355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Шор » Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей » Текст книги (страница 24)
Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
  • Текст добавлен: 14 июля 2017, 16:30

Текст книги "Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей"


Автор книги: Евгения Шор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 30 страниц)

Некоторое время у нас не было учителя истории. Потом пришел новый, воспринимаемый нами как полная противоположность Порт-Артуру и потому ненавистный. Еще не видев его, мы решили мстить за Порт-Артура. Может быть, руководство решило, что тот портил нас неправильной идеологией, и потому прислали ортодоксального, партийно-серого человека, похожего на райкомовского работника. Рая Дубовицкая подложила ему на стул длинный диванный гвоздь с шляпкой, и все ждали с замиранием, как он сядет. Рая уверяла, что лицо нового учителя посерело от боли, но он стоически продолжал сидеть на гвозде. Я этого не заметила и подумала, что гвоздь просто упал на бок и не причинил боли ненавистному заду. Новый историк начал вызывать всех по списку. Рая заранее с кем-то договорилась обменяться фамилиями, и вместо нее встал кто-то, а она вместо этого кого-то. Не она одна нарочно вводила учителя в заблуждение. Я об этом и подумать не могла. То есть подумать-то могла, но сделать не решилась бы – из страха. Даже если бы я не посчиталась со страхом перед школой, от Марии Федоровны я не могла ждать не только похвалы, но даже нейтрального отношения к моему поступку. Поэтому я только молила судьбу, чтобы пронесла нелегкая.

Рая Дубовицкая очень хорошо училась, но была болтлива не меньше Нельки Спиридоновой. Она не скрывала своего интереса к нарядам и мальчикам. Я полагала, что любовь надо хранить в абсолютной тайне, и считала себя человеком, умеющим хранить тайны. Поэтому я была раздосадована, когда на школьном вечере учитель немецкого языка Отто Яковлевич Родэ, отгадывая характер по почерку, сказал про меня, основываясь на незакрытых до конца буквах «о» и «а»: «болтлива» (и я стала поправлять буквы, чтобы не быть болтливой). Однако Люда Марьяновская легко выведала у меня, кто из мальчиков мне нравится.

Люда Марьяновская, второгодница, была старше всех в классе. Менингит, говорила она, лишил ее памяти. Я ее тоже «подтягивала». Как это бывает у неумных людей, ум ее созрел и остановился в развитии раньше, чем у других детей, у нее были мнения взрослой женщины о бремени отношений мужчин и женщин, резко противоречившие моему инфантильному романтизму. Люда была хороша собой и пела верно своим маленьким голоском. Я питала большое уважение к чужим талантам и приняла близко к сердцу то, что мне казалось талантом Люды. После занятий Люда оставалась у нас – приглашение, как всегда, шло от Марии Федоровны. Люда напевала, под аккомпанемент Марии Федоровны, романсы, взятые из нот Марии Федоровны, эти романсы мне казались устаревшими и потому стыдными, но Люда, по-видимому, не разделяла моих чувств и присоединялась к вкусам Марии Федоровны: «Нежная роза розу ласкала, лилия лилии что-то шептала, сирень сладострастно сирень целовала… Увы, это были цветы, но не я и не ты». По моему настоянию Мария Федоровна куда-то звонила, узнавала, можно ли Люде в 16 лет учиться петь, но там сказали, что рано.

У Люды было темно-синее платье с треугольным вырезом спереди, сверху до талии, а в вырезе была светлая, с небольшой пестротой, вставка из другой ткани. Мне это платье на Люде очень понравилось, а тут как раз было решено сшить мне выходное платье вместо «матросок», которых мне уже не хотелось. Платье шилось из довольно яркой и светлой синей шерстяной ткани, которая лежала у нас в сундуке, и шила его незнакомая мне портниха, которая дала мне выбирать картинку из журнала, и я выбрала платье со вставкой. Платье получилось нарядное, портниха знала свое дело и была очень добросовестна. Платье хорошо сидело, и очертания моей фигуры были в нем новые, близкие к взрослым и недурные, а вставок было две, со складками и без них, они были сделаны в виде жилетов, спереди белый шелк, а сзади из чего-то простого, и надевались под платье. Но я почему-то не выглядела в этом платье так красиво, как Люда в своем более скромном. Это одно. Второе: когда я пришла в этом платье на вечер к Свете Барто, я поняла, что подражаю Люде, и мне это было не по душе.

Я упорно не могла себе представить, что могу быть антипатична учителям, а наверно, была неприятна учителю литературы Ивану Ивановичу Севостьянову. Хотел ли он меня посрамить, предчувствуя во мне незнание литературы, или оно само так получилось, только он меня выставил на смех. Мы начали «проходить» «Евгения Онегина», и он вызвал меня. Я встала, он начал: «Мой дядя самых честных правил…» – я должна была продолжать, а ни строчки не знала. Я прочла «Евгения Онегина», наверно, два раза, один раз лет десяти, когда ходила в Большой театр на оперу, и еще в 7-м классе, потому что его полагалось прочесть. Со всех сторон выкрикивали нужные строки, особенно Аня Шейнина старалась, да и Витя Зельбст тоже, возмущенные моим невежеством, а я стояла пристыженная. Дома я бросилась читать «Онегина». Иван Иванович ставил мне всегда «отлично», но, когда отдавал мне проверенное сочинение, Витя Зельбст спросил его: «Отлично?» – «Отлично, – сказал Иван Иванович и добавил: – Ничего своего». Я не совсем поняла, скорее по тону почувствовала, что это обидное замечание. Мне в голову не приходило, что в школьных сочинениях или устных ответах нужно выражать свои мысли. Да и имелись ли они у меня? Я была уверена, что нужно пересказывать то, что говорил учитель, или что было в учебниках или других книгах. Как актер, играющий роль, я вживалась в то, что писала или говорила, выражая в нем соответствующие эмоции.

Студенты ИФЛИ (Института философии, литературы и истории, где работала раньше моя мама), проходившие у нас педагогическую практику и рассказывавшие о средневековой литературе и о романтизме то, чего не было в нашей программе, привели меня в мир мечтаний, воскрешения прошлого, и мне было с этим хорошо. Знакомство со средневековой литературой облегчалось моими познаниями в немецком языке, и мне не нужно было никаких дополнений. Узнав, что у меня есть «Песнь о Роланде» в русском переводе, Витя Зельбст попросил у меня эту книгу и, возвращая, сказал, что читал ее всю ночь, так она ему понравилась. Я удивилась, мне совсем не хотелось читать ничего из того, о чем говорили эти студенты, я просто представляла себе средневековый мир, пользуясь возникшими у меня в голове картинами.

Витя Зельбст хотел стать актером. Может быть, поэтому он носил не длинные брюки, а брюки гольф и высокие носки, но, может быть, он не имел ничего другого. У него уже был мужской голос, что-то вроде баритона, и он говорил по-актерски, с раскатами. Конечно, ему поручили играть Чацкого в школьной постановке «Горя от ума». Наверно, Иван Иваныч мечтал стать режиссером, потому что, дойдя до «Горя от ума», мы занимались им чуть ли не целую четверть. Пушкин не пользовался такой милостью Ивана Ивановича. Нашей школе покровительствовал (был «шефом») Театр революции, и какой-то актер помогал Ивану Ивановичу в режиссуре. Иван Иванович нашел и мне роль. Он хотел выставить меня в смешном и унизительном виде, что я чувствовала тогда, но, пожалуй, вполовину. К счастью, актер сказал, что сцена у нас такая маленькая, что мы будем тесниться на ней, как в лифте, и моего персонажа, как и ряд других, изъяли. Смотреть спектакль было интересно, потому что на сцене присутствовали знакомые лица: Софью играла Светлана Барто, Лизу – девочка из нашего класса, некрасивая, но приятная, она славилась уменьем читать, и ей прочили будущее актрисы. Все они были загримированы, накрашены очень сильно, особенно румяна бросались в глаза. Но, конечно, впечатление от этого спектакля не шло ни в какое сравнение с впечатлением от выступления актеров Театра революции. Для выступления перед школьниками (старших классов) они выбрали комические сценки, современную и инсценировку «Драмы» Чехова (играли Раневская и Абдулов). Наверно, нигде больше они не слышали такого хохота, такого веселья в зале. Я тоже смеялась до упаду, но после маминой смерти мой смех не был чист от засевшего во мне страдания.

А Ивана Ивановича я потом встретила однажды в кафе «Прага». Он был совсем старый, с седой бородкой, опирался на палку, но имел ухоженный вид и был прилично одет. Я подошла к нему, напомнила о себе и поздоровалась с радостью, находясь еще в плену представлений о том, что все прошлое, и в том числе школа, должно вызывать умиление. Иван Иванович не проявил радости, а когда мы оказались за одним столиком, спросил, защитила ли я кандидатскую диссертацию, и когда узнал, что защитила, было видно, что он досадует и завидует.

У многих девочек и мальчиков появились часы, новые, купленные в магазине. Мне тоже, конечно, хотелось иметь ручные часы. Мария Федоровна предложила носить мамины. А часы эти были большие, и вот почему: мамины часы испортились, она отдала их чинить в мастерскую, а ей вернули не ее маленькие, а вот эти. Мама смеялась, совсем как у Маршака: «Однако за время пути собака могла подрасти!»[157]157
  Цитируется стихотворение С. Я. Маршака «Багаж» (1926).


[Закрыть]
Она не могла доказать, что это не ее часы, и смирилась. Я надела эти часы, но мальчишки посмеялись надо мной: «Будильник». Тогда Мария Федоровна отдала переделать для меня в наручные свои часы, которые носились на цепочке (она ими не пользовалась).

Мы с Марией Федоровной ходили на «Дни Турбиных», и Мария Федоровна потом говорила, что она чуть не плакала, так этот спектакль напомнил ей старую жизнь. Мы ходили вместе на «Ивана Сусанина», которого Мария Федоровна упорно именовала «Жизнью за царя»[158]158
  Оперу М. И. Глинки «Жизнь за царя» (1836) в советское время, изменив либретто, переименовали в «Иван Сусанин».


[Закрыть]
. На эту оперу было трудно достать билеты. Мы узнали, что в день спектакля в здании театра в 12 часов продают билеты, я пришла туда за три часа до начала продажи и оказалась предпоследней, кому достались билеты. Мария Федоровна велела мне взять места в середине зала, а в кассе оставалось только два билета в один из первых рядов партера и два в боковую ложу бельэтажа. У меня не хватало денег на билеты в партер, и я купила один билет в партер и один в бельэтаж, а стоявший за мной молодой мужчина был вынужден купить такие же билеты. Сейчас мне кажется удивительным, что меня, четырнадцатилетнюю девчонку, ни кассирша, ни этот мужчина не осудили и не изругали, а кассирша даже не пробовала уговорить меня, а продала те билеты, какие я просила. Я сидела в партере, Мария Федоровна в бельэтаже. Она сказала неожиданно для меня (напрасно я боялась), что из бельэтажа очень хорошо видно, и на второе действие мы поменялись местами, и Мария Федоровна смотрела на меня из партера. Мужчина тоже переглядывался со своей дамой и махал ей рукой. «Иван Сусанин» не мог мне не понравиться, а Мария Федоровна опять сказала, что плакала, когда в финале зазвонили колокола, для нее этот звон, этот спектакль были возрождением старой России. Вот это мне не нравилось, я чувствовала в этом удар по моим принципам. Вскоре, правда, такие удары посыпались один за другим: все, что раньше осуждалось, что было атрибутом проклятого старого времени, царской России, теперь восхвалялось и вводилось в советскую жизнь. Понадобилось удлинить рабочую неделю – сделали выходным религиозное воскресенье, вместо красноармейцев и красных командиров вернулось унизительное деление на солдат и офицеров с дурацким приветствием «Здравия желаю», и генералы – генералы! – вошли в обиход, как и погоны, лампасы и прочее.

Я, наверно, слишком боялась Марию Федоровну, а она как-то по-другому реагировала на мои поступки, не так пылко бранила меня, не так возмущалась мной (очки с носу бац на стол) и перестала «отлучать» меня. Любила ли она меня меньше?

Прошлым летом на колхозных полях в Свистухе росли горох и огурцы, и я ела и то и другое. Огурцы росли совсем близко от нас и были особенно вкусны, маленькие, с пупырышками, узкие или пузатенькие. Я наелась их до поноса; когда появилась кровь, я испугалась и сказала об этом Марии Федоровне, ожидая со страхом «отлучения». Но его не последовало.

Тогда же в августе мы гуляли вместе с Варварой Сергеевной, Ирочкой и кем-то еще. Уже были орехи, и я взяла орех в рот, пытаясь его раскусить, и сломала зуб, уже не молочный. Видимо, я изменилась в лице, потому что Мария Федоровна спросила меня: «Ты сломала зуб?» Я сказала: «Да» – и ждала возмущения, потому что действительно была виновата в беде из-за своего глупого и упрямого желания быть ближе к природе и деревенским людям, но Мария Федоровна очень недовольно и огорченно покачала головой и сказала только: «Ах, Женя».

Перед отъездом с дачи мы ездили в Москву заказывать грузовое такси. Мы купили и привезли на дачу новые тогда конфеты «Малина со сливками» в металлической коробке. Мы укладывались, и Мария Федоровна разрешила мне съесть несколько конфет. Я не могла удержаться и все брала и брала по конфете и в конце концов с ужасом заметила, что конфет стало мало и между ними видно дно коробки. Мария Федоровна посмотрела и с осуждением сказала: «Ты съела конфеты?» И больше ничего. Это недовольное безразличие, усталое недовольство меня угнетали, как будто в прежнем гневе Марии Федоровны было выражение ее любви ко мне, а теперь эта любовь ослабела.

Однако я начала обманывать Марию Федоровну. Мне никогда не давали конфет сколько хотелось, и меня всегда тянуло к сладкому. Я получала от Марии Федоровны рубль на завтрак в школьном буфете. Но, проходя мимо Тверского бульвара, покупала на лотке, где продавались конфеты поштучно, шесть соевых конфет (больших!) по 15 копеек каждая. Я их съедала, не успев дойти до школы. Мария Федоровна никогда бы их не купила и не позволила бы мне их есть, считая сою вредной. У меня были угрызения совести, но удержаться я не могла. Мне стыдно было врать («я ела сдобную булку и пила чай»), когда Мария Федоровна спрашивала меня, что я ела в школе, но я врала и удивлялась, почему Мария Федоровна не замечает, что вру, и не обрушивается на меня.

На «Уриэля Акосту»[159]159
  «Уриэль Акоста» (1847) – трагедия немецкого драматурга К. Гуцкова.


[Закрыть]
в Малый театр я ходила одна и на «Кармен»[160]160
  «Кармен» (1874) – опера французского композитора Ж. Бизе.


[Закрыть]
в Большой тоже одна, потому что билеты стоили дорого, да и Марии Федоровне, возможно, не хотелось ходить в театры. Одна я пошла и на «Трех сестер» в Художественный театр. Я сидела в бельэтаже, одна среди незнакомых людей, и постепенно приходила в уже знакомое состояние: реальная жизнь ушла на второй план, все мое существо было занято восторгом – горестным, потому что вызывавшая его игра почти совершенного ансамбля актеров была направлена на выражение подтекста тоски. Когда же в конце пьесы за сценой заиграл духовой оркестр, я начала плакать. Я не переставала плакать, идя домой по Газетному переулку. Было поздно, темно, на улице никого не было, и я плакала всласть, даже рыдала. Когда Мария Федоровна открыла дверь, она пришла в ужас, увидев мое заплаканное лицо. «Что с тобой случилось?» – закричала она. Я, продолжая плакать, сказала: «Очень понравилось».

Фришка Астраханцев сказал мне, что на стенах дома, где живут актриса Любовь Орлова и ее муж, режиссер Григорий Александров[161]161
  Орлова Любовь Петровна (1902–1975) – комедийная киноактриса; Александров Григорий Васильевич (наст. фам. Мормоненко; 1903–1983) – режиссер-комедиограф.


[Закрыть]
(Фришка жил рядом), пишут про Орлову всякие гадости, неприличные слова. А я относилась к актерам и другим людям искусства с пиететом, ведь они приводили меня в счастливое состояние, когда реальная жизнь делалась вроде бы не важна.

«Три сестры» заставили меня плакать атмосферой неуверенности в возможность счастья, атмосферой, в которой в то же время тоска превращалась в гармонию. Но, кроме этого, ничто в этом спектакле, так же как в торжественно-празднично-блестящем «Иване Сусанине», не имело отзвука во мне.

То, что я видела и слышала, я воспринимала так, как у меня получалось, отдаваясь эмоционально и пуская в ход воображение, в построениях которого были уже не приключения, а любовь, но не моя любовь, а любовь кого-то к кому-то, их любовь, любовь его и ее.

В консерватории давали «Паяцев»[162]162
  «Паяцы» (1892) – опера итальянского композитора Р. Леонкавалло.


[Закрыть]
в концертном исполнении с участием Козловского[163]163
  Козловский Иван Семенович (1900–1993) – певец Большого театра (1926–1954), народный артист СССР (1940).


[Закрыть]
, и я пошла туда вместе с Людой Марьяновской. Не разбираясь в голосах и в действующих лицах, я думала, что Козловский поет главную партию, и старалась убедить себя, что он мне нравится, но это плохо получалось. Не улавливая четко оформленных мелодий, я не получала от оперы особого удовольствия, пока высокий мужчина не запел очень высоким, без блеска, но ровно-ровно льющимся голосом: «О, Коломбина, верный, нежный Арлекин…» Это пение – в зале стало очень тихо – привело меня в совершенный восторг, и когда публика оглушительно зааплодировала и аплодировала очень долго, я с радостью включилась в это действие. Но я решила, что этот певец (с одной арией) – некто Козин, чья фамилия, без всяких титулов, находилась в конце списка действующих лиц, и, тыкая пальцем в программку, я убежденно и уверенно сообщила об этом Люде, и, хлопая вместе со всеми, мы (Люда особенно) стали кричать (мы сидели довольно далеко в амфитеатре): «Козин! Козин!» На нас оборачивались и косились, но Люду только подстегивали эти взгляды, а я продолжала кричать уже со смущением. Наше поведение и вовсе могло выглядеть провокацией, потому что однофамилец этого безвестного Козина, знаменитый эстрадный певец Козин[164]164
  Козин Вадим Алексеевич (1903–1994) – эстрадный певец.


[Закрыть]
, был, кажется, уже посажен в тюрьму.

Потом я ходила смотреть «Киноконцерт», один из первых в своем роде: заснятые в декорациях оперные и балетные номера в упрощенных мизансценах. Там был Козловский, и он меня пленил, но кое-что пленило меня еще больше. Дудинская и Чабукиани[165]165
  Названы артисты балета, солисты Театра оперы и балета им. С. М. Кирова: Наталья Михайловна Думская (1912–2003) и Вахтанг Михайлович Чабукиани (1910–1992).


[Закрыть]
из ленинградского Театра имени Кирова танцевали па-де-де из «Теней» («Баядерка» Петипа) в сильно искаженной хореографии[166]166
  Имеется в виду фильм «Концерт на экране» (1940; реж. С. Тимошенко). См. также: «Концерт-вальс» (1940; реж. И. Трауберг, М. Дубсон); «Киноконцерт 1941 года» (1941; реж. И. Менакер, А. Минкин, Г. Раппапорт, М. Цехановский, А. Шапиро); «Концерт фронту» (1942; реж. М. Слуцкий); «Киноконцерт к 25-летию Красной Армии» (1943; реж. Е. Дзиган, М. Калатозов) и др.


[Закрыть]
. Я посмотрела этот фильм два раза. Мне казалось так прекрасно то, что я видела, что хотелось передать свой восторг кому-нибудь еще. Мария Федоровна не пошла бы еще раз: она не любила кино, не любила балет, и для нее Козловский был, конечно, ниже Собинова (я переняла отчасти у нее этот старческий взгляд: лучше то, что было раньше). Я потащила в кино Наталью Евтихиевну, но результат был совсем отрицательный: Наталью Евтихиевну возмутила нагота танцовщиц, особенно голые ноги и их задирание, она почти плевалась, выйдя из кинотеатра. Как мне было найти себе компаньона, который мог бы разделить мои увлечения, не охлаждая силу моих чувств слабостью своих?

Я не видела никаких недостатков у Дудинской и Чабукиани, и мне трудно было бы предположить, что они не влюблены друг в друга, не обожают друг друга. Мне нужна была их взаимная любовь, потому что таким образом подчеркивалась моя вера в гармонию мира, которая, в моем представлении, не могла существовать без любви, как она могла бы основываться на чем-то другом?

(Впрочем, похожие представления, вне всякой связи с всемирной гармонией, бывают у людей совсем другого рода, чем несчастливые и романтически настроенные девочки: на вечере балета женщина «попроще», сидевшая рядом с Люкой, при появлении каждой балетной пары поворачивалась к ней и спрашивала: «Они муж и жена или так живут?»)

В конце учебного года был школьный вечер. Я ну просто не могла надеть свои туфли без каблуков и, с разрешения Марии Федоровны, надела мамины туфли (я не видела, чтобы мама ими пользовалась), черные, с перетяжкой, застегивавшиеся на пуговицу, на довольно большом каблуке, более высоком, чем у полуботинок, о которых я мечтала и которые Мария Федоровна мне не купила. Туфли были велики, но я была довольна, а ноги, напряженные в икрах, чувствовали каблуки. Все девочки надевали шелковые чулки, и на мне они тоже были, серые и очень блестящие, это был дешевый блеск, потому что мне опять пришлось примириться с тем, что дешевле и хуже. Когда я вернулась с вечера, чулки поползли во многих местах, я не знала еще, как нужно быть осторожной с шелковыми чулками, а дешевые рвались быстрее дорогих. Так я их больше и не надела.

В школе у лестницы внизу стоял Артем Иваныч и здоровался с входившими. Он сказал: «А, Женя, наверно, мамины туфли надела?» Были танцы, и я тоже танцевала с девочками, которые умели «водить». Некоторые мальчики тоже танцевали с девочками или пробовали танцевать друг с другом, боясь приглашать девочек. Артем Иваныч, в хорошем, отглаженном костюме, не в том, в каком он бывал обычно, тоже танцевал, и пригласил он танцевать не меня, отличницу (я считала, что учителя должны именно таким образом проявлять свой вкус), а приятную девочку из параллельного класса, отнюдь не отличницу. Вдруг Лева Харламов встал со скамейки, на которой сидел вместе с другими, насмешничавшими надо всеми мальчиками, и пригласил меня.

У Левы Харламова были светлые, серо-желтоватые глаза, казавшиеся узкими зрачки выделялись черным на этом фоне, как у кота или козы. Глаза не косили, но казались косыми, потому что были немного косо поставлены. Я теперь понимаю, что Левин взгляд был взглядом здорового подростка, заряженного соответствовавшей его возрасту чувственностью, и ни на кого в особенности не был направлен, но тогда от него мне становилось слегка не по себе. Так этот Лева Харламов размашистым жестом пригласил меня танцевать. Я поняла, как и все, что это проявление бесшабашности и для меня нисколько не лестно, и все же мне было отчасти приятно, хотя с танцем у нас ничего не получилось, скорее всего, он не умел двигать ногами в такт, а я не понимала, что нужно подчиняться партнеру, не слушая музыку.

Весной мы с Таней ходили по улицам, я для прогулки, а у Тани была цель: купить чулки «в резиночку», но обязательно бежевые. Проходя по проезду Художественного театра, мы посмотрелись в зеркало – там располагалась парикмахерская и по обе стороны двери было по зеркалу. Лицо Тани выразило удовольствие, а я заметила большую разницу между нами, которую раньше не замечала: у Тани была маленькая голова на длинной, мягко поворачивавшейся шее, и как-то это было складно, а у меня голова была больше и нехорошо посажена на короткой шее и форма головы была тоже нехороша.

Елизавета Федоровна (сестра Марии Федоровны) и ее муж жили на первом этаже старинного особнячка в одном из арбатских переулков. Ночью, когда Елизавета Федоровна спала, крыса укусила ее в щеку, и Елизавете Федоровне пришлось делать уколы от бешенства. У нас тоже появилась крыса. Она прибегала в комнату из коридора, пролезая под дверью. Поставили капкан, и она в него попала ночью. Крыса умерла не сразу и возилась со страшным шумом. Мы с Марией Федоровной не могли спать. Мария Федоровна боялась посмотреть и не зажигала свет. Я (как и Мария Федоровна) знала, что крысе больно, очень больно, что нужно ее прикончить, но боялась – боялась ее увидеть, наполовину перерубленную, окровавленную, и боялась крысу. В темноте по силе шума, ею производимого, она представлялась мне размером с кошку. Утром кого-то позвали, и капкан с крысой унесли. Миронов приколотил деревянную рейку внизу двери, и щель между дверью и полом стала совсем узкая.

Это было весной 41-го года. Я не знала, что больше не увижу своих учителей. Историк Василий Кириллович Колпаков и немец Отто Яковлевич Родэ погибли на фронте (Отто Яковлевич в ополчении, очевидно, по возрасту он не мог быть мобилизован в армию). Евгения Васильевна, ботаник и зоолог, умерла в Москве от недоедания, я об этом писала раньше. У Артема Иваныча было такое больное сердце, что его не взяли в армию, но вскоре после войны он умер.

Эти учителя и учительницы 100-й школы хорошо учили.

Мы опять поехали в Свистуху. Дача у нас была еще дешевле – 350 рублей, и снимали мы одну комнату с отдельным ходом сбоку избы, а в передней части жили дачники, и у девочки был взрослый велосипед, мужской, «дамские» тогда были редкостью. Почти напротив нашей избы, чуть наискосок, была изба, где из года в год снимали дачу Альбрандты. А рядом с нами был дом, где жили две девочки Сабуровы, Таня и Маша. Таня училась игре на виолончели и на даче тоже играла. Деревенская улица была травянистая, по ней никто не ездил, и мы ходили от дома к дому и по вечерам играли на улице в лапту, и бывало весело, так что не хотелось уходить домой.

Прогулки в большой лес случались редко, и я иногда ходила одна в ближний маленький лесок – его можно было обойти кругом, но это был настоящий, прекрасный, чистый лес: большие деревья, кусты, трава, грибы и ягоды, дымка между деревьями по утрам, голоса птиц и лесные запахи.

Мы – я, Таня и Маша – часто играли втроем на поросшей травой ровной земле между нашими домами. Мы играли в «штандер», мне нравилось бежать, ловить мяч на лету, подпрыгивая, и нравилось смотреть, как легкая Маша ловит мяч. Только у меня не получалось бросать мяч высоко, все из-за слабости рук, о которой я тогда не знала.

Может быть, мне следовало бы перейти в другую возрастную категорию, ведь мне уже исполнилось 15 лет, но я упорно старалась не только остаться, но и отойти в еще более раннее детство. Сознавала ли я это? Наталья Евтихиевна сшила мне летнее платье из тонкой хлопчатобумажной ткани, белой, с крупными синими горошинами. Это я попросила ее сделать маленькую кокетку до подмышек и от нее сборки – почему мне захотелось платье, какое носят пятилетние девочки? Когда я вышла в нем на улицу, мне стало не по себе, а Варвара Сергеевна заметила не без ехидства: «Вот Женя в платье, как у маленькой девочки». У нас речи не могло быть о том, чтобы не носить непонравившуюся вещь, и чтобы не так была заметна моя ошибка, я стала затягивать талию совсем не подходившим к этому платью кожаным поясом.

Я находила у Маши то, что мне хотелось, чтобы было у меня: легкую подвижность, хороший музыкальный слух, позволявший петь, не боясь ошибиться. Меня поразило, с какой точностью дочь Ирочкиных хозяев, деревенская девочка, повторила рассмешившее ее «Ха-ха-ха» Мефистофеля. Мне хотелось иметь талант, таланты. Или чтобы все были как я, не лучше меня. И Мария Федоровна тоже. Я спросила ее: «У тебя был не очень хороший слух, ты неправильно пела?» Но Мария Федоровна ответила, что у нее хороший слух и что она всегда пела верно.

В середине июня у нас гостила Золя, ее привезла Мария Федоровна, ездившая в Москву. По какой-то причине ее не отправили в семью ее отца в Керчь (что спасло ей жизнь). Она провела у нас дня три, ночевала, и Мария Федоровна жаловалась потом, что пахло менструациями. Золя не любила двигаться, и мы вряд ли с ней гуляли или играли в подвижные игры. Но дело не в Золе, а в книжке, которую она привезла с собой и которой я была так поглощена, что, для того чтобы дочитать ее, в день отъезда Золи я проснулась в 4 часа утра и читала, читала. До этого одна только книга дала мне такую чистую читательскую радость, которая отяжелена в хорошей литературе чем-то другим, более ценным: «Граф Монте-Кристо», из которого мне попалась только середина, 3-я и 4-я части из шести, поэтому загадочность и занимательность выросли до высшего предела. Книга, привезенная Золей, называлась «Призрак Парижской оперы». Если «Монте-Кристо» не имел прямого касательства ко мне, то эта книга затрагивала мое больное место. Кроме того, там шла речь о любви и об искусстве.

Мария Федоровна разрешила мне сходить в поселок, где был магазин. Купив пряников (больше ничего там не было), я шла обратно вдоль длинной насыпи, какие там были, с глинистой землей, видной между стеблями и листьями растений. Я шла и (пятнадцатилетняя дура!) мечтала: хорошо бы попался диверсант и я бы его задержала. Я была в хорошем расположении духа, и мне было весело идти в хороший, теплый день, в самое прекрасное время лета. Около Свистухи в полях было много жаворонков, и, возможно, они еще пели и в этот день. Так я вернулась в нашу деревню. И сразу все изменилось. Там громко говорило радио. И люди были беспокойны, их было больше на улице, чем обычно, и мне сказали: «Началась война». Моя радость ушла, и я почувствовала, что навалилась какая-то тяжесть, хотя совершенно не представляла себе, что эта война – великое несчастье.

Я и верила тому, что писалось и говорилось, и бывала скептична. Власти сами вызывали этот скептицизм: как нас приучали смеяться над царскими сообщениями с полей сражений: «Наши войска отступили на заранее подготовленные позиции» – так теперь было то же самое, только вместо «позиций» были «рубежи». Тем не менее в течение всей войны я, без всяких к тому оснований, верила в нашу победу. Возможно, этот глупый оптимизм способствовал моему выживанию. В первые две-три недели, месяц, может быть, я все спрашивала с надеждой: «Ведь их остановят (у Смоленска, Орши, еще где-нибудь), они не зайдут далеко?»

И все это – на фоне ожидания худшего. Я уже знала похожее состояние – перед смертью мамы. Так к одному прибавлялось другое. Меня преследовал снимок, появившийся в газетах в первые дни войны: мертвый маленький мальчик. Он лежал на земле, и ран почти не было, но это была мертвая плоть, смерть была видна и в его лице, и в том, как он лежал. Мертвое из только что живого хуже, чем распотрошенный младенец в аквариуме. Я испытывала ужас и отвращение к смерти, и, как со мной бывало в подобных случаях, меня тянуло смотреть на снимок снова и снова, но дотронуться рукой до снимка не могла.

В первые недели войны мы еще продолжали вести детскую жизнь с играми. Но все ухудшалось. Дальние прогулки были отменены из-за боязни, что гуляющих примут за шпионов. Я пошла в ближний лесок, но обнаружила там солдат, что-то устраивавших. Я попросила у девочки в нашем доме велосипед и поехала по одной из хороших, мощеных дорог. Я ехала слегка под горку и заметила провод, протянутый через дорогу, только когда подъехала совсем близко. Я повернула, но для большого, тяжелого для меня мужского велосипеда дорога была слишком узка, он съехал в канаву, я упала и сильно порезала колено валявшимся в канаве ржавым железом. Из колена потекла кровь, я вытащила велосипед из канавы и медленно поехала домой. Мария Федоровна очень сердито выбранила меня: что бы было, если бы я сломала чужой велосипед, он стоит дорого, а купить новый и вовсе невозможно. Рана на колене была залита йодом, а шрам остался почти на всю жизнь.

Мы взялись помогать колхозу. Возможно, у Варвары Сергеевны была уже мысль, что добровольная работа может избавить от принудительной, хотя о последней около нас еще не говорилось. Прошлым летом мы наблюдали из нашей дачи (грядки были рядом), как председатель колхоза, наклонившись и медленно продвигаясь вдоль грядок, пасся, как мы говорили, на клубнике. Теперь нас (Варвару Сергеевну, ее сестру, меня и Ирочку) отправили туда же собирать клубнику. В первый день я к ней не притронулась, разве что попробовала две-три ягоды, а Варвара Сергеевна сама ела и позволяла Ирочке есть, сколько захочется. На следующий день она и мне посоветовала есть сколько влезет. Я сказала: «Председатель послал нас на клубнику потому, что колхозницы ее едят, когда собирают», но Варвара Сергеевна заметила: «Они так ее едят, что ничего не собирают, а мы собираем много больше, чем едим». И я тоже стала есть. В жизни я не ела такой сладкой и ароматной клубники. Она одичала и была мелкая с белыми бочками. Нагретая солнцем, она была особенно вкусна. А потом наши корзинки взвесили и дали нам еще немного клубники «на трудодни».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю