать, потому что в восемнадцать пять Малетта вернулся домой. Через полчаса, следовательно в восемнадцать сорок пять (перед самым началом веселья, в девятнадцать начиналось празднование), стало совсем невесело, напротив, очень печально – не для всех нас, о нет! Только для одного – но в тот вечер никто еще ничего не заметил, кроме тех, кому все было известно.

Малетта не имел к этому никакого отношения. Он был пьян; он торжествовал; ему можно было идти спать, что он и сделал. В дальнейших происшествиях этого вечера он уже не участвовал.

Она, учительница, смачивает полотенце, то и дело прикладывает его к прокушенным губам, дабы эти труженицы перестали кровоточить; они и перестают через две минуты. Потом она идет – в точном соответствии со своим намерением – в «Гроздь», где появляется вскоре после восемнадцати тридцати, и, надо сказать, в наилучшем настроении. Она тоже не будет иметь отношения к тому, что произойдет.

В «Грозди» шум и гам. Многие девушки и парни уже пришли. Да и музыканты на месте, но шум создают не они. Все время подходят новые гости. С визгом, с грохотом вваливаются в зал. Вот входит фрейлейн Ирма, парикмахерша, ее сопровождает не Ганс Хеллер, он ведь более не существует, а Герберт Хауер, не менее интересный мужчина, который так же, как и Ганс Хеллер, похлопывает свою даму по ягодицам. Помощник лесничего приветствует учительницу, его золотые зубы взблескивают: великолепная пара. Он говорит:

– Вы сама жизнь! А губы у вас сегодня как кораллы!

Пятеро мужчин (двое из жандармерии, трое из лесу) все еще сидят за своим столом. Они чествовали старика Айстраха (четверо – одного, а старик сам себя) и теперь, чтобы видеть его в правильном свете, усадили под неоновую трубку; так вот он и сидел в правильном свете перед стаканом водки и выглядел не лучше, чем обычно. Однако без четверти семь (вахмистр Хабихт указал именно это время, сегодня мы точно знаем, что в ту самую минуту события приняли серьезный оборот) старик вдруг поднялся с места.

Итак, он поднялся, заявил, что ему пора домой, и взял свой штормовой фонарь.

– Посиди еще! – сказал Хабергейер.

– Выпей еще стаканчик! – сказал Пунц.

Нот, с него хватит, он идет домой. Он устал, к тому же здесь становится слишком шумно.

А Хабергейер:

– Ну, иди себе, старина. Мы еще немножко посидим.

Айстрах кивает. Ладно! Он и сам дорогу найдет. Берет фонарь. Надевает свой зеленый плащ. Смотрит на одного, на другого и выходит. Часы на стене показывают без десяти семь.

Через пятнадцать минут происходит следующее: мужчины за столом завсегдатаев – теперь их четверо (двое из жандармерии и двое из лесу) – начали играть в тарок, поскольку говорить им было уже не о чем, как вдруг Пунц Винцент, весь скрючившись, швыряет на стол свои карты и хватается за живот.

– В чем дело? – спрашивает Хабергейер сквозь бороду.

Пунц кряхтит, вращает глазами, держится за брюхо.

– Живот болит! – стонет он. – Ох как болит! Черт бы все подрал! – Он вскакивает и мчится вон из зала.

А в зале оживление достигло апогея. Он еще успевает это заметить. Перед уборной стоят влюбленные парочки и затрудняют ему дальнейшее продвижение… Неужто же не нашли другого места? Или этот запах поощряет их душевную жизнь? Или они считают, что любовь «конфузна» и эта обстановка для нее самая подходящая?.. Ну да как бы там ни было, Пунц растолкал их, проложил себе путь на манер лесоруба и – одним прыжком достиг двери сортира. Увы, она не поддалась: занято!

Он дергает ручку, чертыхается. Барабанит кулаками. Девушки захихикали, парни загоготали. Их это очень забавляло, они посоветовали:

– Ты сходи-ка на навозную кучу!

А он (возмущенно):

– Убирайтесь к черту! Сами на нее садитесь!

Наконец после промедления, каковое нельзя недооценивать, дверь открылась, и из отхожего места, оглаживая юбку, выплыла кинозвезда Эрна Эдер. Пунцу, который в ярости уже вбежал туда и запер дверь, она бросила через плечо:

– Могли бы и подождать немножко!

Это было в девятнадцать часов десять минут.

Чуть позднее (около четверти восьмого) матрос вышел из дому – посмотреть на луну. Он раскурил трубку и стоял под серебряными от мороза яблонями, как большая черная печь, окутанная дымом и паром от дыхания.

Ветер, видимо, окончательно улегся спать, окоченелые ветки не шелохнулись. Похрустывала заиндевевшая трава и сорняки. Густой наземный туман прикрыл долину. Исчез мир и дорога там, внизу. Как будто ты уже на том свете и воспарил над облаками. Как будто, кроме тебя, здесь есть только мороз, свет и тишина.

В доме спал арестант. Он попросил позволения переночевать. Пусть его ночует, несчастный чудак, жалко чго ли? Пусть поспит у плиты и хоть раз в тепле и с полным желудком увидит сны о дальних далях, о свободе.

Тут взошла луна. Глянула сквозь ветви яблони. Глянула прямо в лицо матросу, глянула ему в глаза.

Так близка была Голубая песня! Она уже коснулась его губ, как свежая вода. Но опять ускользнула в забвение! Словно песню вспугнула попытка матроса ее насвистывать.

Между тем мужчины за столом завсегдатаев стали втроем играть в тарок, отчего мало что изменилось (в тарой могут играть двое, трое и четверо), но Хабергейер на сей раз играл плохо. Он проигрывал, чего обычно с ним не случалось. Карты у него были хорошие и тем не менее он проигрывал. Прошло пять минут. Прошло десять минут. Рядом гремел духовой оркестр. Подошвы танцующих шлифовали пол. Веселье слетало с развевающихся юбок и, обернувшись запахом, уносилось в открытую дверь. Десять минут прошло, пятнадцать минут, а когда прошло двадцать и помощник жандарма Шобер выиграл, чего с ним еще никогда не бывало, Хабергейер положил свои карты, откинулся на стуле и сказал:

– Он, по-моему, провалился в унитаз. Пойду взгляну, что там происходит. – Хабергейер решительно встал и сказал Хабихту:

– Может, пойдешь со мной, жандарм? Нос я тебе, уж так и быть, заткну.

А этот (смеясь):

– Да отстань ты! Чего мне там делать?

А Хабергейер:

– Я просто подумал…

А Хабихт:

– В этом деле я ему не помощник.

– Я пойду, – решил Шобер. Он был падок до сенсаций – даже до самых малых сенсаций – и посему вышел вместе с Хабергейером.

В коридоре они наткнулись на скопление народа. Не менее дюжины посетителей осаждали дверь в туалет, в воздухе пахло мятежом.

– Придется ломать дверь, – как раз говорил какой-то парень. – Видно, он там уснул.

А какая-то женщина:

– Может, его удар хватил. Мужчины столько пьют…

Хабергейер затесался в толпу, впрочем почтительно расступившуюся перед его бородой.

– Расходитесь! – повелительно крикнул он. – Идите во двор, там имеется второй туалет. – И изо всей силы постучал в дверь. – Пунц! Алло! Что ты там копаешься? Может, тебе дурно? – Он приложил ухо к двери, потому что в зале и в кухне стоял отчаянный шум. – Что? – орал он. – Что? Говори громче. Ну же! Тут ничего не слышно.

Все столпившиеся (кто из любопытства, кто в силу горькой необходимости) прислушивались затаив дыхание и с интересом смотрели на короля охотников, который, приложив ухо к двери, кажется, что-то наконец разобрал. Он говорил:

– Ага! Сильная боль! – В кухне гремели тарелки. А он говорил: – Слушай! Мы тебя дожидаемся! – Теперь в кухне загрохотали ножи и вилки, казалось, там пустили в ход ударные инструменты.

Наступила пауза. Даже оркестр неожиданно умолк. Воцарилась полная тишина, только сквозной ветер свистел в щелях.

Помощник жандарма нагнулся, прислушиваясь. Ему почудился легкий шорох, шуршание бумаги и затем тихий стон.

– Да поворачивайся поживей, – кричал Хабергейер, – здесь уж целая толпа ротозеев скопилась.

В этот момент все началось сначала: грохоча, заиграл духовой оркестр, в кухне опять загремели фаянсовой посудой, и кельнерша пронзительным голосом стала ругаться на весь дом.

– Итак, – опять крикнул Хабергейер, – мы тебя дожидаемся. Да ладно уж! Я просто хотел узнать, что с тобой стряслось. – Он выпрямился. Под окладистой бородой на его лице ничего нельзя было прочитать. – Сейчас он будет готов. – сказал Хабергейер. – Сейчас выйдет.

В это время (то есть за пять минут до половины восьмого) матрос все еще стоял на откосе. Он пребывал в задумчивости, а задумчивость делает неприметным течение времени. К тому же человек, когда он напряженно думает, не замечает холода. Он думал о малютке Анни (почему бы и не о ней?); всегда хорошо думать о чем-либо приятном. И еще думал о Голубой песне, которая снова ускользнула от него. И еще об окарине, которую ему вряд ли удастся смастерить. Оставалось одно – купить ее. Дорого такая штука стоить не может.

Он взглянул вверх – на серебряную дольку луны, что повисла в ветвях яблони; взглянул вниз – на туман, морем разлившийся над долиной и медленно ползущий вверх но склону. Он ничего не слышал. И ничего не видел. Наверно, и нечего было слышать, а видеть он и не мог, потому что туман теперь клочьями ваты лежал над долиной.

Потом часы в деревне пробили половину восьмого, это он услышал, тотчас же почувствовал холод и пошел спать. Запер за собою двери. Ключ предосторожности ради сунул в карман. Быстрым взглядом окинул комнату и увидел человека-зебру, лежащего у плиты в отсветах угасающих углей, темного и неподвижного, как корень под землей.

Но когда часы пробили половину восьмого (а как всем нам известно, половина – это два удара), Пунц Винцент вдруг вырос у стола завсегдатаев. Он щелкнул каблуками и выбросил вверх руку.

Да-да, выбросил вверх руку. И щелкнул каблуками. Хабергейер искоса посмотрел на него.

– Ты что, спятил? – спросил он, укрывшись за своей бородой.

– Хайль! – выкрикнул Пунц. – Хайль! – Его лицо с громадным орлиным носом уже не было пунцовым, не было даже красноватым. Нет, оно было серое, как цемент.

– Спятишь, когда так живот болит, – сказал Хабихт.

– Еще бы, – согласился Хабергейер. И обратился к своему другу: – Сядь! Тебе надо подкрепиться.

А теперь что?.. Теперь мы заставим часы немного поотстать. Возьмем за кончик минутную стрелку и вернем ее на половину пройденного пути, то есть на целых тридцать минут назад. Вот уже опять семь. Часы хрипят, готовясь к первому удару. В этот момент начинаются танцы, в этот момент наш отчет заводит нас в густой туман.

В этот момент (вот все, что мы знаем точно, остальное мы можем лишь предполагать) Иоганн Айстрах, возвращаясь домой, доходит до южного края деревни. Без четверти семь он вышел из «Грозди», спустя пятнадцать минут, иными словами в семь, его еще раз видели на южном краю деревни там, где уже кончалась видимость, ибо дальше стояла стена тумана и начиналась великая Неизвестность.

Часы только что начали бить. Пробили первый, потом второй удар, когда Франц Цоттер – он возвращался из Линденхофа, – выступив из белого ничто, внезапно возник на фоне освещенной луной деревни, от стен которой, казалось, отскакивали звук и свет, и нежданно-негаданно увидел старика со штормовым фонарем в руках.

– Кто идет? – спросил Франц Цоттер.

(Часы между тем продолжали бить.)

– A-а! Старина Айстрах! Привет! С Новым годом тебя!

Но старик прошел мимо; он волочил ноги, как смертельно уставший человек, и бессмысленно освещал своим фонарем лунную ночь.

– Айстраха больше нет, – сказал он.

(Тут часы пробили в последний, седьмой раз.)

Цоттер сердито обернулся и посмотрел ему вслед. Тот шагнул два раза, и его еще можно было видеть, потом шагнул в третий, и его уже не стало видно. Растворился! Словно никогда его и не было, только туман колыхался над дорогой, как жидкое серебро.

А бог? Может, он стоял там впереди, в тумане? Стоял неподвижно, как дерево в аллее, весь покрытый инеем и почти не отличимый от других деревьев? Видимость была плохая. Если вытянуть руку, то и ее не увидишь. Хотя темнее, пожалуй, не стало. Туман стелился почти над самой землей, он был пронизан светом и казался сплошной светящейся массой, свечением ниоткуда и отовсюду, изредка где-то вверху виднелась луна, монета молочного оттенка, которая становилась то светлей, то темней.

Айстрах был набожным человеком. Почти каждое воскресенье он ходил к обедне. Он верил в бога и в бессмертие человеческой души тоже. При этом он рисовал себе достаточно определенную картину: бог изрядно смахивал на Хабергейера и, как тот, прятался за окладистой бородой. И он был благодушен! Неизменно благодушен! Мир, им сотворенный, забавлял его.

Тем не менее (или именно поэтому) Айстрах – во всяком случае так нам думается – в последние годы жил в тени постоянного страха. Был ли то вполне оправданный страх от мысли, что бог мог выглядеть и по-другому, а не то иметь второй лик на оборотной стороне, сокрытый, еще никем не виданный лик. Что мы знаем о страхе Айстраха? Мы можем только надеяться, что в этот момент он не был так мучителен. В тумане, под шапкой-невидимкой тумана, старик, быть может, даже считал себя в безопасности.

Дорога была ему знакома. Он мог бы идти по ней с завязанными глазами: мимо печи для обжига кирпича до Плеши, а дальше взять направо и спуститься в долину. Там ведь, чуть-чуть не доходя до дома лесничего, прикорнула лесопильня и возле нее – домики рабочих. Но сегодня вдруг оказалось, что это иная дорога. Иная не потому, что в желудке Айстраха была водка. Сейчас эта дорога вела вон из жизни, была дорогой в царство льда и туманов. Предметы выскакивали из темноты и снова прятались. Бледными очертаниями возникали на секунду-другую, нелогично, бессвязно, без всякого отстояния, неожиданные, тревожащие, абсолютно чуждые и неуловимые.

Старик раскачивал свой фонарь. Его свет окрашивал в светло-красное нижние слои тумана. Но вверху туман тек синеватым серебром, и серебряная монета луны плыла в туманной дымке. Орел или решка? Каков лик господа? Может быть, он – невидимая нам сторона луны? И как бы ни упала монета, ее обратная сторона? Изнанка всех лиц и всех личин? Таимая, как болезнь, как срам? Спрятанная за спиной, как смертоносное оружие? Или оружие спрятано в спине жертвы? И его всю жизнь таскаешь за собой в этом рюкзаке?

Шаги старика гулко отдавались на замерзшей дороге. Им вторило эхо – казалось, что кто-то идет с ним в ногу. Эхо шагало справа, там, где гора. Да и туман был там намного темнее, чем слева. Ветви, блестящие от инея, растопыривали пальцы. Сверкнула замерзшая лужа… И тут послышался голос бога. Послышался слева, в Невидимом, где притаилась печь для обжига кирпича. Голос позвал его, как в рупор.

– Айстрах!

– Здесь!

– Иди сюда, Айстрах!

– Есть!

Сойдя с дороги, он пошел вниз по склону, проковылял через парующее поле, проковылял через туман, через белую колеблющуюся массу тумана, навстречу голосу, его позвавшему.

И вдруг выросла перед ним тень бога, она воздевала грозные руки вверх, к лунному свету.

– Ага! – сказал Айстрах. – Вот как ты выглядишь!

Страха он не чувствовал, он узнал дуб.

Он дотронулся до растрескавшегося ствола, белого от инея. Промерзшая кора липла к пальцам. Голос опять выговорил его имя (теперь, видимо, непосредственно за его спиной).

Сначала он не обернулся. Ибо и вправду чувствовал близость бога. Мороз пробежал по его спине, и он на мгновение помедлил.

Потом он, верно, все же обернулся. (На это указывало положение его тела.) Он еще услышал свист (так мы предполагаем). Еще увидел, как сталь взблеснула в лунном свете… А потом – потом он уже ничего не видел. И ничего не слышал. А около пяти его стал засыпать снег.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю