355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Шор » Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей » Текст книги (страница 8)
Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
  • Текст добавлен: 14 июля 2017, 16:30

Текст книги "Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей"


Автор книги: Евгения Шор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц)

Я проводила время в обществе деревенских детей моего возраста, чуть постарше и совсем маленьких. Мне с ними было нескучно, потому что они мне были интересны. Они еще больше, чем дети в моем классе, отличались от меня. По сравнению с этими детьми мы были богаты (у нас дома слово «богатый» почти не употреблялось и никогда не произносилось с завистью). Многие мальчики из моего класса надевали башмаки со шнуровкой на босу ногу, без чулок или носков. Я пробовала так надевать башмаки, для ног это было особое ощущение, но Мария Федоровна мне не позволила бы так ходить, она даже летом неохотно разрешала мне надевать тапочки на босу ногу. И в Москве, на нашем дворе и на улицах, было много босых детей. В Лучинском все дети ходили босиком и надевали туфли, которые они называли «баретками», только когда ходили в лес. Вместо «вот» они говорили «звона», это слово выражало также удивление или возмущение. Мальчики часто повторяли непонятное мне «ё-моё». Эти дети вели себя так же вольно, как гуси и телята; они садились на корточки там, где их заставала нужда, и, нагнув голову, наблюдали, как обезьянки, за тем, что из них вылезало. Как и в школе, в Лучинском не было тех напряженных отношений, какие были между мной и детьми на Пионерской, но, хотя я вовсе не считала их низшими, не было и равенства.

Маленькие мальчики ходили без штанов, в одних рубашонках. Это был удар для меня: доказательство врожденного неравенства мужчин и женщин. Устройство мальчиков мне показалось некрасивым, унизительным для них, не сам маленький фаллос, а пузыри из кожи.

Наш дом не имел такого участка, как дача на Пионерской. Перед домом, кажется, был маленький палисадник, окруженный забором, а за домом, вернее, за «двором», который был продолжением дома и в котором был земляной пол, нашест для кур и отделение для коровы, был фруктовый сад более чем с десятком яблонь.

Когда мы приехали, на яблонях еще ничего не было, кроме листьев, потом появились зеленые твердые шарики – горько-кислая завязь, которая к осени превратилась в яблоки. Начиная с самой ранней стадии дети ели то, что росло на яблонях, и я ела, вопреки не очень строгому, по-видимому, запрету Марии Федоровны, предупреждавшей о кровавом поносе. Никакого вреда это мне не причинило. Хозяевам и в голову не приходило не позволить детям есть яблоки, а когда мы уезжали, они заполнили яблоками все наши сумки и мешки, сказали нам много добрых слов и приглашали приехать на следующий год. С этого времени культ деревни присоединился у меня к культу дикой природы, хотя они входили в противоречие друг с другом.

Мы стали ходить к узкой и быстрой речке. Она извивами уходила вдаль, где на ее берегах виднелся лес. Мария Федоровна привезла с собой градусник для воды. Она считала, что можно начинать купаться при температуре воды 18 градусов (она произносила «осьнадцать»; еще она говорила «один яблок», и я за ней, мама сказала, что это особенность местного диалекта, но Мария Федоровна не говорила на «о» и гордилась этим, она говорила, что на Волге окает только простой народ). Мы спускались к воде (кое-кто уже купался), и Мария Федоровна, засучив рукав, опускала ручку с градусником почти до локтя в воду. С нами всегда ходили деревенские девочки, мы вносили разнообразие в их жизнь, да и нам так было веселее. Вода в речке была холодная, ключевая, но наконец Мария Федоровна нашла, что вода прогрелась, и на следующий день я начала купаться.

Около нашего берега было мелко, и дно было видно под чистой, быстро текущей водой – песок и камешки. Я вошла в воду, она доходила до колен. «Опустись с плечами!» – крикнула Мария Федоровна. Я присела – ух ты! – какая холодная вода, и сразу хорошо – есть ли в жизни большее наслаждение, чем купанье? В первые дни я «плавала» руками по дну. Мария Федоровна просила девочку постарше, умеющую плавать, вставать на дно в разных местах, чтобы знать глубину реки: в середине реки было ей «по шейку», дальше – «с головкой», а у противоположного берега – «с ручками» (но нам ее руки были видны от локтя) – так говорили дети по всему Подмосковью. Плескаться в воде, брызгаться мне не нравилось, было скучно и неприятно, и Мария Федоровна была против: вода может попасть в уши, а в шумном многолюдстве люди тонут среди всеобщего невнимания. Мне хотелось научиться плавать и переплыть речку. Все лето я плавала, держась то одной рукой за угол раздувшейся наволочки, то двумя за доску, то одной за накачанную резиновую камеру от мяча. Я не заплывала туда, где не могла встать на дно, и плавала только по течению, настолько оно было сильным. Никто не учился плавать так систематически, как я, но это нисколько не уменьшало удовольствия. Правда, Мария Федоровна считала, что если купанье начато, нужно его продолжать в любых обстоятельствах, и мы ходили на речку, когда было холодно и никто не купался. Я, дрожа, входила в воду, но, как и предсказывала Мария Федоровна, вода была теплее воздуха. Вылезать на холод не хотелось, но после вытиранья делалось тепло, даже как бы горячо. Нужно ли говорить, что мы все купались голые и что такое купанье несравненно приятнее.

Мы часто гуляли у железной дороги – вдоль дорог тогда везде были посажены маленькие елки, а под елками росли грибы. Со многих мест был виден Новоиерусалимский храм. Я совсем ничего не понимала в архитектуре, а когда Мария Федоровна или Наталья Евтихиевна возмущались закрытием и разрушением церквей, они горевали о святынях, а не о произведениях искусства. Верующие ждали, что гнев божий обрушится на святотатцев после взрыва храма Христа Спасителя[42]42
  Храм Христа Спасителя был взорван 5 декабря 1931 г.


[Закрыть]
, и я чувствовала, что Мария Федоровна была напряжена в тот день, хотя, я думаю, она ни на что не надеялась. Взрыв у нас в доме был слышен, как далекий удар, толчок, но никакого наказания не последовало.

Я не приписывала Новоиерусалимскому храму никакой важности, но он присутствовал в нашей жизни того лета, как присутствуют в жизни горы, если они видны вдали. Сейчас я могла бы сказать, что храм походил на постоянное видение, на неисчезающий мираж, но боюсь, что это будет преувеличением моего тогдашнего чувства: я забыла о нем и вспомнила, что он как бы всплывал на горизонте, через много лет, когда о нем стали говорить и писать. Храм находился в городе Истре; мы туда ходили вместе с мамой и, кажется, с Натальей Евтихиевной. Городок был облезлый, обшарпанный, какими были все подмосковные городишки, которые я увидела до войны, и храм был в таком же запустении. Вблизи он не казался видением, у него были толстые стены. В храме был музей. Внутри храм перегородили, в одной из комнат была сделана панорама, вид зимней деревни: изба со снегом на крыше, снег на земле и на снегу, справа, на переднем плане – ворона. Мария Федоровна очень восхищалась этой панорамой и много о ней говорила; может быть, поэтому я только ее и запомнила из всего, что там находилось.

Пруд был очень близко от нас. Никто не ловил в нем рыбу, но когда мы поехали в Москву, то зашли в магазин и купили леску с поплавком и крючки. Сделали удочку, и я сидела на берегу пруда, но у меня не ловилось. Кое-кто из местных мужичков подходил ко мне и с ироническим любопытством спрашивал, поймала ли я рыбку; в лицо они надо мной не смеялись, учитывая, вероятно, мой возраст, но в их голосах ощущалось осуждение моего бесплодного занятия.

Мы с Марией Федоровной раз оказались на станции, внутри вокзала. Вокзал был каменный, как в городе, и рядом несколько железнодорожных путей, в том числе узкоколейка, по которой ходил маленький паровозик-«кукушка», тянувший несколько маленьких вагонов. На вокзале было много детей, все старше меня, с пионерскими галстуками, и в каменных стенах от голосов было гулко. Я загляделась на ноги одной из девочек – загорелые, в прилегающих носках, прямые, стройные, тонкие. Мария Федоровна тоже обратила внимание на эти ноги и указала мне на них и на ноги рядом, в сандалиях, без носков, принадлежавшие юной армянке, очевидно, развившейся раньше других девочек-северянок – бледные, как слоновая кость, с развитыми икрами, образующими дугу от колена к тонкой щиколотке. «Вот видишь, – сказала Мария Федоровна, – это красивые ноги, а те – как палочки». Я не призналась, что те-то мне и понравились, и постаралась встать на точку зрения Марии Федоровны. Мне это удалось, я поняла, как она видит красоту, но оказалось, что мой вкус не подчиняется велениям ума.

Наверно, у наших хозяев не было собаки. Мария Федоровна нашла собаку, чтобы ее подкармливать, близко от нашего дома, в маленьком переулке, заросшем низкой травой, с заборами, поленницами, сараюшками. Собака была среднего размера, темно-рыжая, с прямой, длинной, густой шерстью – настоящая дворняжка, с поднятым кверху и закрученным кренделем хвостом, с сужающейся к носу мордой, с торчащими ушами, с умными, незлыми, рыже-карими глазами. Этот пес обычно находился в маленьком дворике-закутке между забором и сарайчиками. Его хозяином был мальчик лет десяти. Мария Федоровна делала для пса вкусную еду из остатков нашей пищи и, желая побаловать его, добавляла кое-что не из остатков, а Наталья Евтихиевна ворчала. Наталья Евтихиевна не любила животных, она их распределяла согласно религиозным предписаниям: голубь – выше всех, потому что в него воплотился дух святой, кошка – животное чистое, допускается в дом и даже в церковь, а собака должна жить на улице, она – животное нечистое. Наталья Евтихиевна не обижала животных; «Всякое дыхание славит Творца», – говорила она, но у нее не было желания погладить, приласкать хотя бы кошку. Мария Федоровна приносила псу в кастрюльке «забеленные» молоком мясные щи с плавающими в них разбухшими кусками черного хлеба и с костями. Никогда я не видела, чтобы зверь или человек ел так аппетитно, как этот рыжий пес. Конечно, он не был так аккуратен, как кошки, и ел с жадностью, но жадность умерялась любезностью по отношению к нам, смотревшим на него: иногда он поворачивал морду в нашу сторону, приветливо вилял хвостом и снова обращался к своей миске. Он начинал трапезу, высовывая красный язык и лакая жидкость в самом жирном месте, пастью прихватывая хлеб, вылавливал кость, клал ее рядом с миской, снова лакал, брал в рот кость с земли и, наклоняя голову то в одну, то в другую сторону, чтобы кость попадала на крепкие задние зубы (все его зубы были великолепны), с хрустом разгрызал ее, подбирал остатки и, помахав хвостом, лакал остатки щей, облизывал морду, затем подбирал и вылизывал то, что попало на землю.

Среди лета случилось несчастье: пес попал под поезд, ему отрезало хвост и одну заднюю лапу. Мальчик принес его домой и положил на подстилку из соломы и тряпья. Пес лежал на боку, глаза были полузакрыты, двое или трое суток он ничего не ел, наверно, ему было очень больно. Мы приходили к нему каждый день, и я боялась смотреть на окровавленные култышки. Мария Федоровна хвалила мальчика за заботу о псе. Потом пес стал есть, зализал отрезанные места и стал бегать на трех лапах.

Раза три-четыре за лето мы ездили в Москву мыться «по-человечески». Тем летом мы пошли в баню, чтобы не обременять Наталью Евтихиевну топкой колонки (Мария Федоровна и зимой ходила в баню, отчасти по этой же причине, отчасти потому, что в бане можно лить воду, сколько хочешь). А я была в бане в первый раз и в первый раз увидала голых взрослых женщин. Я на них пялила глаза не отрываясь, пока Мария Федоровна не сделала мне сердитое замечание. Эти волосы внизу живота меня расстроили, я в них видела что-то оскорбительное, недаром их скрывали, насколько лучше были наши гладкие животы с полоской раздела внизу. У Марии Федоровны тоже росли волосы – полуседые. Среди болтающихся тяжелых грудей, надутых, толстых и отвислых животов я заметила девочку лет тринадцати с гладким и тонким телом – пленительная переходная красота, но у нее уже росли редкие волоски.

В бане был круглый бассейн с совершенно зеленой, хотя прозрачной, водой, под которой виднелся выложенный плиткой пол. В бассейн спускались по лесенке с перилами. Я увидала, как плавает Мария Федоровна, а для меня бассейн был слишком глубок, у меня не получалось плавать, держась за плечо Марии Федоровны, и я болталась в теплой воде, держась за перила у предпоследней ступеньки. Я заметила, что Мария Федоровна не относится к числу бесформенных женщин, хотя тело у нее было старое, с лиловыми жилками. Она была ладная, с маленькой грудью, заметной талией и покатыми плечами.

Мы шли раз по деревне, Мария Федоровна разговаривала с одной из молодых хозяек нашего дома. Я шла немного впереди и слышала, как эта женщина говорила Марии Федоровне: «Это теперь делают спицей». Как это ни удивительно, я поняла, что речь идет об аборте. И по моим детским понятиям, что дети рождаются из пупка, я с содроганием представляла себе спицу, вонзающуюся туда.

В деревне по вечерам пели девки и парни. Они много раз ходили из конца в конец деревни, впереди шел гармонист. Я не слышала раньше такой напряженно-отчаянной манеры пения. В Лучинском пели яростно и очень серьезно, переживая драматическое содержание песен:

 
Когда б имел златые горы
И реки, полные вина,
Все отдал бы за ласки, взоры,
Чтоб ты владела мной одна.
 
 
Отец не понял моей муки,
Жестокий сердцу дал отказ.
 

И —

 
Шумел камыш, деревья гнулись,
А ночка темная была.
Одна возлюбленная пара
Всю ночь гуляла до утра.
 
 
А поутру она проснулась,
Трава примятая была.
Но не одна трава помята,
Помята девичья краса[43]43
  Обе процитированные песни – народные.


[Закрыть]
.
 

(Слова я разобрала позже и пробовала воспроизводить эту песню, но Мария Федоровна не позволила мне ее петь под предлогом безграмотности «возлюбленной пары».)

Я чувствовала, что в этом пении есть и что-то мне не нужное, лишнее, чуждое, грозное и мешающее. Но все равно пение мне нравилось, я любила музыку, а слушать ее мне почти не приходилось. В Москве весной, когда было тепло, со двора, из низкого двухэтажного дома справа от наших окон, бывал слышен патефон, повторявший множество раз одни и те же модные танцы и песенки со специфическим искажением звука. Когда я ложилась спать и окно было приоткрыто, Мария Федоровна говорила мне: «Слушай, как трава растет». Я прислушивалась, и слушание сочеталось с патефонной музыкой, с грохотом и лязгом проходивших трамваев и шорохом листвы единственного большого дерева во дворе.

Тогда еще заходили во двор шарманщики – шарманка мне нравилась, а Мария Федоровна завертывала в бумажку монетки и бросала шарманщику с балкона, и он кланялся. Также бросали монетки нищим и певцам. Их всех было мне жалко.

Яблони в саду стояли примерно на равном расстоянии друг от друга. В этой регулярности было что-то успокоительное и благодетельное, так же как и в созревании, почти на глазах, массы увеличивающихся, наливающихся, краснеющих яблок. Я люблю лес больше фруктовых садов, но когда я представляю себе рай (отчего бы мне не представить себе рай?), я вижу бесконечный во все стороны сад, со всегда зеленой и свежей травой, с плодами на разных стадиях созревания на ветках и с вечным теплом и покоем и населяю этот сад существами по моему выбору.

Участь садов в Лучинском была печальной: через год фруктовые деревья были обложены тяжелым налогом и все хозяева вырубили свои сады. А еще через год был пожар и Лучинское сгорело.

Следующая зима была темной. Я училась во вторую смену, может быть, поэтому мне казалось темно в школе: свет угасал к концу уроков. Я много болела, и мне казалось темно дома, потому что я проживала короткий зимний день. У меня опять болели почки, а в новых, купленных в магазине тонких фетровых валенках неподходящего оранжевого цвета было холодно. Выходя на улицу, приходилось надевать на них калоши, было тяжело и неудобно. Моя болезнь вызывала тревогу у взрослых. Доктор Якорев прописал мне на некоторое время бессолевую диету, и я старалась изо всех сил есть несоленый суп из сухих грибов, но это было почти невозможно. Мария Федоровна говорила, что готова плакать, глядя на меня. Она пробовала сама есть этот суп и не могла. Я не ходила в школу целую четверть, но делала все домашние задания. Я уже говорила, что ученье давалось мне легко, но той зимой я увидела предел своим возможностям: мне никак не удавалось выучить наизусть басню «Волк и Журавль». Мария Федоровна сказала: «Брось! Так бывает» (так было еще раз в 7-м классе со «Сном Татьяны»). Я также не могла научиться без объяснений учительницы (а Мария Федоровна не умела объяснить) делению на двузначные числа.

После моей болезни Мария Федоровна попросила посадить меня подальше от окон, из которых дуло, меня переместили на заднюю парту, и оказалось, что я не вижу, что пишут на доске. Мария Федоровна, войдя в класс, громогласно заявила: «Ты близорукая, тебе нужно сидеть ближе к доске». Класс злорадно захохотал. Мария Федоровна не понимала, как я больно сжималась от насмешек или неодобрения окружающих. Она говорила вслух, что хотелось, и часто не к месту; ей было безразлично, как к этому относятся другие.

В 3-м классе у нас была другая учительница, да и состав класса изменился. Учительница Нина Ивановна была темноволосая, смугловатая, с темными и острыми глазами. Она не выходила из себя, как Мария Петровна, но в ней не было и доброго, бесхарактерного снисхождения. Она как будто ставила мне в вину мое плохое зрение и, по-видимому, относилась ко мне недоброжелательно. Я чувствовала это, но не могла понять: как учительница может меня не любить, раз я очень хорошая и послушная ученица? Это нарушало мои представления о справедливости. (Меня очень удивляло, что отметка за дисциплину была у всех «отлично», включая самых отпетых озорников и хулиганов.) Нина Ивановна попросила Марию Федоровну не приходить в класс, после того как та звенела мелочью на уроке, пересчитывая собранные на какие-то цели деньги. Я боялась, что возродятся мои страх и тревога, но этого не произошло. Я уже привыкла к школе, а Мария Федоровна из школы не уходила, сидела в учительской, проверяя тетради и болтая с учителями. Нина Ивановна с удовольствием поставила мне «плохо»: в «подготовленном» диктанте «плохо» ставилось за одну ошибку, а я, после гамлетовских колебаний, написала «ища» с двумя «ща» – «ищща». Мария Федоровна возмущалась, а мама посмеялась.

Тогда стали выпускать тетради в косую линейку, и мы в них писали, но только на уроках чистописания. Мы пользовались стальными перьями, которые делали кляксы, а чернила проливались из чернильниц-«невыливаек», и пальцы у нас всегда были в чернилах. У меня не хватало терпения, но я старалась, как могла, и Нина Ивановна поставила мне за чистописание «очень хорошо». Она требовала, чтобы мы подчеркивали по линейке чернилами. Это требует особой аккуратности: капля сливается с пера в конце проводимой черты и размазывается, когда поднимаешь линейку. Я насажала много таких клякс в домашнем упражнении, где надо было одно подчеркнуть одной чертой, другое – двумя и так далее. Как это бывает, приходя в отчаяние, я стала лепить кляксу за кляксой, как будто мне море по колено. Посмотрев мою тетрадку, Мария Федоровна пришла в страшный гнев, сказала мне все, что она говорила в таких случаях: «Мама работает день и ночь… Я устаю… Для тебя все делается, у тебя такие условия… было бы простительно, если бы ты… А ты даже не хочешь… Я покажу твою тетрадку маме», – и поставила между мной и собой ледяную стену. Переделать написанное было нельзя, и, придавленная тяжестью происшедшего, я легла спать. Утром Мария Федоровна подала мне мою тетрадь и сказала с упреком: «Благодари маму. Посмотри, что она для тебя сделала, усталая, вчера ночью». Кляксы были подчищены кончиком перочинного ножа, а там, где вместе с кляксой стерлась черта, была аккуратно проведена новая, и домашнее задание стало выглядеть лучше. Нам запрещалось стирать написанное, но учительница сделала вид, что ничего не заметила. Мария Федоровна обратилась к маме, чтобы я глубже почувствовала свою вину, а вышло наоборот: я невольно противопоставила доброту мамы строгости Марии Федоровны.

Кажется, по инициативе Нины Ивановны в классе распространялись билеты в Московский театр для детей рядом с Большим театром. Я посмотрела там «Сказку о рыбаке и рыбке» и «Золотой ключик»[44]44
  «Сказка о рыбаке и рыбке» (1935) – опера Л. А. Половинкина, «Золотой ключик» (1938) – пьеса А. Н. Толстого.


[Закрыть]
. «Сказка о рыбаке и рыбке», возможно, была оперой. На занавесе были изображены рыбы разной формы и цвета, а золотая рыбка была представлена массивной женщиной с толстыми бедрами, упиравшимися в подмышки, и в оранжево-желтом платье до пола. Она стояла неподвижно с правой стороны сцены и пела. Если бы она пленила меня красотой, я бы, может быть, сумела поверить, что она золотая рыбка. Это зрелище никак не соответствовало картинам, появлявшимся в моем воображении от сказки Пушкина, и Марии Федоровне оно тоже не понравилось.

Я смотрела «Золотой ключик» сбоку и сверху – такое у меня было место. Оттуда хорошо смотрелась сцена, где персонажи сидели на огромных листьях кувшинок с загнутыми вверх, как у сковородок, краями. Актеры казались маленькими в своих кукольных костюмах, и Пьеро был прелестен, а когда они переходили, перескакивали с листка на листок, раздавалась музыка, тонкая и стеклянная. Я автоматически поддалась восторгам финала, в котором все обретали счастье. Но я была против «Золотого ключика», потому что читала «Приключения Пиноккио»[45]45
  «Приключения Пиноккио, история марионетки» (1880) – сказка итальянского писателя Карло Коллоди (1828–1890).


[Закрыть]
. У меня не было этой книжки, мне ее давали читать соседи по площадке Городецкие. В «Золотом ключике» (его тогда необычайно восхваляли и рекламировали) был не нежный юмор «Пиноккио», а та же нарочитая грубость, что и в «Что такое хорошо…» Маяковского, и я бы сказала, что меня возмущало, – но не была ли я слишком мала для этого? – что Алексей Толстой испортил чужую книгу.

Я думаю теперь, что мне не нужен был театр для детей. Иногда взрослые, играя с детьми, приседают, чтобы казаться одного роста с ребенком. Нечто подобное происходило, по моему мнению, и в театре для детей, и от этого страдала серьезность жизни.

Когда Мария Федоровна спросила меня, понравился ли мне спектакль, я, думая, что ей он не понравился, как все советское, ответила, что нет. Она недовольно приняла это, сказала, что спектакль изящен. Замечала ли Мария Федоровна мою неискренность? Об этом она не говорила никогда. В спорах, кроме политических, я соглашалась с ней и старалась предварить ее мнение. Не то чтобы я боялась ее, но ее мнение было всегда категоричным, и я чувствовала себя оставленной ею, если была с ней не согласна.

В ту зиму начались мои чудачества. Хотя они исходили из преувеличенно рациональных идей, чудачества были совершенно донкихотские. Я этим хочу сказать, что в основе их лежала слепая и наивная вера в печатное слово. У меня не было безумия Рыцаря печального образа: как все дети, читая, я представляла себя на месте персонажей, но понимала, что это игра. Дитя своего времени, я верила в науку, а практическая наука для меня была в учебниках, брошюрах, а позже в научно-популярных книгах для взрослых, в которых я не все понимала. В книге «Человек» я вычитала, что у современного человека голень и бедро равны по длине (я не понимала, что это средняя величина), и я этому верила вопреки очевидности. Прочитав где-то, что ребенок моего возраста должен спать намного больше, чем я обычно спала, – я никогда не была соней – я стала хитрить, чтобы раньше укладываться спать, и даже обманывала (!) как-то Марию Федоровну и ложилась спать все раньше и раньше, хотя спать совсем не хотелось, и однажды стала готовиться ко сну, когда не было еще семи часов, но тут мои хитрости были раскрыты.

Весной в школах изменили названия отметок («отлично», «посредственно», «плохо» вместо «очень хорошо», «удовлетворительно», «неудовлетворительно») и ввели похвальные грамоты для отличников. В нашем классе я была единственной отличницей. От меня ждали, чтобы я хорошо училась, хотя никто никогда не внушал мне это, и я училась очень хорошо. Позднее я сомневалась, действительно ли я достойна высоких оценок, ведь другие ученики отвечали уроки почти наизусть, а я нет: я не понимала, что, пересказывая, умела обобщать. Я радовалась, что так хорошо учусь, но в то же время мне казалось, что дети за это меня презирают – и в детских книгах герои плохо учились, а лучшие ученики изображались в черном свете. Лет через пятнадцать в столовой ко мне обратился молодой человек – я в нем узнала чернявого, цыганского вида мальчика, учившегося в параллельном классе.

Он удостоверился, что это я, и сказал: «Вы так хорошо учились, я вам бешено завидовал». Я не знала, что ему сказать, но он меня чрезвычайно удивил своей завистью вместо ожидаемого презрения.

Учительница Нина Ивановна поздравила меня с похвальной грамотой, обняла и поцеловала, но чувствовалось, что ей не хотелось, чтобы это была я. Мария Федоровна возмущалась ее лицемерием. Но школьный год был окончен, и меня ждала дача в новом месте.

Мы поехали снимать дачу в Покровское-Стрешнево. Мы туда ехали на трамвае. Это было забавно, но и огорчительно, потому что дача должна быть оторвана от города, а трамвай соединял ее с городом, трамвай – это город. Трамваи ходили по нашей улице, громыхали и звенели, когда окна были открыты, я немного чумела от производимого ими шума, но они казались порождением города (лошади, несчастные, истязаемые лошади были детищем деревни), а ночью, когда слышался звук ночного трамвая, нарастая и замирая, он становился чем-то вроде музыки, сочиненной городом.

Мы ехали долго, по сторонам трамвайной линии пошли дачи, настоящие подмосковные дачи, как на Пионерской, только более похожие друг на друга, и улицы тоже, если бы не трамвайные рельсы, были бы похожи на улицы на Пионерской. Дачи были большие, двухэтажные, из коричневатого или темно-серого дерева, со всякими пристройками и террасами внизу и вверху, застекленными и открытыми, с участками, отгороженными от улицы такими же темными, как дачи, заборами, а на участках росли сосны с длинными, голыми стволами. Сосны затеняли дачи. Маме было бы очень удобно приезжать на такую дачу, и Наталье Евтихиевне было бы легко возить продукты. В Покровском-Стрешневе протекает Москва-река, и мы пошли к реке посмотреть место для купанья. Но как только улица кончилась, перед нами открылось пространство, лишенное растительности, земля в канавах и буграх, и повсюду мужчины, в одежде, казавшейся одинаковой, копали землю и носили ее на деревянных тяжелых носилках. Их было много, двигались они медленно, и это зрелище было почему-то неприятно. По дороге к остановке трамвая местная женщина сказала Марии Федоровне, что это заключенные строят канал Москва – Волга, что по ночам они бегут со строительства и оттуда слышны лай собак и стрельба. Дачу там мы снимать не стали.

Следующее дачное место было рекомендовано соседкой по площадке, и мы ездили снимать дачу вместе с ней. Наталья Александровна Городецкая была учительницей, у нее была дочь Люка (Людмила), старше меня на полгода, и муж – старик с бородой, в очках, Люкин отец.

Мы сняли дачу в Крылатском, большом пыльном селе с церковью, еще действовавшей. Крылатское находилось недалеко от Москвы, и хотя в нем имелись домашняя птица и скотина, кругом не было такого простора и такого чистого воздуха, как в Лучинском. Рядом с избой, где мы жили, стоял одноэтажный бревенчатый, выкрашенный в желтую краску дом – школа, и летом там располагался пионерский лагерь для детей из Кунцева. Их было мало, человек 50–60, и я наблюдала за их жизнью через забор. Я очень одобряла все новое, советское, и пионерские лагеря в том числе, разумеется. Я одобряла идею, но видела, что двор вытоптан, пылен и безрадостен, дети загорелы, но тоже пропылены, пропылена и их одежда, и черны колени, обувь стоптана, а их жизнь упрощена по сравнению с моей жизнью и жизнью деревенских детей. И жить в лагере, быть оторванной от дома, я бы не смогла и радовалась, что я дома и в Москве и на даче, и во мне жил страх, что дом может быть потерян.

Село располагалось между рядом холмов и рекой. Недалеко проходило Рублевское шоссе. Вдоль шоссе росли полынь и «синяки» – синие цветы дикого цикория, прочные стебли которого невозможно разорвать. Мы выходили на остановке автобуса (13-й километр от Москвы) и спускались километра полтора по мощенной камнями дороге до самой деревни. На холмах росли кусты и молоденькие березки и осинки, больших деревьев совсем не было. Мы ходили гулять на холмы – рвать «ночные красавицы», собирать землянику и ломать березовые веники. У подножия одного из холмов бил родник, и в первый раз в жизни я напилась сырой воды. Близко от родника стояла церковь. Река была большая и глубокая, по ней ходили маленькие пароходы и настоящие баржи. Вода теплая, гораздо теплее, чем в Лучинском, и гораздо грязнее. Мы ходили купаться задами деревни, по тропинкам, спускавшимся к реке. За каждым домом – огород, дальше трава с привязанными к колышкам телятами. Их короткие, тупые, слюнявые морды и большие, моргающие глаза с белыми ресницами автоматически пробуждали во мне нежность. Мы купались у песчаного берега, а рядом, чуть ниже по течению, находился коровий «пляж». Туда пригоняли коров «на полдни». Они стояли и лежали на берегу, некоторые входили в воду по брюхо и так и стояли.

Ко мне приходили играть и ходили с нами купаться моя ровесница Леля из соседнего дома и Нина (старше нас с Лелей на три или четыре года) из дома за нашим огородом.

Мы сняли переднюю часть дома, у которого было четыре окна. В нашей половине стояла побеленная русская печка. Терраса была застекленная, что мне не нравилось и Марии Федоровне тоже, – приятно сидеть, пить чай под крышей, но на воздухе.

Хозяева были старик и старуха. Старик, с небольшой, закругленной и, казалось, нечистой бородой, как будто в ней что-то застряло, и маленькими подслеповатыми глазками, плохо видел. Мария Федоровна говорила, это оттого, что он пил спирт-денатурат там, где работал сторожем. У них был белый с серыми пятнами деревенский кот Васька с большой круглой головой. Он садился рядом с нами на лавку и, мурлыча, поддавал головой под локоть, отчего суп или чай расплескивались.

У хозяев были корова и свинья, куры и даже лошадь (лошадей у колхозников отобрали, но их зять был возчиком). Лошадь была пегая, белая с большими коричневыми пятнами, смирная и всегда усталая, как все лошади, возившие подводы. Муж хозяйской дочери обращался с лошадью грубо; запрягая ее, упирался в хомут так, что ее качало. Правда, я не видела, чтобы он ее сильно бил (для меня, при всей радости от вида животных, было облегчением, когда лошади исчезли с улиц Москвы, замененные машинами). Дочь хозяев Граня недавно вышла замуж, она была беременна, с большим животом, а лицо у нее было бледное, с бледно-коричневыми пятнами. Она льнула к своему мужу, но нельзя сказать, что он отвечал ей тем же. Они занимали комнату в сенях, и я чувствовала, что Марии Федоровне не нравилось, что я наблюдаю за беременной Граней и ее мужем. Среди лета у Грани родился мальчик. Он очень плакал, потому что его кусали клопы, его тельце было в круглых красных пятнах от их укусов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю