Текст книги "Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей"
Автор книги: Евгения Шор
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)
Дядя Ма всю жизнь, с молодости, играл в теннис, а будучи уже лет под сорок, увлекся тогдашними танцами. Он ходил в Дом ученых в качестве родственника мамы (а мама туда не ходила) и в соответствующем кружке изучал эти танцы досконально. Дядя Ма был несчастливым человеком: не знаю, сознавал ли он это, во всяком случае не показывал вид, что сознает. Я теперь вижу его жизнь, отбросив обиду на то, что он меня не любил, и насмешливость, которой я защищалась от отсутствия этой любви. Он был пессимистом, но радовался жизни во многих частных ее проявлениях. Он был «неприспособлен к жизни», но устроил себе жизнь по-своему и не погиб. Мария Федоровна называла дядю Ма «старым холостяком» (она находила его красивым, а мое детское восхищение его красотой угасло). Дяде Ма очень нравились молоденькие девушки и женщины, но, боюсь, они не отвечали ему взаимностью, и для него все ограничивалось объятиями во время танцев. Он не был донжуаном-победителем, а мог бы быть. Что-то в нем было сломано, испорчено, то ли сильной, пусть эгоистичной, привязанностью к матери, то ли еще чем-то. И успехи сестры в науке принижали, как мне сейчас кажется, его.
Я танцевала ради танцев, не ради партнера; я и не понимала, что можно танцевать ради общения с партнерами. От дяди Ма так пахло, как ни от кого другого. Не то чтобы грязным костюмом или грязным телом, нет, и потом не пахло, пахло чем-то спертым, непроветриваемым. Дядя Ма старался научить меня правильной манере танцевать и некоторым фигурам. Я была не очень способной ученицей, но и не безнадежной, хотя не могла следовать сложным ритмам. Мне и нравилось и не нравилось танцевать так с дядей Ма, я чувствовала себя принужденно. И осталось впечатление шарканья ног.
Я стала ходить в школу одна. Обратно мы часто шли вместе с Бетой (Елизаветой) Тарабриной, она жила еще дальше меня, в переулке позади консерватории. Она была намного выше меня, с острым носиком, маленькими темными глазами; маленький для ее лица (как и глаза) рот красиво двигался при болтовне. Разговор Беты отличался оттого, к какому я привыкла. Она говорила со мной откровенно (не бог весть о чем) так, как со мной обычно не говорили ни дети, ни взрослые. Мать Беты спросила меня, рада ли я, что учусь во вторую смену. Я сказала (и не соврала), что нет, потому что день разбивается. Она сказала: «А мы с Ветой рады, нам трудно вставать рано». Я поразилась такому признанию, как могла мать Веты потакать ее слабостям и признаваться в своих?
Весной на переменах нас выпускали во двор, и мы, девочки, играли в салочки, прятки, прыгали через веревочку. И у меня было чувство, что я хуже других и могу постоянно оказываться хуже всех, и я старалась, чтобы этого не получалось, и старания мои были не напрасны, но они портили мне удовольствие. Я не чаще всех задевала веревку, когда прыгала через веревочку, а один раз мне пришлось всех «выручать», прыгая сколько-то раз «пожар», то есть через очень быстро вертящуюся веревку. Женя Макарова сказала, когда я начала прыгать: «Она не выручит», а когда я благополучно отпрыгала, она сказала: «Медленно вертели», то есть подлаживались под меня, под мою слабость, хотя какой им был смысл подлаживаться: раз я «выручила», им пришлось продолжать вертеть веревку до следующего «пожара».
Это Женя Макарова начала шушукаться, шептаться с девочками на физкультуре, когда я сказала, что не освобождаюсь от физкультуры, имея в виду, что «оно» у меня не совпадает с этими уроками, а она, видно, поняла так, что у меня совсем «этого» нет. Я ненавидела это шушуканье, шептанье в присутствии того, о ком шепчутся, и сама никогда так не делала, считая это обидным для других. Надо сказать, что в этом отношении мои чувства совпадали с наставлениями Марии Федоровны, учившей, что «шептаться в обществе» неприлично.
Светловолосая Женя Макарова с маленьким, но неправильным носом, со ртом с опущенными вниз уголками, с большим лбом мне казалась некрасивой, а Мария Федоровна сказала: очень хорошенькая. Определенность черт лица, тип лица, напоминавший античный, итальянский, тип лица моей мамы были для меня признаками красоты, и я не ощущала красоту лиц с мягкими чертами.
А Света Барто больше не приглашала меня к себе.
При всем том я не унывала.
Мария Федоровна дала мне такую свободу (может быть, ей не перед кем стало за меня отвечать, но это вряд ли, просто ее не хватало на все), что отпустила с Золей кататься на лыжах в Сокольники. Мы ехали туда на трамвае, потому что в метро с лыжами не пускали, и стояли на задней площадке. Кататься было весело, тем более что я каталась лучше Золи, съезжала с крошечных горок, а Золя боялась. Хотя мы никуда далеко не уходили, как-то не было кругом никакого народу, а страшно не было. Я была в своей шубенке, а Золя в лыжном костюме грязно-желтого цвета. Когда мы ехали обратно на площадке трамвая, разрумянившаяся Золя была очень хороша, все любовались ею, и я тоже, без зависти и соперничества. Я признавала красоту и поклонялась красоте, но не у всех я ее признавала.
Я старалась видеть и восхищаться, как все. В Столешниковом переулке открылся магазин «модельной» обуви по очень высоким ценам, и я останавливалась у витрины и выбирала: какие туфли самые дорогие и какие каблуки самые высокие. Я никак не могла остановиться на одной из пар. Я не доверяла своему вкусу: хотела увидеть красоту этих туфель, а видела, что они неизящны.
Мария Федоровна, по своему старинному обыкновению именовать мужчин по фамилии, называла этого человека просто Миронов, а Наталья Евтихиевна узнала его имя и отчество: Архип Тарасович. Он жил вдвоем с дочерью, младше меня на класс или два, в том же подвале, где жили «татарка» с детьми и другие люди. Я была у него. Комнатка с окошком вверху, которое было ниже уровня тротуара, мне казалась очень уютной и покойной. Она была чисто убрана, и незаметно было, что в доме нет женской руки. Дочь Миронова была тоже очень чистенькая, аккуратно одета и причесана. Она была беленькая и тихая и мало способная к математике. Отец присылал ее ко мне, и я ее натаскивала. Я не знаю, как Мария Федоровна и Наталья Евтихиевна познакомились с Мироновым. Он стал приходить к нам: менял замки, промазывал замазкой окна и т. п. За это он получал деньги и делал все очень хорошо. Жена у него умерла. Он очень любил свою дочь и хотел сделать из нее образованную барышню. По некоторым словам, обращенным Мироновым к Марии Федоровне, я поняла, что никогда еще не встречала человека, который бы так ненавидел советскую власть (Наталья Евтихиевна сказала раз: «Кулак»). Он был нестарый человек, и когда началась война, его призвали в армию, но он очень скоро вернулся без большого пальца на правой руке (или двух пальцев не было?). Мария Федоровна сказала: «Сам в себя стрелял». И без пальца он все делал хорошо. Дочь его окончила институт и стала учительницей в школе.
Следующим летом мы снимали дачу в Свистухе, маленькой деревушке в четырех километрах от станции Турист (говорили: бывшее Влахернское) Савеловской железной дороги. Это место рекомендовала Варвара Сергеевна – они тоже снимали там дачу. Так как деревня находилась очень далеко от станции, дачи там были дешевые.
На этот раз я сдавала экзамены, и на дачу мы переехали после 10 июня. Экзамены я сдала превосходно, но не понимала, почему у меня «отлично» по русскому письменному: я знала, что сделала ошибку. Один раз раньше Мария Федоровна, проверяя тетради в учительской, исправила какую-то мою ошибку – своим почерком! – и я боялась разоблачения, и мне вообще это было неприятно, но то была Мария Федоровна с ее самоуправством, мне и в голову не могло прийти, что сами учителя могут сделать нечто подобное.
Дача в Свистухе была дороже прошлогодней – 600 рублей за лето. Мы сняли две комнатки в недавно выстроенной постройке за «двором» – доски были еще совсем свежие. Комнатки – низенькие, без печки, террасы тоже не было. Окна выходили в огород, где в дальнем углу стояла уборная, и мы видели, как дачники, снимавшие передние комнаты, пробирались туда. Это были сестра Варвары Сергеевны, ее муж и их маленький сын. Сестра Варвары Сергеевны была немолодая, худенькая женщина, она поздно вышла замуж, за что Мария Федоровна ее снисходительно презирала, так же как за немного униженную ласковость, с которой она обращалась к своему мужу, называя его Котик, а он был много старше ее, седой, плотный и краснолицый. Варвара Сергеевна говорила, что он груб, а Мария Федоровна считала, что жена ему все прощает, так как рада, что на склоне лет нашла себе мужа. А он, наверно, не был лишен юмора: их совсем простую, темно-серую с рыжим кошку он назвал Лахудрой.
Мы переезжали, как всегда, на грузовике; дорога была хорошая, но ехали долго: Мария Федоровна в кабине рядом с шофером, мы с Натальей Евтихиевной наверху. Не знаю, что это было с Марией Федоровной, отравление бензинными парами или еще что-то, только она сразу слегла, не могла ходить, есть и пролежала так дня три-четыре. Наталья Евтихиевна не могла поехать в Москву за едой, и есть нам было нечего. Я была в тревоге, но эта тревога отличалась от прежней, детской, я знала, что нужны практические действия. Когда Марии Федоровне стало получше, мы с Натальей Евтихиевной пошли на пристань, где находился ресторан (без единого посетителя) и купили несколько сырых антрекотов – ничего другого не было. Наталья Евтихиевна сварила из них бульон, что было необычно, но мне нравилось сообразовываться с обстоятельствами.
На пути от станции до Свистухи находился канал Москва–Волга. От станции до канала было километра два с половиной. На другом берегу канала домов не было. Сначала нужно было идти вдоль подножия холмов, на которых ничего не было, кроме тех растений, которые вырастают первыми на оголенной земле. Около этих холмов мы вскоре по приезде наткнулись на падаль, дохлую собаку, от которой я шарахнулась прочь, и бог знает почему эта насыпь стала мне неприятна, как бы помеченная ужасом перед разлагающейся, мертвой тварью. Но, конечно, переезд канала на пароме был дополнительным удовольствием, хотя, с другой стороны, мне была не по душе наша отрезанность, невозможность вернуться в Москву без этого парома, и я все примеривалась мысленно, смогла ли бы я переплыть канал в случае крайней необходимости (купаться в канале было строжайше запрещено). От насыпей мы поворачивали и шли к маленькому, но прелестному леску, перед которым кончалось то, что я теперь назвала бы зоной канала и что я тогда все же отделяла от настоящего: настоящей природы, настоящей деревни.
В этом лесочке я услышала, как Наталья Евтихиевна бормочет молитву: «Живый в помощи Всевышнего…» Дело было так. Как только Мария Федоровна выздоровела, мы поехали в Москву. Обратно мы ехали через день таким поездом, чтобы вернуться на дачу засветло. Но поезд почему-то несколько раз надолго останавливался, и вместо часа с чем-то мы ехали около трех часов, и когда пошли по поселку, была уже светлая июньская ночь. По поселку мы шли не одни, впереди нас шли еще люди и сзади, но задние обгоняли нас, потому что мы шли медленно. Вдруг впереди раздались крики, и оказалось, что у какой-то домработницы молодой мужчина вырвал чемодан и убежал с ним (потом говорили, что, может быть, домработница заранее сговорилась с этим мужчиной). Нам было страшно, а когда поселок кончился, мы шли совсем одни. Мы побоялись идти через лесок и обогнули его по опушке, на открытом месте было светлее. Я храбрилась, Мария Федоровна, как всегда, держалась смело, а Наталья Евтихиевна читала шепотом эту молитву. Страх, полусвет, очертания леса, мягкая проселочная дорога – все это очаровало меня.
Свистуха, несмотря на присутствие интеллигентных дачников, была настоящей деревней, еще более настоящей, чем абрамцевское Быково, но мое сердце уже было отдано Абрамцеву. Деревня была более настоящая, но – чего я тогда не понимала – такой красоты, таких неведомым художником скомпонованных пейзажей там не было. (Так ли это? Или моя любовь к Абрамцеву обманывает меня?) В деревенском стаде были не только коровы, но и овцы, я потом видела, как их стригли – поспешно и грубо; овцы вздрагивали, на их черной или серой коже появлялись кровавые ранки от ножниц. Вскоре после приезда мы пошли с Марией Федоровной за околицу и увидали поле, на котором росли очень зеленые растения с очень синими мелкими цветами. «Ты не знаешь, что это такое? – спросила Мария Федоровна. – Это лен». Для меня лен был чем-то древним, старинно русским, исконно деревенским.
Купанье в Свистухе было прекрасное, но Мария Федоровна ставила меня в мучительное положение, требуя, чтобы я купалась голая. Все девочки и взрослые женщины купались в купальных костюмах или трусах. А я уже была не ребенок. Мария Федоровна исходила из своего характера: она бы, не стесняясь, даже если бы ей вслед отпускали иронические замечания, разделась и прямо, ничего не прикрывая, пошла бы к воде и таким же образом вышла бы из нее на берег. А я чувствовала себя голой среди одетых и опять не такой, как все: моя упорная нагота выглядела каким-то юродством. Правда, вряд ли кто-нибудь обращал на меня внимание, но я чувствовала себя униженной. Так было, пока Варвара Сергеевна не стала говорить Марии Федоровне там же, у реки, я расслышала только отдельные слова: «природная стыдливость» и т. п. После этого разговора Мария Федоровна разрешила мне купаться в трусиках, и мне стало намного легче.
До настоящего леса было идти далеко, и Мария Федоровна так далеко, кажется, уже не ходила. Я отправлялась за земляникой в далекий лес с Варварой Сергеевной и Ирочкой и в другие далекие прогулки шла с ними. Варвара Сергеевна очень любила Ирочку, это было заметно. Еще она любила мужа, а он ее нет (или не очень). Мария Федоровна заметила, что он уезжал с дачи вместе с черноглазой молодой женщиной (и я видела их вдвоем на станции), и мы стали жалеть Варвару Сергеевну. Муж Варвары Сергеевны был русский немец, слегка мефистофелевского типа, темноволосый, с резкими чертами лица и всегда ироничный, довольно зло и мрачно. Варвара Сергеевна очень старалась, чтобы дома у них все было ладно, и сама держалась так, как будто у нее все хорошо. Она была довольно высокая, не толстая, но круглая, мясистая, с толстыми ногами, на которых она ходила легко, пружиня. И мать и дочь – голубоглазые, глаза навыкате, у матери больше, чем у дочери. И говорила Варвара Сергеевна немного воркующим, уютным голосом. Мне кажется, что я ей не нравилась. Но я не понимала этого и не задавалась вопросом, приятно или нет мое общество. В какой-то деревне я после убеждений Варвары Сергеевны и своих страхов и колебаний, нарушая запрет, пила в первый раз в жизни сырое молоко. До леса мы шли дорогами в полях, иногда рядом были невспаханные участки земли с травой и кустами. Хотела бы я теперь побывать на таком просторе, в такой тишине (в июне еще с вибрирующим на высочайшей ноте пением жаворонков в большом, свободном небе), с таким чистым воздухом – этого уже нигде нет. С нами ходила десятиклассница Наташа, совсем уже девушка. Она не соответствовала моим идеалам красоты, и я не видела ее прелести, а она была тоненькая и гибкая, с маленькой головкой и тонкими чертами лица. Опять: меня удивляли ее свобода действий (она сказала, что поедет в Москву смотреть фильм «Большой вальс»[156]156
«Большой вальс» (1938) – американский фильм, снятый французским режиссером Ж. Дювивье.
[Закрыть]) и ее вкусы (как можно бросить деревню, природу ради кино). Пока мы шли по полям, Варвара Сергеевна предложила нам спустить сарафаны сверху и идти голыми по пояс и сама так сделала. Я с радостью обнажилась, без всякого стыда, а Наташу Варваре Сергеевне пришлось уговаривать: «Ты же не жирнотрясущаяся». Варвара Сергеевна разговаривала с Наташей почти как с взрослой, с Ирочкой как с ребенком, а со мной разговор плохо получался. С Наташей я почти не разговаривала, не умела.
На суставах пальцев ног у меня появились шишечки, которые остались навсегда, а на подошве ноги появился нарост. Мария Федоровна и Наталья Евтихиевна определили, что это мозоль, ее парили, но дотронуться до нее ножницами было невозможно. Мне стало больно ходить, купили в аптеке «мозольные кольца», а ведь все это отнимает юность. Наконец осенью пошли в поликлинику, оказалось, что это не мозоль, а особая бородавка, и мне ее вырезал еще нестарый хирург с бородой и голубыми глазами. Меня положили на стол, под спину подложили какое-то устройство с проводами (я думала, что через него пропускали электрический ток) и заголили меня снизу до пояса. Я считала, что нечего стыдиться врачей, но было все-таки как-то неудобно перед бородатым хирургом. Было нестерпимо больно, у меня лились слезы, я никогда не думала, что могу быть так несдержанна: стала стучать здоровой ногой, с которой не был снят башмак, по стулу рядом со столом, на котором лежала, а хирург стал мне вытирать слезы куском ваты, и было приятно видеть его сочувствующие голубые глаза.
Костя, сменивший в 8-м классе в моем сердце Витю и Леву, был тоненький, очень светлый блондин с прямыми волосами, с мелкими чертами скорее хорошенького лица. Он был на класс старше и держался очень самоуверенно. Тут было что-то новое для меня, я не только зрительно отличала его от других – мне этого было мало. Один раз на перемене Лена Лаврова, плотненькая, смешливая, с хорошеньким лицом и с ямочками на щеках, шла от лестницы к двери нашего класса у окна в конце коридора, мимо двери 9-го класса. Костя загородил ей дорогу и пытался схватить, но она вскочила на низенькую скамейку (такие скамейки стояли вдоль стен коридора), пробежала по ней и подбежала к нам. А может быть, это была не Лена, а девочка из другого класса, тоже заметно хорошенькая, Костя и на нее обращал внимание. Я думала, что такие действия совершают только грубые и даже несколько преступные простолюдины. Тем не менее я почувствовала не только осуждение, но что-то похожее на зависть, и Костя не перестал притягивать меня.
Я не представляла себе, что учителя, не будучи моими врагами, как невзлюбившая меня учительница в 3-м классе, могут относиться ко мне без симпатии (или представляла и боялась? считала, что могу завоевать эту симпатию? со взрослыми мне было легче, чем с детьми). Вместо Артема Иваныча в старших классах математику преподавала Анна Николаевна, которая считалась строгой и справедливой. В 8-м классе не бывало такого шума и безобразия, как раньше. А у Анны Николаевны было совсем тихо, почему-то, говоря негромко, она вызывала молчание и внимание. Может быть, многие в классе готовили себя в технические вузы и уже обращали внимание на математику. Мне в голову не могло прийти такое соображение, к математике я подходила эстетически: я находила в ней гармонию, которой не было в арифметике, да и в физике.
Анна Николаевна вызвала к доске меня и Женю Генкину. Доска была разделена вертикальной чертой пополам, и каждая из нас должна была решить задачу. Кто-то сказал: «Две Жени у доски». Мы стояли у доски, и я не спеша писала вопросы и действия, задача была обыкновенной трудности, но я почему-то задержалась. Анна Николаевна сказала: «Женя, поторопись». (Она называла всех по именам, как Артем Иваныч, но у нее это не прибавляло теплоты.) Кто-то спросил: «Какая Женя?» – «Она знает», – сказала Анна Николаевна. Я была уверена, что замечание может относиться только к Генкиной, но что-то во мне забеспокоилось. Анна Николаевна поставила мне «хорошо» и Генкиной тоже. Хотела ли она сбить с меня спесь? После урока я, как полагалось отличнице, подошла к Анне Николаевне и попросила вызвать меня еще раз, чтобы исправить «хорошо» на «отлично». Мне противно вспоминать это.
Анна Николаевна задумала устроить математический кружок и мне задала тему «Недесятеричные системы счисления». Я ничего об этих системах не знала и с интересом читала о них в рекомендованных мне книжках, но, собственно, не эти двенадцатеричные системы меня заинтересовали, а те древние миры, в которых они использовались: Ассирия, Вавилон, вот что давало пищу воображению. Я представляла их себе, но в кружке (в котором было очень мало народу и для которого пришлось остаться после уроков в школе) я пересказала то, что было в книжках об этих системах. Мне это было довольно интересно, и я думала, что слушающим тоже интересно. До меня выступал Саша Петровский, отличник, появившийся в нашем классе только в этом году. Мне было неинтересно слушать Сашу, я прониклась миром двенадцатеричных систем, и прочая математика была мне ни к чему. После окончания заседания кружка я прошла мимо Анны Николаевны, которая разговаривала с кем-то из нашего класса, и этот кто-то выражал свое удивление тем, что Сашин доклад оказался лучше моего. Этот щелчок по моему самолюбию был не силен, но мне тоже неприятно вспоминать об этом.
Я пригласила примерно тех же одноклассников, что Света Барто, к себе на елку. Елка была великолепная, до потолка, возможно, Мария Федоровна хотела показать всему свету и дяде Ма, в частности, что мы живем хорошо, не так, как должны были бы жить на скудные средства, которые мне выдавались, и что мне ничуть не хуже, чем при маме. (Возможно, шла некоторая борьба: Мария Федоровна отстаивала наше прежнее бытие, а дядя Ма хотел, чтобы мы жили скромнее, как он, ведь и так жить можно, не правда ли?) На угощение было, наверно, только сладкое, как всегда у нас. Купили дорогие шоколадные конфеты и, по моему настоянию, дешевое драже, которое я недавно открыла (мы раньше никогда такого не покупали) и которое казалось очень вкусным, – мне хотелось поделиться с другими этим открытием. Я заметила, что никто к этому драже не притронулся, а все ели шоколадные конфеты. Были, конечно, приглашены Таня и Золя, и никогда раньше не видевшие их мальчики разговаривали и смеялись с ними так же, как с девочками из нашего класса, а я была сама по себе, и никто ко мне не обращался. Они сидели друг против друга на одном конце раздвинутого стола и были возбуждены, говорливы, шутливы, а я сидела не рядом с ними и брала и ела одно за другим драже. Тогда я еще не решила не собирать больше у себя гостей, но с началом войны такие сборища естественным образом прекратились.
В 7-м классе я совсем не занималась дома немецким языком, а в 8-м Мария Федоровна, изыскав ресурсы, пригласила учителя. У него было русское имя, но он был, по-видимому, немец, хотя и не походил на немца в моем тогдашнем представлении, будучи довольно курносым и с темными волосами. Он был очень корректный, в очень приличном костюме, но Мария Федоровна почему-то прозвала его Михрюткой. Он как-то пропустил несколько уроков (был болен) и потребовал деньги за пропущенные уроки, в чем Мария Федоровна ему, естественно, отказала. Он, наверно, был, несмотря на приличный костюм, в стесненном положении, может быть, у него не было работы, я не знаю. Он обращался ко мне на «вы», что для меня было еще странно. Я не испытывала перед ним того страха, который мне внушали красивые люди, и хотелось, чтобы он был в меня влюблен. Я не понимала, что из его обращения со мной можно сделать противоположный вывод: ему скучно со мной. Он дал мне книгу для домашнего чтения, а я из лени все откладывала и откладывала и прочитать ее не успела, он пожаловался Марии Федоровне, Мария Федоровна рассердилась: «Я для тебя работаю…» – и была права. Мне кажется, что «Михрютка» перестал к нам ходить раньше конца учебного года.
В 8-м классе ученики стали интересоваться ученьем. Перед уроком физики мне приходилось объяснять одноклассникам то, что я сама поняла, и кто-то из девочек сказал: «Мама класса». Это разрушало мое представление о себе и было в высшей степени неприятно. Бывало так, что, объясняя то, что мне было не очень ясно, я это вдруг понимала. В другой раз я настолько что-то не понимала, что объяснять взялась Инна Рознер. Она, как и многие в нашем классе, очень хорошо училась, стать же отличниками всем им мешали только орфографические ошибки, отчего у них у всех было «хорошо» за письменные работы по литературе. Мне нравилось смотреть на Инну, но я не считала ее красивой, опять же из-за несоответствия моему эталону. Однако в нее влюбился Фришка (Фридрих – в честь Энгельса) Астраханцев, мальчик со способностями художника, плохо учившийся по другим предметам, которого мне дали «подтягивать» по физике. Мы с ним не говорили об Инне, хотя я с ним чувствовала себя менее принужденно, чем с другими мальчиками, но сошлись в мнении о красоте Ани Шейниной (она была отчасти похожа на женщину с картины «Сказка»), хотя я теперь думаю, что ее тонкая красота должна была меньше привлекать мальчиков, чем более заметная сразу красота других девочек. К тому же Аня сильно заикалась, что, на мой взгляд, сильно вредило ей. На уроках физики в физическом кабинете Фришка сидел впереди меня. Он нарисовал голову обезьяны, не знаю, была ли она похожа на меня, но он сказал, что это я. Он этим хотел, наверно, высмеять меня, и я заметила его удивление, когда я попросила себе эту картинку. Мне-то нужны были элементы для будущего, но, боже, как бедна была моя реальная жизнь, если даже такой «знак внимания» был мною замечен.
Женя Макарова сидела на уроках за столом позади меня, и мы успевали поговорить. Она тоже очень хорошо училась и утверждала, что каждый день учит все уроки, а я говорила (и не врала), что устные уроки учу только тогда, когда предполагаю, что меня спросят.
Я этим похвалялась немного. Я была ленива, письменные задания делала всегда, чтобы ко мне нельзя было придраться, а с устными поступала в соответствии с обстоятельствами. Совсем невыносимо было учить уроки по экономической географии. Цифры и названия не запоминались сразу, а заучивать их было скучно, и я этого не делала. Географию преподавал сам директор Иван Фомич. Он приказывал закрывать учебники во время урока, и ослушаться было нельзя, но я жульничала: на раскрытый учебник клала развернутую географическую карту, а у нее на сгибе была узкая и длинная дырка, я передвигала карту и поспешно читала урок. Хотя боялась Ивана Фомича.
У Сережи Кормилицына были серые, не озорные, но с лукавством, маленькие глазки и красноватое лицо. Самый маленький из мальчиков, ростом не больше меня, плотный, с большой, тоже плотной головой, он был простоват. Между нами была дистанция от очень посредственного ученика до круглой отличницы. Были ли в нем отпадение от нашей школьной групповой спеси, естественность простоты, еще что-то? О влюбленности тут и речи быть не могло, но почему-то я вспоминаю о нем с особым удовольствием и беспокоюсь, узнаю ли его, если встречу. Думаю, что узнаю по маленьким серым глазам.
Учебников по истории не было и в 8-м классе, а учитель был новый (Василий Кириллыч, как и Артем Иваныч, не преподавал в 8–10-х классах). Павел Артурович вошел в класс, посмеиваясь, и потом был всегда возбужденно-веселый, но его боялись и на его уроках не разговаривали. Еще не старый, лет сорока, довольно высокий, смуглый и совершенно лысый – кожа на голове была тоже смуглая, а глаза карие и очень заметные, двигался он энергично и с напором, как никто из наших учителей и учительниц. Он смотрел на класс, и мы трепетали внутренне, я, во всяком случае. Павел Артурович (по прозвищу «Порт-Артур») заявил, что будет ставить нам в классном журнале точки: точку за предупреждение о невыученном уроке, точку за непринесенную тетрадь (из-за отсутствия учебников к каждому уроку диктовался подробный план) и точку за каждую отсутствующую пуговицу. Три точки автоматически превращались в «плохо», вписанное в журнал.
В 8-м классе я села (по своей воле) из-за близорукости за первую парту (Зойка ушла из школы после 7-го класса, она ни за что не села бы на первую парту, но когда мы сидели рядом, она мне говорила, что написано на доске). Никто со мной не сел, позднее подсадили Нельку Спиридонову в наказание за болтливость. Нелька была дочерью учительницы немецкого языка, наполовину немка, дома она разговаривала по-немецки и по-русски. У нее была хорошенькая мордашка, и когда она улыбалась, глаза превращались в узкие щелочки. Она все время ходила в трикотажной шелковой кофточке, обрисовывавшей грудь. Нелька и со мной болтала. Она сказала мне с отчасти наигранным возмущением, что в коридоре, где никого не было, Порт-Артур, почти ткнув в нее указательным пальцем, сказал: «Какая у вас соблазнительная грудь». Не очень понимая соблазнительность, о которой шла речь, я поразилась дерзости Павла Артуровича, невиданной у учителя, дерзости словесной – таких слов учитель никак не должен был произносить – и к тому же обращенной к ученице. Я рассказала об этом Марии Федоровне, но она осудила главным образом Нелькин туалет.
В один прекрасный день Нелька взяла у меня тетрадку по истории и не пришла на урок. Мне пришлось встать и сказать, что у меня нет тетради. Я сказала, что Нелька прислала записку. Павел Артурович сказал: «Я не читаю, что пишут на заборах». Он поставил мне две точки, добавив: «А у вас пуговицы нет». Действительно, на моем черном сатиновом халате не было одной из трех пуговиц. Мне почему-то замечание о пуговице было очень обидно, тем более что в отсутствии тетради я не была виновата. Павлу Артуровичу, видно, нравилось дразнить отличницу. (Он любил дразнить: вызвал Свету Барто и неожиданно – она хорошо училась – поставил ей «пос.»; она попросила вызвать ее снова, чтобы исправить отметку, он вызывал ее раза три, урок за уроком, и снова, и снова ставил «пос.», пока, наконец, не поставил «хорошо», но Света не обижалась, а улыбалась, как будто это была игра и она в ней не проигрывала, а мне это было непонятно.) Я сделала вид, что не огорчена двумя точками, и улыбнулась, а Павел Артурович спросил: «Чему вы улыбаетесь, ведь вы на грани плохой отметки?» Это мне было еще обиднее, и я заплакала. Я не плакала в школе со времен педолога во 2-м классе и не любила, когда плакали, мне казалось унизительным плакать на глазах у всех. Я плакала и на большой перемене. Кто-то из девочек меня утешал, я перестала плакать и решила закалить свое сердце ненавистью. На уроке после перемены (история была два часа подряд) я не сводила глаз с Порт-Артура, стараясь взглядом передать эту ненависть. «Что вы так на меня смотрите?» – сказал он. Успел ли Павел Артурович меня вызвать? Если успел, то никакого конфликта у меня с ним не возникло, и я получила обычное «отлично». Но я этого не помню. Дело в том, что Павел Артурович вдруг исчез. Его арестовали. А потом, как рассказывали в школе, застрелили при попытке бегства из эшелона. Чувствовала ли я облегчение, что его больше нет в школе? Он был прощен. Попытка бегства (по-видимому, легенда) соответствовала блеску этого человека, который выглядел барсом среди овец. Почему он воплощал протест, бунт против атмосферы школы? Он ничего ведь не говорил против чего-либо, и его уроки повторяли, как я позже поняла, «Краткий курс истории партии». Но он отличался от всех повадкой, свободной повадкой одиночки. Этим я вовсе не хочу сказать, что он был лучше других учителей. Артем Иваныч с его добротой был выше, и Евгения Васильевна с ее порядочностью тоже. Но он не был несчастным.