355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Шор » Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей » Текст книги (страница 17)
Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
  • Текст добавлен: 14 июля 2017, 16:30

Текст книги "Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей"


Автор книги: Евгения Шор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)

Почему мама так быстро с ним рассталась? Виделись ли они до его смерти? Видел ли он меня? Было ли что-нибудь в чулане о нем, или мама в страхе (а может быть, сначала в гневе – но вряд ли) уничтожила все?

Тем временем положение мамы в семье изменилось. Уже в дневнике о Л. она пишет (1919–1920), что «вела хозяйство и сама открывала дверь». Не знаю, что имелось в виду под «хозяйством» – правда, тогда готовить было не из чего, но действительно ли у них не было прислуги, мама, по-моему, ничего не умела, кроме зарабатывания денег. Она уже «служила» в те годы. (Мама жарила для развлечения оладьи на керосинке на даче, один или два раза, – необычное, исключительное, веселое зрелище.)

Для меня мамина наука была естественной частью мамы, мне в голову не могло прийти, что ей могло хотеться чего-то другого, и я удивилась, когда дядя Ма сказал, что маме хотелось стать литературоведом, но было в университете (Высшие женские курсы влились в университет) место на кафедре языкознания, и она стала заниматься языкознанием. В служебной автобиографии написано: «Окончила германское отделение историко-филологического факультета II МГУ в 1919 г. и прослушала курс по лингвистическому отделению историко-филологического факультета I МГУ в 1920 г. Оставлена при I МГУ по кафедре сравнительного языкознания». Для меня языкознание было сущностью мамы-ученого, а литературоведение было дополнением и украшением. Значит, я не понимала ее.

Бывают слова (присказки, поговорки, анекдоты), которые запоминаем и повторяем, веселя себя и других. Они задерживаются в верхнем слое нашего существа. Меня всегда удивляло количество слов, вошедших в мой лексикон от мамы и от Марии Федоровны. Они, разумеется, отличаются друг от друга, потому что Мария Федоровна и мама не походили друг на друга. Эти личные лексиконы, подобно книгам, имеют свой особый вкус. Это не те слова, которые остаются на поверхности, хотя среди них есть и смешные. Они составляют часть нашего мира – он создается не только из плоти и крови наших родителей, не только из унаследованных нами их чувств и ума, не только из влияния предметов и людей, их и нас окружавших, но в самой большой степени из их слов. Если слова их бесцветны, таков будет и наш первоначальный мир.

Мне повезло со словами, которые я, надо думать, превосходно усваивала. Тут были и народные слова, некоторые совсем из медвежьего угла (так Мария Федоровна называла свою Кострому) – они для каждого случая имелись у Марии Федоровны, и ее же слова провинциального общества, и церковные слова Натальи Евтихиевны, и ее простецкие слова, и грубоватый и пессимистический юмор дяди Ма, и не похожие на все эти слова выражения мамы. У нее не могло быть присказок в рифму, как у Марии Федоровны: «Ты была в пеленках, а лень была с теленка». Пословицы Марии Федоровны были универсальны, личность за ними скрывалась. «Гречневая каша сама себя хвалит», «Рука руку моет, плут плута кроет», а в словах мамы, будь то ее собственные слова, или слова ее круга знакомств, или общие поговорки, или цитаты, была всегда она сама.

Мама записала, как я лепетала, какие звуки произнесла первыми, какие слова, и как все больше слов я говорила, и как начала произносить фразы, и какие. В один год и три-четыре месяца я говорила бойко, хотя и малопонятно для постороннего. Не только фонетика, но и лексика (богатая!) была мамой записана, и хотя мама записывала это как лингвист, я и мои с мамой отношения так хорошо видны, что не нужны никакие воспоминания и дневники (я уже тогда говорила «тама», то есть «сама»).

Когда я нахожу или пересматриваю то, что осталось и что подкрепляет то, что я помню, вокруг меня образуется, восстанавливается не повторившаяся никогда больше атмосфера любви.

Сейчас невозможно представить себе, сколько и как мама работала.

Она увлекалась наукой – тогда такие люди не были еще исключением. У нее был талант, то есть врожденная необходимость использовать, совершенствуя их, свои способности.

В те годы не хватало специалистов, и им приходилось работать на нескольких работах.

Мама была также материально вынуждена работать в нескольких местах, чтобы нас кормить. В справке с ее основной работы, которую я отнесла в школу во 2-м классе, говорилось о зарплате в 210 рублей. Потом пошли тревожившие маму разговоры, а то и распоряжения о запрещении совместительства. За два года до смерти мама стала получать на основной работе 600 рублей, а в год смерти 1200 рублей – это были персональные профессорские ставки (может быть, на работе знали, что она обречена).

Мария Федоровна очень часто говорила новым знакомым и повторяла старым: «Ее (то есть моя) мать знает шестнадцать языков». Я гордилась мамой, но в то же время мне, не знаю почему, было не очень приятно слышать, как Мария Федоровна это говорила, может быть, мне казалось, что она слишком грубо касается тонких и сложных вещей. Мама была неотделима для меня от своей учености, хотя вовсе не ученость, а то, что она была моей мамой, было для меня самым главным. Но без ухода, погружения в науку мама не была бы такой особенной, какой она была для меня. Из-за ее научных занятий я проводила с мамой намного меньше времени, чем это обычно бывает. Для меня это было естественно. Но как она могла бы найти свободное время? Вот что она писала в Наркомпрос (Народный комиссариат просвещения) 29 июня 1935 года:

«В ответ на Ваш № 310 от 27.VI. с.г. довожу до Вашего сведения, что в настоящее время я состою:

1. Действительным членом и профессором Института национальностей при ЦИК СССР.

2. Профессором Московского историко-философского института.

3. Профессором Ленинградского института истории, философии и лингвистики.

4. Профессором Ленинградского института народов Севера.

5. Редактором отдела языкознания Большой советской энциклопедии.

6. Редактором отдела языкознания Литературной энциклопедии.

7. Редактором отдела языкознания методологического отдела Соцэкгиза.

8. Редактором отдела языкознания методических сборников Наркомпроса «Русский язык и литература в средней школе».

9. Членом Ученого комитета литературы и языка при управлении научными учреждениями Наркомпроса.

10. Редактором серии «Средневековая литература» издательства «Academia».

Кроме этого, я в настоящий момент связана авторскими договорами с Учпедгизом по составлению учебника по общему языкознанию для пединститутов и с рядом других издательств.

Ввиду вышеизложенного я не могу принять Ваше лестное для меня предложение занять кафедру общего языкознания МОПИНЯ».

Список печатных работ мамы занимает больше десяти страниц.

А вот еще документ:

«Краткое жизнеописание

Р. И. Шор родилась в 1894 г. Окончила германское отделение историко-филологического факультета II МГУ в 1919 г. и прослушала курс по лингвистическому отделению историко-филологического факультета I МГУ в 1920 г. Оставлена при I МГУ по кафедре сравнительного языкознания. Назначена научным сотрудником I разряда Лингвистической секции Института языка и литературы РАНИОН при организации Ассоциации (первоначально при I МГУ) в 1922 г. Избрана секретарем Лингвистической секции в 1925–26 гг. Отказалась от обязанностей секретаря в 1928–29 гг.; назначена научным сотрудником Государственной] академии художественных наук (ГАХН) в 1924 г. Избрана ученым секретарем Фольклорной п[од]секции Литературной секции ГАХН в 1924 г. Назначена научным сотрудником I разряда Института народов Востока (позднее – Институт национальностей, ныне Институт яз[ыка] и письменности]) в 1926 г., назначена Ученым секретарем Института народов Востока в 1927 г., освобождена по своему желанию от обязанностей Ученого секретаря 1/1–1929 г. Утверждена действительным членом Институтов языка и литературы и народов Востока в 1929 г. Выдвинута в действительные члены ГАХН (ГАНС) при его реорганизации и слиянии с РАНИОН в 1929–1930 гг. После выделения из ГАИС Н[аучно]-и[сследовательского] института языкознания (1931 г.) назначена его действительным членом, которым и оставалась до закрытия НИЯЗа в 1933 г. Профессор АЗГУ по кафедре общего языковедения в 1928/29 гг. и в 1929/30 г. Зав. кафедрой языка в Институте повышения квалификации педагогов с 1929/30 г. по 1933/34 гг. При организации Ученого комитета по языку и литературе НКПроса назначена его членом. Ведет занятия с аспирантурой И[нститу]та народов Севера (Ленинград) с 1933/34 акад[емического] г[ода]. Зав. кафедрой языковедения в МГПИНЯ с 1935/36 гг. Профессор ЛИФГИ (ныне фил[ологического] фак[ульте]та ЛГУ) с 1935/36 акад[емического] г[ода]. Назначена профессором ИФИ с 1934/35 акад[емического] г[ода]. Утверждена в звании профессора НКПросом 11/IV.1934 г., утверждена в степени доктора лингвистических (филологических) наук в феврале 1936 г., в 1936/37 и 37/38 гг. работаю в качестве члена экспертной комиссии Комитета по делам высшей школы. О редакторской и литературной работе см. прилагаемый список работ.

По линии общественной работы была членом Научного совета при ВЦК НТА с 1927 г. по 1932 г. (участвовала во II Пленуме в Ташкенте и в IV Пленуме в Алма-Ате), в терминологической конференции КазНА; привлекалась для консультации ГУСом и Главнаукой НКПроса и Главпрофобром (Отдел педагогических вузов), после реорганизации НКПроса – УПУ, Ушколами, ВАК и др., методической и терминологической комиссией при Азербайджанском НКПросе, участвовала в организационной работе по Казахстанскому государственному университету; участвовала в организации выставки «Письменность народов СССР» Коммунистической академии в 1930 г.; давала консультации по запросам Азербайджанского государственного научно]-исследовательского] института, Ин[ститу]та дагестанской культуры, Сев[еро]-Кавказского ист[орико]-лингвистического ин[ститу]та, Туркменского н[аучно]-и[сследовательского] института; участвовала в работе ВОКС; работала по заданиям секции женского движения Коммунистической академии; участвовала в общественной работе ЦИПКНО; участвовала в работе месткомов РАНИОН и ИНВ; провела в порядке общественной работы ряд докладов на рабфаках и комвузах, для объединения преподавателей (рабфак им. Покровского, КУНМЗ) и в методических] объединениях преподавателей Москвы и др. городов; работала в секции переводчиков при Организационном] комитете ССП в 1934 г.; состояла в методических советах национального] сектора Учпедгиза и Изд-ва иностранных рабочих. В порядке общественной работы оборудовала наглядными пособиями по общему языковедению кабинеты по языку ИФЛИ и ГМПИНЯ; работаю консультантом (в общественном порядке) Городского методического кабинета по вопросам языкознания. В 1936/37 акад[емическом] г[оду] была одним из организаторов и участников Московской конференции женщин-ученых».

Мама обычно проводила весь день на работе и возвращалась домой поздно. «Розалия Иосифовна ест, как удав», – говорила Мария Федоровна, ратовавшая за еду «часто и понемногу». Мама приходила домой, не успев, может быть, ничего съесть на работе, и обедала плотно или совсем не обедала. Тут же она садилась за убранный обеденный стол; она всегда работала за обеденным столом, хотя у нее был письменный стол, весь заваленный книгами и бумагами. (Многие вещи напоминают о маме, но есть такие, в которые она как бы перешла, частично перевоплотилась, и обеденный стол – одна из них.) У обеденного стола была с одной стороны выдвижная доска, на которой лежали стопками книги и бумаги, то, что маме было нужно иметь под рукой. Убирая и вытирая стол, Мария Федоровна и Наталья Евтихиевна никогда не касались этих книг и бумаг.

Уже лежа в постели, я слышала, пока не засыпала, как время от времени в соседней комнате отодвигалось кресло – это мама вставала и подходила к шкафам или к письменному столу. Звук тяжелых, мягких шагов мамы вызывал во мне чувство покоя, и я засыпала. Мамино кресло было широкое, деревянное, с круглыми дырочками на сиденье (мамина попа, обтянутая бумазеей халата, занимала сиденье почти целиком) и с деревянной спинкой.

Я очень любила слышать маму за стеной. Маленькая, я не замечала усталости мамы, казалось естественным, что она работает до двух, трех, иногда четырех часов ночи. Потом я стала ощущать в себе ее усталость, когда вечером, после обеда или посреди работы, она садилась на диван и я сидела рядом с ней, прислонясь щекой к ее мягкой, полной руке около плеча. Мама откидывалась назад, опираясь затылком в стену над диваном (а рядом на стене был черный телефон), снимала очки – на переносице у нее был постоянный след от очков, красноватая, вдавленная полоска, мама терла переносицу пальцем, – и было видно, какое у нее усталое лицо, особенно глаза – без очков они оказывались гораздо больше и беспомощнее – и около глаз. Сидя, мама начинала засыпать и просила меня погасить свет. Я шла на цыпочках к выключателю у двери, выключала свет и выходила из комнаты. Мама спала так иногда полчаса, иногда несколько минут (тогда я оставалась около нее), а потом снова садилась за стол и работала.

Мама работала так круглый год, в выходные дни тоже, она не брала отпуск (кроме последних двух лет), все равно ей нужно было летом писать свое или редактировать чужое, к тому же за неиспользованный отпуск тогда платили. Может быть, к концу жизни она защищалась работой от ужаса жизни…

Я слышала, как мама жаловалась Марии Федоровне на тупость и малокультурность людей, с которыми ей приходилось иметь дело. Но наука, настоящая наука влекла ее, и она радовалась своим знаниям и гордилась ими.

То доброе, добродушное и милое, что отличало маму от других людей, пропитывало и ее ученость (для меня, во всяком случае) и окрашивало эту ученость шутливостью, с которой она нарочно неправильно произносила некоторые слова, например, «языки» с ударением на «я».

Мне исполнилось пять, маме – тридцать семь лет в 1931 году, когда умерла бабушка.

Когда мама была в Баку, бабушка, водя моей рукой (помню, я зажала карандаш высоко и не могла крепко его держать), пишет записку от меня, буквы получились растянутые, с дрожащими очертаниями, как будто их писал совсем ослабевший после тяжелой болезни человек: «Милая мамочка. Спасибо за книжечки. Целую. Беба». Карандашом и таким же нетвердым почерком бабушка написала перед отправкой в больницу, из которой, «может быть, не придется вернуться», два письма-завещания, одно – маме и дяде Ма, другое – мне, когда я вырасту (читала ли я его в детстве?).

Маме и дяде Ма: «У меня по отношению к Вам одно пожелание: продолжайте по-прежнему жить дружно: вы одиночки, а это очень тяжело в известном возрасте <…>; не оставляйте друг друга в тяжелые минуты жизни. Мне очень жаль, что придется оставить нашу малютку Бебиньку в таком юном возрасте: я все мечтала довести ее до такого возраста, когда она начнет относиться ко всему сознательно <…> Стоимость кабинета от продажи его положить в банк на ее имя.

Целую Вас крепко и крепко. Ничего не поделаешь: таков удел всех.

Ваша мама».

Мне: «Дорогая Бебулинька-Женичка! Бабушка должна уехать отсюда очень далеко, и не знаю, увижусь ли я еще с тобой. Ты, бебинька, еще очень мала и многое поймешь, только когда старше станешь. Мне очень жаль, что мне не придется дожить до этого. Поэтому я пишу тебе. Люби свою маму и всегда слушайся. Не скрывай ничего от нее. Что бы ни случилось, всегда обо всем говори твоей милой и дорогой мамочке. Люби также своего дядю Марка и от него ничего не скрывай. Будь здорова и счастлива, моя дорогая Женичка. Крепко, крепко целую тебя.

Твоя бабушка. 3-го мая 1931 г.».

Каково бы было бабушке, если бы она знала, что ее дочь не проживет и восьми лет после этих писем?

Мама осталась одна, уже не было опоры, но свободы в некоторых отношениях, наверно, стало больше. Она стала главой семьи. Из-за Марии Федоровны дядя Ма жил в стороне, рядом с нами, сбоку. Для меня семья была женской. В женской семье больше нежности, деликатности, нет тяжести, грубости, которые вносят сами по себе мужской голос, рост, запах. Как будто нет никого, кроме женщин и девочек, и никого не нужно, чтобы не испортить нашу нежность.

Мама постепенно отошла от мелочей хозяйственной жизни. Теперь исполнительная власть была передана Марии Федоровне. Мама освобождала себя для главного.

После смерти бабушки и утверждения Марии Федоровны родственники и знакомые семьи перестали бывать у нас, а мама, наверно, и раньше не успевала у них бывать, связь держалась бабушкой, мама оторвалась от них и замкнулась в своем мире.

Десять лет общения с мамой (с трех до тринадцати лет) для меня, растущего ребенка, большой срок. Для мамы, взрослого человека, хотя это четверть ее жизни, это сравнительно небольшой отрезок времени, страшно ускоряющего ход в конце: бабушка умерла в 31-м году, тетя Эмма в 37-м, 37-й год сам по себе, болезнь в 38-м и смерть в 39-м.

На заседаниях мама часто рисовала одну и ту же картинку: слон (вид сзади) стоит около пальмы – для меня это видение или символ совершенного, безмятежного, первобытного, райского счастья, которого всегда тщетно алчет душа. Для меня мамины слова были похожи на маму, такие же добродушно толстые, округлые, круглые. Изображения и живые существа такого рода кажутся мне причастными маме, и я испытываю к этим рисункам, предметам, существам нежность: вот на экране живая китиха плывет в океане, а рядом с ней, под ней плывет ее китенок, вот тюлененок с круглой головкой на обложке блокнота, слон с обертки чая, белые слоники на письменном столе.

Есть знаменитое скифское изделие из золота: большая фантастическая кошка – пантера или барс – загрызает маленькую, одинакового с ней размера лошадь. У лошадки подкосились, почти перевернулись задние ноги и круп, они неестественно закругленно подогнуты (вся сцена вписана в круг), но эта закругленность выражает беспомощность, отчаяние и близкий конец лошадки. Мне больно смотреть на эту сцену, и боль заставляет воскреснуть не осознававшиеся тогда мною мои отчаяние и трепет перед беззащитностью мамы.

Мне говорили, что я родилась тяжелая и толстая, что было неудивительно, так как большую часть времени мама проводила, работая за столом. После родов у нее нарушился обмен веществ, поэтому в ее ранней смерти есть и моя невольная вина. Мама стала неудержимо полнеть (правда, дядя Ма говорил, что у нее всегда была склонность к полноте, но на ранних фотографиях она не выглядит толстой). И когда ее отправили худеть в Ессентуки, она весила 106 кг, не будучи очень высокой. Из Ессентуков она вернулась 90 кг. Мамина полнота служила поводом для веселых и ласковых шуток: «В моей маме шесть пудов, не боится верблюдов». Не сама ли мама сочинила этот стишок? Мама не обижалась, но сейчас мне кажется, что ей это было немного неприятно. Но для меня мамина полнота составляла одно из ее отличий от других людей, и в подшучивании над ней не было ни капли злой насмешки. Я не хотела бы, чтобы мама была другой, – она ведь сама прозвала себя тапиром (у Брема картинка – вытянутый немного профиль) и зебу (из-за жирового горбика сзади, где шея переходит в спину), – я ничего не хотела изменить в ней, но боялась, что другие, нелюбящие, будут смеяться над ней, и мне не хотелось, чтобы ее видели мои одноклассники. Мама несколько раз провожала меня в школу, и один раз кто-то из мальчишек сказал в классе: «А у Шор мать-то какая толстая!»

Какой-то мужчина, проталкиваясь мимо мамы в трамвае, сказал: «Ну, гражданочка, с вашими габаритами…» Маму насмешило это замечание, она его повторяла и объясняла нам как лингвистическое явление.

Мама ничего не делала, чтобы избавиться от полноты. Она мало двигалась; за исключением времени, когда читала лекции или делала доклады, она все время сидела (но не лежала – человек стола, а не дивана). К тому же во время работы дома она поглощала шоколад и дорогие шоколадные конфеты – необходимый ей допинг, от которого не могла отказаться.

Я легко относилась к маминой полноте и не задумывалась над тем, что она вредна, что маме тяжело, мне казалось естественным, что мама не может бегать, что ей трудно много ходить, хотя я хотела бы, чтобы все у нее было хорошо. Меня занимало и веселило, что в Ессентуках мама делала гимнастическое упражнение «велосипед», но я замолчала, чувствуя себя пристыженной, когда мама сказала, что оно было ей мучительно.

Всякая полнота смешна, но не мамина. То, что у других смешно и некрасиво, у мамы трогательно.

Летом мы с Марией Федоровной и Натальей Евтихиевной были на даче, а мама в Москве. Мне понятно, что мама любила бывать одна летом дома, особенно днем – и в квартире было пусто, и во дворе тихо: детей увозили отдыхать – мама очень ценила эту тишину.

Я знаю это чувство – быть одной в родном доме, что удавалось крайне редко. Было ли у мамы такое чувство, как у меня? Для мамы или для меня дом был более свой? Я здесь родилась, но в коммунальной квартире, а мама жила здесь одной семьей. Я была сосредоточена на своем детстве (только оно у меня и было), а у мамы было многое. Она, наверно, чувствовала себя ближе к прежней жизни, но какое место в ее мыслях и чувствах занимала эта жизнь? А для маминого здоровья было вредно это пребывание в одиночестве в летнем городе: она питалась кое-как в буфетах, у нее обострялся колит.

То, что я мало времени проводила с мамой, восполнялось тем, что чем старше я становилась, тем больше чувствовала общность, единение с ней, так что мне часто казалось, что не нужно никаких слов и объяснений, мы и так совершенно понимаем друг друга. Я и теперь думаю, что мама мне больше понятна, чем другие люди, которых я знаю в течение многих лет, но все-таки разница между нами есть, и мне бы хотелось знать, о чем думала мама, оставаясь летом одна дома.

Мама слонов не только рисовала, они стояли на полочке ее письменного стола. В те годы в «мещанских» семьях на комодах, покрытых кружевной «дорожкой», стояли семь слонов одинаковой формы и разной величины, по росту от маленького до большого, и считалось, что они приносят в дом счастье. Маминых слонов было шесть (и посетительницы попроще указывали на этот недостаток) и все разного размера, разной формы и из разных материалов. На полочке находился также лежавший на постаменте больной, грустный лев; около его головы стоял щит с крестом посредине. Мама сказала, что это «лев милосердия», но я не поняла, что это значит. Там же стояла маленькая и, если всмотреться, грозная фигурка: темная, деревянная, она была как маленький столбик, спереди она опиралась на две лапки с когтями, а сзади – на хвост, скорее похожий на неразрезанные фалды сюртука, – хвост был такой же ширины, как спина, и являлся ее продолжением. Это была сова, не похожая на настоящую сову, у нее было не круглое, как у сов, а треугольное лицо, огромные глаза представляли собой темные провалы, уши, острые, как у шпица, торчали вверх, а весь низ лица состоял из большого, висячего, треугольно-острого носа-клюва. У мамы был когда-то экслибрис (всего несколько отпечатков) – сова в очках сидит на книге. Сова, спутница Афины, символ мудрости, мне кажется маминым и моим атрибутом, тотемом, а деревянную фигурку я стала, может быть, напрасно (я недавно разглядела: одна глазница у нее кажется зловещей, как у черепа, потому что сам глаз выпал, а другой скорее ироничен, но все-таки…) считать посланницей нашей смерти.

К этим фигуркам уже на моей памяти присоединились каменный пестроватый тигр, белая фарфоровая свинка, целлулоидный пестрый, коричневатый с более светлым, крокодил (его хвост должен был, собственно, служить ножом для разрезания бумаги, но крокодила поместили на полочку, куда был отправлен также подаренный мне кем-то сидящий металлический пудель), а дядя Ма подарил маме изделие северных народов – высеченную из белого камня лайку. В Кустарном музее мама купила деревянную птицу, ярко раскрашенную в красный, синий, желтый и белый цвета. У нее был длинный позолоченный нос (удод?). Через некоторое время мама купила еще одну, точно такую же птицу, но вдвое меньше и с красным клювом. Мама сказала: «Это мы с тобой». Они так и стояли, маленькая под клювом большой.

Мама заглядывала одним глазом, наклонив голову набок, в книгу, в чашку – так делают близорукие. «Как кривая лиса в кувшин», – ворчливо говорила Мария Федоровна. При маме? Мне эти слова не казались грубыми, но веселой шуткой, объединяющей нас троих в одно целое.

Будучи еще очень маленькой, я умела подходить к телефону и звала маму или, если ее не было дома, Марию Федоровну, чтобы она записала, кто звонил. Не только я гордилась таким взрослым и разумным поведением, маму тоже оно забавляло и было ей приятно. Но однажды мама была дома, я подошла к телефону, спросила, как полагалось: «Кто ее спрашивает?», повторила вслух имя, а мама сказала быстро: «Скажи, что меня нет дома». Я и сказала: «Мама просит передать, что ее нет дома». Мама тут же выхватила у меня трубку и стала говорить, что я неправильно ее поняла. Звонил кто-то, кто мог причинить неприятности. Мама на меня не рассердилась, но при ней запретила подходить к телефону. В другой раз я слышала, как мама сказала о чем-то с презрением: «Это какое-то варнитсо» (ВАРНИТСО – название учреждения). Я при случае как попугай повторила эту фразу. Мама на меня зашикала и запретила повторять за ней то, чего я не понимаю, и стала при мне осторожнее. Когда я стала старше, мама стала мне говорить: «Об этом никому». Правда, она не говорила при мне ничего опасного, но тогда можно было «загреметь», как выражалась Мария Федоровна, ни за что, я понимала это и молчала.

Мама не была для меня привычной, повседневной, как Мария Федоровна, как матери у других детей, поэтому, может быть, у нас с ней не было столкновений, которые возникают при постоянном общении. И то, от чего заскучал бы другой ребенок, для меня было радостью. Так, когда мне исполнилось десять лет, мама стала брать меня с собой на улицу Горького в книжные магазины. Мы шли туда пешком, и даже в последнюю при жизни мамы зиму, когда мне было уже двенадцать лет, я отказывалась идти с мамой под руку. Мама говорила с некоторым недовольством, что в моем возрасте она ходила под руку со своей матерью, но не настаивала, и я держала ее за руку, по-детски. Хождение под руку казалось мне изменой моей детской любви. Когда я соглашалась (редко) сказать несколько слов с мамой по-немецки, я отказывалась произносить Mamma с ударением на последнем слоге, как полагается в немецком языке, а вставляла в свои ответы русское «мама», только оно, казалось мне, соответствовало моему отношению к ней. Понимала ли она меня, я не знаю.

На улице Горького было несколько книжных магазинов. По дороге мы всегда встречали кого-нибудь из маминых знакомых, останавливались, и мама с ними разговаривала, причем иногда не по-русски, а по-немецки или по-французски, а раз или два на идише (мама объяснила мне, что это за язык). Мы заходили сначала в магазин детской книги (он был на спуске между Брюсовским и Газетным переулком, на правой стороне улицы, если идти вниз). Больше всего времени мы проводили в магазине на другой стороне улицы, напротив Центрального телеграфа, в подвале. Маму знали во всех магазинах; продавцы, большей частью немолодые мужчины, с ней здоровались, называя по имени-отчеству. В букинистических магазинах была особенно приятная атмосфера: продавцы сами любили книги и понимали, что и другие люди любят их. Продавец ставил на прилавок высокую стопку книг перед мамой, и она медленно их просматривала. Потом продавец говорил: «А еще вот это, Розалия Осиповна» – и ставил другую стопку, и мама брала одну книгу за другой, раскрывала, заглядывала в нее, читала то на одной, то на другой странице и откладывала то, что хотела купить и что, аккуратно завернутое в серую или коричневую бумагу и перевязанное бечевкой, потом несла домой. А я тем временем ходила по магазину, останавливалась у прилавков, рассматривала книги, подходила к маме, смотрела, как она перебирает книги, как двигаются ее глаза, но не мешала. Было ли мне скучно? Мне не хотелось ничем заменить это времяпрепровождение; если это и была скука, мне хотелось, чтобы она длилась дольше.

По дороге домой мы заходили в кондитерский магазин, тот, который Мария Федоровна называла «абрикосовским», на углу улицы Горького и Чернышевского переулка. В магазин вели несколько ажурных железных ступенек, внутри он был украшен в том же духе, что Елисеевский, но беднее. Мама брала с меня обещание, что я буду обедать (чтобы Мария Федоровна нас с мамой не бранила), и покупала мне мое любимое пирожное (песочное, облитое глазурью и с малым количеством крема), я его съедала в магазине. И мы шли домой.

Мама покупала мне немецкие книги, но я их не читала, ленилась. Мама огорчалась, но не сердилась и покупала другие. Она купила мне старинную толстую книгу, что-то вроде энциклопедии для мальчиков. Хотя я ее не читала, а только просматривала, меня поразило, насколько она была интереснее книг для девочек, в которых рассказывалось о куклах и шитье. Мама объяснила, что немецким девочкам полагалось заниматься только Kinder, Küche und Kirchen[114]114
  детьми, кухней и церковью (нем.).


[Закрыть]
. Помнится, мама купила мне на будущее французскую книгу, которая мне тоже казалась очень заманчивой. У меня была одна французская книга большого формата, в которой было много картинок и мало текста. Мария Федоровна мне переводила, там рассказывалось о девочке, убежавшей из дома, за что она была наказана встречей с разными ужасами, например, с деревьями с человеческими лицами, а прямые ветки, росшие прямо из верхушки ствола, как у тополей с обрубленной вершиной, были волосами, стоявшими дыбом. Картинки были раскрашены акварельными красками от руки.

Для мамы и для меня книги были так же важны, как люди.

Мама покупала мне книги самого разного содержания: и дореволюционные, и советские, и «Маленького миллионера», и «Салавата Юлаева»[115]115
  См.: Ливингстон-Мооди М. Маленький миллионер. СПб., 1899; Злобин С. П. Салават Юлаев. М.; Л., 1930 (книга многократно переиздавалась).


[Закрыть]
. У меня были чуждые маме интересы; мама им не противилась, а поддерживала их. Мама просматривала купленные для меня книги, прежде чем дать их мне, но читала и даже иногда перечитывала только хорошие дореволюционные книги для девочек и про девочек, такие, какие сама писала в детстве.

Я уже говорила, что мама в разговорах по телефону произносила имя: Пруст. Сколько она из него прочла? Сложность Пруста была под стать сложности мамы и кое-кого из ее современников, его тонкость – их тонкости. И мне кажется, что если бы мне дали прочитать доступные мне по содержанию места из Пруста (вечерний поцелуй матери), я бы в одиннадцать-двенадцать лет их поняла лучше, чем потом, когда огрубела от жизни, так же как теперь слова Мандельштама о Москве:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю