Текст книги "Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей"
Автор книги: Евгения Шор
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)
Урзиха была довольно полная, с водянистыми голубыми глазами и как будто обремененная большой, совсем уже женской грудью. В ее коровьем спокойствии было что-то материнское. Она была бедно одета, всегда, даже когда холодно, в вязаной кофточке с оголенной шеей и короткими рукавами. Я ей несколько раз говорила: «Урзиха, давай дружить» – прямо так. Она не отвечала ни «да» ни «нет».
Ира Резникова, из интеллигентной семьи, с двумя косами и вьющимися волосами, казалась мне красивее, чем была на самом деле, но не настолько, чтобы я восхищалась ее красотой. Ира была умная девочка, но училась посредственно, так как у нее была плохая память из-за полипов в носу. Мы часто стояли рядом у стены в коридоре во время перемены, и один раз она сказала: «У меня болит грудь». Меня поразило такое признание, у меня тоже болела грудь, но я не смела никому об этом сказать. Я Ире тоже предлагала свою дружбу, но она только пожимала плечами. Но у меня осталось впечатление, что у нас было тайное, так и не раскрывшееся взаимопонимание.
Так я и осталась одна, никто не хотел моей дружбы.
Артем Иваныч очень хвалил меня за успехи в математике, даже говорил, что я хорошо решаю задачи. Я их решала, но не очень хорошо – когда мне дали на дом задачу с математической олимпиады, я не знала, как к ней подступиться. Я любила все делать сама, но с нерешенными задачами приходить на урок мне не позволяли самолюбие и страх, и в таких случаях я обращалась к дяде Ма. А тут Артем Иваныч дал геометрическую задачу, которую я совсем не могла решить, да и дядя Ма долго над ней корпел и решил необыкновенно сложным способом, с пририсовыванием многих дополнительных фигур, больше, чем в десять этапов. Никто из класса не решил эту задачу, Артем Иваныч спросил добродушно: «Наверно, дядя помог тебе?» Что бы мне сказать правду? Я соврала: «Нет, я сама», хотя было стыдно и я видела, что Артем Иваныч и все мне не поверили (а задача решалась очень простым способом, о котором дядя Ма не догадался).
Меня не приняли бы в музыкальную школу, но Мария Федоровна учила меня музыке. Учила так, как надо учить тех, у кого нет способностей, но есть любовь к музыке (правда, она не развивала мой слух). Она не заставляла меня бесконечно повторять одно и то же, не натаскивала, не играла сама, с тем чтобы я воспроизводила ее игру, и исполнение каждой пьесы не доводилось до возможного совершенства. Я была гораздо менее музыкально одарена, чем Золя, но любила музыку больше нее, и обучение Марии Федоровны не отбило у меня эту любовь. Золя училась в музыкальной школе. Она не любила музыку, которой там учили, и дома разучивала ее лениво, предпочитая играть по слуху всякие песенки. Но то, что выучивала, играла хорошо. Марии Федоровне были неприятны Золины успехи. Она сказала мне: «Давай скажем, что ты играла на вечере в школе Патетическую сонату Бетховена» (я ее играла, но, разумеется, не так, чтобы с ней выступать). Мне очень не хотелось врать, но я не могла сопротивляться Марии Федоровне, это привело бы меня к такому душевному страданию, которое надолго вывело бы из равновесия. Угодливость? Можно ли так назвать страх потерять любовь? Я согласилась, и после школьного вечера Мария Федоровна громко заявила на кухне о моем удачном участии в концерте, но никто не прореагировал на ее слова, то ли было заметно (так мне показалось), что за ними нет реальности, то ли слушавшим сам факт был безразличен, меня никто ни о чем не спросил, и мне не пришлось подкреплять ложь ложью.
Раз в месяц мы с Марией Федоровной ездили в Опеку (так мы называли между собой учреждение, ведавшее опекунскими делами), на площадь со странным названием Миусская. «Оставь надежду всяк сюда входящий». Не так. «Не попадайся» – это стало моим девизом. Вот уж это был действительно «казенный дом», представленный в картах при гаданье Марии Федоровны трефовым тузом. Снаружи здание было темно-серым и негостеприимным, ничего не было ужасного или страшного внутри него, внутри оно было похоже на школу, с еще большей степенью казенности и без детей разных возрастов. Но мне было ясно: надо держаться от таких мест подальше, я и такое место несовместимы. Я не говорила об этом, да и не думала так. Мы, правда, мало зависели от этого места: мы туда ходили за разрешением снять с книжки полагающиеся мне в месяц 400 рублей. Там всегда была небольшая очередь просительниц (мужчин, по-моему, совсем не бывало), и я видела, как женщина просила устроить ее ребенка в детский сад, а служащая отказывала, потому что мест не было. Просительницы были очень жалкие, плохо одетые, хотя не нищие, не оборванные, но усталые, наверно, недоедавшие. И положение у них было безвыходное: нельзя было оставить ребенка дома и идти работать, а не работая, они не получали денег. Возможно, служащая – все время одна и та же – была незлой, и ей было тяжело отказывать, она с чувством облегчения принимала нас, которые ничего не просили. В этом «казенном доме» не было ничего, что было бы мне по душе, жизнь здесь была лишена того, что мне было нужно.
В дом привалили новые люди – ученицы Марии Федоровны и их матери. Все ученицы начинали с азов. Они играли самые простые упражнения и гаммы в одну октаву. Я любила сидеть, готовя уроки, в бывшей нашей комнате, за столом, спиной к роялю, и слушать. Или смотреть, как они ударяют маленькими пальцами по клавишам. Я чувствовала свое преимущество перед ними, однако следующей зимой я поняла, что дело не только в техническом уровне игры. Ирочка Альбрандт занималась у Марии Федоровны второй год и была способной ученицей. Это ее мать нашла Марии Федоровне первых учениц. Варвара Сергеевна была «родительницей» и познакомилась с Марией Федоровной в школе. Варвара Сергеевна была приветливая, ко всем расположенная и уютная. Приходя за своей дочерью к концу урока, она уже из коридора кричала: «Ира, язык!» Ира действительно от старания вываливала половину языка наружу. Так вот, на второй год обучения Мария Федоровна дала Ирочке разбирать первую часть «Лунной сонаты» Бетховена. Конечно, рано было Ирочке играть сонату Бетховена. Она разбирала ее медленно, но вот что стало мне ясно: каждая клавиша под ее пальцем давала особо окрашенный звук, и в этом выражалось понимание ею того, что она играла. У меня не получалось ничего похожего, и не только когда я разбирала что-то новое. Понимала ли это Мария Федоровна? Она должна была слышать это. У Марии Федоровны были настоящие музыкальные способности, но, очевидно, и это подтвердилось для меня на других примерах впоследствии, дело не только в природных способностях. Мария Федоровна купила ноты с вальсами Шопена. У нас уже были эти вальсы в облегченном переложении. Эти ноты остались у Марии Федоровны от ее старой жизни – тогда было много таких изданий, часто люди могли слышать музыку только в собственном исполнении, а играть трудное не умели. Облегчение состояло не только в замене октав простыми нотами, аккордов в 4–5 звуков аккордами в 2–3 звука, но и в изменении тональности, чтобы было поменьше диезов и бемолей. Я пробовала играть вальсы в полном виде и чувствовала, насколько они лучше адаптированных. Но они были мне трудны, не получались, я сказала об этом Марии Федоровне, а она заметила: «Так играй по облегченным нотам». Неужели ей было все равно?
Еще ученицы
Девочка из нашей школы, которую звали Лера. Ей было одиннадцать лет, и она была замечательна тем, что представляла собой уже девушку с развившимися формами и менструациями. Она была к тому же красиво и богато одета в шерстяное платье бежевого цвета, шедшего к ее коротким черным волосам. В отсутствие Леры Мария Федоровна всем говорила про одиннадцать лет и про менструации, но была возмущена, когда Золина мать Елена Ивановна попросила Леру зайти к ним, чтобы показать как диковинку своим гостям, которых она, разумеется, предупредила о Лериных особенностях.
Старательная девочка, учившаяся в 3-м классе, приезжала на урок одна из Мытищ. В первый раз она приехала с матерью, а во второй одна и очень опоздала на урок. Ее мать, работавшая в Москве, звонила нам несколько раз, она не могла уйти с работы, и Мария Федоровна тоже беспокоилась. Но девочка приехала все-таки, а потом она добиралась к нам благополучно. Для меня была удивительна такая свобода, а Мария Федоровна прозвала девочку «лягушкой-путешественницей».
Следующей зимой мать «лягушки-путешественницы» привела Марии Федоровне еще ученицу. Ее родители имели какое-то отношение к турецкому посольству, и девочка была то ли наполовину, то ли совсем турчанка. Ей было лет семь, она ничего не понимала, Мария Федоровна не смогла ничему ее научить и отправила обратно после нескольких уроков. Меня поразило, как мало места заняла эта девочка: она села на стул, поставив на сиденье ноги и обняв колени руками, а остались свободными три четверти сиденья. Она не казалась мне красивой или хорошенькой, но была как тоненький и гибкий стебелек, и у нее на маленьком лице выделялись очень большие серые глаза, которые я вспоминаю одновременно со стихом Омара Хайяма: «Турецкие глаза, красивейшие в мире…»
Среди нот, купленных Марией Федоровной для учениц, были старые учебники, называвшиеся «Школа игры на фортепиано» – толстые, аппетитные, замечательные наличием в них самых разных элементов. Гаммы, простые и с усложнениями, этюды разных авторов соседствовали с песенкой «Азбука Моцарта» («х, у, z, oh weh, kann’s nicht lernen das ABC»[150]150
«икс, игрек, зет; увы, я не могу выучить азбуку» (нем.).
[Закрыть]), с немецкими народными песнями («Mein Herz ist im Hochland»[151]151
Мое сердце в Хохланде (нем.).
[Закрыть]), с русскими романсами (ни авторов, ни слов), с необычайно упрощенными переложениями отрывков из популярных в XIX веке опер, без каких-либо указаний на название, без фамилий композиторов, так что я с неожиданной радостью обнаружила в «Севильском цирюльнике»[152]152
«Севильский цирюльник» (1816) – опера Дж. Россини.
[Закрыть] понравившуюся мне пьеску. Все это было расположено по возрастающей трудности и снабжено твердым переплетом с красивыми буквами.
Самую младшую ученицу, свою пяти– или шестилетнюю дочь, привела Марии Федоровне Евдокия Михайловна Федорук (Мария Федоровна считала, что учиться игре на фортепиано можно, когда ребенок уже умеет читать, и эти занятия тоже продолжались недолго). Может быть, Евдокия Михайловна хотела помочь нам в финансовом отношении, может быть, это было просто ей удобно, потому что они жили в переулке внизу улицы Герцена. Евдокия Михайловна иногда сама приводила свою дочку на урок, а иногда ее приводил или за ней заходил ее сын от первого мужа, молодой человек двадцати лет, студент, которого звали Володя. Ему тоже захотелось учиться музыке. Мария Федоровна говорила, что, начав в таком возрасте, нельзя научиться играть как следует, тем более что он умел играть кое-как по слуху и пользовался этим умением, пренебрегая нотами. У него была приятная внешность – он был похож на юношей с плакатов того времени, но, в отличие от них, не был напористым. Как только он начал учиться у Марии Федоровны, у нее появилась еще одна ученица – Маня, учившаяся вместе с Володей. Мане не нужно было учиться у Марии Федоровны. Она кончила два курса консерватории и прекрасно играла, хотя Мария Федоровна находила какие-то недостатки в ее игре. Маня стала учиться у Марии Федоровны, потому что была влюблена в Володю, это было заметно, и уроки давали повод к совместному времяпрепровождению. Очевидно, Володя не отвечал ей взаимностью или отвечал очень мало. Маня была маленькая, изящная девушка с носом с горбинкой и большими глазами с большими веками, значительно более интеллигентного вида, чем Евдокия Михайловна и ее потомство. Мне Володя казался совершенно взрослым человеком, а Маня – староватой, она была старше Володи года на три. Мария Федоровна и Евдокия Михайловна говорили об этой любви, и Евдокия Михайловна сказала, что она очень не хотела бы, чтобы Володя женился на Мане, потому что Маня – еврейка. Мария Федоровна пересказывала это с торжеством, ее взгляд на мир находил себе сторонников даже среди партийцев, возобладал над советскими воззрениями. А мне было смутно, нехорошо, что-то оскорбляло мои идеалы.
Я была немного неравнодушна к Володе, но не пыталась заинтересовать его собой, как-то проявить себя, чтобы он обратил на меня внимание. Да и без всякой влюбленности я заинтересовывалась жизнью других людей, а для них я совсем не существовала. Я тогда легко делалась неравнодушна, и если бы кто-нибудь из тех, к кому я была неравнодушна, обратил на меня ласковое внимание, может быть, все пошло бы по-иному. Или это было невозможно?
Меня занимала Зина Зайцева, сидевшая в классе близко от меня и стоявшая рядом со мной по росту. Это она участвовала в воображаемых мной необыкновенных экспедициях вместе с моим вымышленным братом Володей и улучшенной, прекрасной, похожей (при сохранении моей коричневой расцветки глаз и волос) на картину «Сказка» мной. Картина – я увидела репродукцию на открытке или в книге – изображала сидящую на лесной поляне женщину, которая казалась мне вершиной красоты, и следовательно, картина была высшим достижением живописи, и меня удивляло, почему она не фигурирует среди ее шедевров. «Мой брат Володя» возник немного раньше; конечно, можно найти психоаналитическое объяснение его появлению, но не мне этим заниматься. Скоро он исчез, а пока был связан с Зиной чем-то вроде любви или дружбы, абсолютно лишенной каких бы то ни было телесных покушений, поцелуев или прикосновений.
Зина была хорошенькая, но не очень, традиционных цветов: розовые щеки, голубые глаза, светло-русые волосы, с довольно крепко сбитой фигуркой, уроки она отвечала, краснея.
Когда учительница физкультуры отбирала девочек для гимнастического выступления на вечере в конце учебного года, мне очень хотелось, чтобы она выбрала меня. Конечно, я была не из лучших (однако эволюционировала от «посредственно» в младших классах к «отлично» в старших, может быть, отметку подгоняли? Но по пению, рисованию, физкультуре для отличников достаточно было иметь «хорошо». Или мои старания все-таки увенчались успехом?). И при упражнениях на брусьях или турнике учительница меня подсаживала, помогала перевернуться, чего не делала для Кати Грошевой или Светы Барто. Но она так же помогала Зине, которая перед каждым упражнением отнекивалась: «Не могу; как я буду…», тогда как я не отнекивалась, мне хотелось уметь делать это, хотя бывало страшно. Но когда учительница, выстроив нас, проходила по ряду и называла тех, кого хотела готовить для выступления, она указала Катю и Свету, и даже Зину, которая сразу покраснела и долго отказывалась, а меня не назвала (я бы не отказалась. Или испугалась бы? Нет), и меня это отметило: не гожусь. Но другие, кто не был назван, ничуть не расстраивались, и я, в этот первый раз по крайней мере (потому что то же самое повторилось через много лет), могла бы не беспокоиться, причисляя себя к этим другим, но это меня не утешало, и я не ошибалась. Я готовилась к необыкновенному, но чувствовала, что обыкновенное за тридевять земель от меня.
Девочки в 7-м классе считали некрасивым или, может быть, неприличным заниматься на уроках физкультуры в коротких шароварах и с голыми ногами, стесняясь, наверно, своих новых, мясистых ляжек, и надевали длинные, «лыжные», байковые штаны. Мне хотелось быть не хуже всех, но у меня не было лыжного костюма. Мария Федоровна пошла в магазин и купила мне спортивный костюм, сиреневую майку с длинными рукавами и такие же короткие шаровары. Ей-богу, я не так плохо в нем выглядела, лучше, чем если бы на мне были неуклюжие лыжные штаны. Но меня мучило, что на мне штаны короткие, мало того, не черные или синие сатиновые, а трикотажные сиреневые, я была унижена этим (и косыми насмешливыми взглядами, насмешливость которых преувеличивала).
Ту обувь, которую можно было купить в магазине без очереди (и то не всегда), носить было нельзя, такая она была грубая, топорная (и на резиновой подошве, как можно, это же вредно!). За обувью, которую можно было носить, ленинградской фабрики «Скороход», нужно было ходить по утрам в большой Мосторг («Мюр и Мерилиз»[153]153
Фирма «Мюр и Мерилиз» (основанная в 1857 г. в Петербурге Эндрю Мюром и Арчибальдом Мерилизом) в конце 1880-х открыла большой универмаг в Москве на месте нынешнего ЦУМа.
[Закрыть] Марии Федоровны), ловить ее и биться в очереди у прилавка. Мария Федоровна взялась за это. Все девочки стали носить полуботинки на небольшом («школьном») каблучке, что приближало их к взрослым. Я старательно объяснила Марии Федоровне, чего мне хотелось, и она обещала купить такие туфли. Она ушла с утра, а я ждала. Мне так хотелось иметь полуботинки. Когда она вернулась, я спросила: «Купила?» – «Да», – ответила она. Я открыла коробку, там были туфли без каблуков, такие же, как я носила, только на размер больше. По правде говоря, эти туфли были изящнее тех, о которых я мечтала, но они меня делали ребенком. У меня, наверно, так вытянулось лицо – сказала ли я разочарованно: «Такие?» – или ничего не сказала, что Мария Федоровна сразу заговорила о том, как ей было трудно купить эти туфли (что было правдой), и я сказала, что рада им и благодарна ей. Мария Федоровна не оправдывалась, не объясняла, почему она не купила те туфли – забыла или их не было, – она наступала. Наверно, поэтому я не пожалела ее за ее труды, меня грызло недовольство. С тех пор я ненавижу давление, посредством которого заставляют восхищаться тем, что ненавистно.
Женя Генкина ходила совсем в таких же туфлях без каблуков, как я, она занималась на физкультуре в коротких штанах и носила в школе поверх платья черный сатиновый халат (и я тоже). А девочки щеголяли кто в чем, особенно Рая Дубовицкая, у которой была кофточка из розовой бумазеи в цветочек – до тех пор не бывало еще бумазеи с рисунком, а весной у нее была новинка – босоножки (тряпичные) на каблучке. То, что было плохо у меня в одежде, было плохо и у Жени Генкиной, только ей это было все равно, меня же сходство с ней только обижало. Женя Генкина была рыжая и веснушчатая девочка выраженного еврейского типа. Она училась по всем предметам на «посредственно» и не желала стараться. Она казалась мне старообразной и держалась как взрослая, двигалась только шагом, не играла во дворе, не прыгала через веревочку – было ли что-то трагическое в ее жизни или это была тупая самоуверенность? Она ни с кем не дружила, почти не разговаривала ни с кем, ее ничто не интересовало, и ей, по-видимому, было все равно, что о ней подумают. Но держалась она довольно важно и ни перед кем не заискивала. Она сидела в классе близко от меня. Я раз вынула носовой платок, а Женя сказала: «Кто это надушился тройным одеколоном?» Я не призналась, понимая, что это сказано с презрением. Мария Федоровна не признавала другого одеколона и душила им регулярно носовые платки и даже, когда мы куда-нибудь ходили, платье, и я не видела в том ничего плохого, запах был для меня праздничным.
Противная девчонка (пишу о себе тринадцати лет)
Эни бени зозе кар
Подмазеле журавар
Жура бура Петербура
Граф
Если начинать считать с себя, как это делалось обычно, при двух, трех и четырех участниках «Граф» всегда падает на того, кто считает, и она это высчитала и, защищая себя, хитрила, этим пользуясь.
Она была труслива и боялась ехать на раме велосипеда, если кто-то приглашал прокатить; ей было неудобно, и она боялась упасть.
На уроках она тянула руку вверх, радовалась своим знаниям.
Она с торжеством, как будто всем это приятно, показывала классу, складывая пальцы в колечко, что получила «отлично».
У нее было желание понравиться старшим, чтобы похвалили.
Ее не дразнили постоянно, но, когда попадались слова, напоминавшие ее фамилию, на нее посматривали или поддразнивали разок-другой.
Она не подсказывала, за что была презираема. Не подсказывала же по двум причинам: из страха перед взрослыми и из жажды совершенства, совершенной честности и справедливости, абсолюта во всем, что доходило до глупости или до безумия, так как ей было не по душе, что провода между столбами должны провисать, а между рельсами должны быть просветы, ей хотелось, чтобы провода были натянуты и рельсы были сплошные. Слова «я сама», из первых ее слов, записанных ее матерью, соответствовали ее природе. Ей хотелось быть первой, но по-джентльменски, без жульничества, даже без чьей-то помощи, и в отношении других хотелось того же. Чего было больше? Страха? Ведь во время диктантов она садилась боком, чтобы сидевшие на парте сзади мальчики могли у нее списывать.
Она обедала одна или с Марией Федоровной и, когда суп был еще горячий, забавлялась тем, что ложкой соединяла пятна жира, маленькие – в большие, и любовалась их меняющимися округлыми очертаниями, напоминавшими одноклеточные организмы.
Она скрывала от всех свои интересы и мечты, ей не о чем было говорить с девочками, и она преувеличивала свое увлечение всякими глупостями и повторяла их, даже видя, что они никого не интересуют.
«Секу, секу сечку, высеку овечку, стану сечь на пятнадцать овеч». Если ставить палочки, произнося эту фразу, их получается пятнадцать.
Поддельная глупость, повторение чужих слов, понятий, которые, может быть, что-то задевали в ней, что неинтересно выяснять. Желание слиться со средним, не отличаться от среднего. Общая банальность, к которой она старалась присоединиться, чтобы не отстать от других. «Директору школы от радиолы» – как остроумно.
От этих пустот некоторые действия становились слаще. С каким сладостным удовольствием она перегибала книгу, нажимала на нее, слушала ее хруст.
Она играла и пела песенки – у Марии Федоровны были такие ноты, дореволюционные детские песенки с очень легким аккомпанементом:
Мила здесь прохлада
Под сенью берез,
А солнце – отрада
Блестит и сквозь лес.
А вот колокольчик,
Мой милый цветок.
Мишутка-дружочек,
Сплети мне венок.
Она уже выпала из нормы общения со сверстниками. И научилась интенсивно наблюдать и понимала уже отчасти ложь слов.
Был день рождения у Тани. Наверно, его раньше не справляли с приглашениями, и на этот раз и я была, и, наверно, Золя, и девочки из Таниного класса. Мы играли в сидячие игры – «испорченный телефон» и другую, которая, кажется, называлась «чепуха». Один пишет на бумажке «кто», бумажку сворачивает, передает другому, тот пишет «что делает», дальше «с кем», «где», «когда» и т. д. Я участвовала во всех играх, и почему-то мне не было весело. Мне было интереснее смотреть на других, чем играть с ними. И все-то я попадала впросак: или у меня не смешно получалось, или я не могла расслышать слово, которое мне со смехом шептали прямо в ухо. Я притворялась, что мне весело, как и всем, но не отдавалась игре, как они. А Олег, брат Тани, написал в «чепухе»: «бабник» и ухмылялся по-особому. Я не знала этого слова и не понимала его значения. Я рассказала Марии Федоровне, но она, осудив Олега, никак не объяснила мне слово.
Марии Федоровне не хотелось наряжать и украшать меня. Наверно, от старости она быстро уставала, а ведь на нее навалилась большая работа с уроками музыки, и ей нельзя было расслабиться, отдохнуть, она всегда была парадно причесана и аккуратно одета и вела обольщающие разговоры с родителями учениц. Кроме того, она ненавидела советскую моду и не хотела, чтобы я походила на «советских девок».
Я повиновалась Марии Федоровне, не умея и не смея объяснить причину своего недовольства. А можно ли было объяснить? Мария Федоровна все-таки относилась к той низшей, пусть не самой низшей, но все же низшей категории людей, которые своей тяжестью прекращают объяснения, настаивая на своем, – скверная порода.
«Имущему дастся, у неимущего отнимется», – сколько раз мне пришлось бы это повторять? И так было плохо, без плохой одежды. Врожденная слабость: почему, когда я начинала быстро играть на рояле, мои руки между кистью и локтем перехватывала боль? а когда я бежала, появлялась боль в животе? Почему и раньше, когда я каталась на «снегурочках», временами возникала боль то в одной, то в другой ступне, так что я останавливалась и шевелила ногами в ботинках, пока боль не проходила. Мария Федоровна не захотела купить мне коньки, называвшиеся «английский спорт», потому что к ним нужно было купить отдельные ботинки и прикрепить их намертво к конькам, а «гаги» продавались вместе с ботинками, обходились они намного дешевле, и с ними не было хлопот. Я не возражала против «гаг», потому что мальчишки на них катались, а я все еще хотела сравняться с ними. На Патриаршие пруды не пускали детей старше 12 лет, и мы поехали с Марией Федоровной на каток в Парк культуры, вряд ли это доставляло удовольствие Марии Федоровне. Катающихся было мало, я, гораздо менее уверенно, чем на «снегурках», – ноги подгибались в лодыжках – катилась по широкому пространству, не понимая, что эти коньки не дают возможности подолгу скользить на одной ноге. Вдруг навстречу выкатился на большой скорости какой-то парень, сшиб меня, я упала на спину и ушибла копчик. Мария Федоровна видела это, выбранила меня за нескладность и сказала, что копчик будет долго болеть. Он и болел, наверно, целый год, я скрывала это от Марии Федоровны, чтобы она не вспоминала о моей «жизненной неприспособленности» и не корила за нее.
Мне хотелось украшать себя. Мария Федоровна позволила купить кожаный пояс-кушак, но у всех девочек были очень широкие пояса (чем шире, тем моднее), а мы купили узкий, подешевле. Я предпринимала неуклюжие попытки совершенствовать свою внешность, похожие больше на мании: жалкие. Нашлась какая-то странная щетка – вместо щетины гладкая замша, – Мария Федоровна сказала, что она для полировки ногтей, и я натирала ею ногти, и они и правда блестели. Мария Федоровна очень туго поддавалась на мои просьбы, для нее все это были лишние труды, лишняя трата денег. В этом согласия у нас с ней не было. Мария Федоровна не понимала, что мучает меня, она мне говорила: «У тебя дух противоречия». Появились шелковые пионерские галстуки, а я все ходила в ситцевом, кумачовом. Наконец мы с Марией Федоровной пошли на Неглинную, в магазин «Пионер», но шелковый галстук показался слишком дорогим Марии Федоровне и был куплен сатиновый, более блестящий, чем ситцевый, но куда хуже шелкового – шелковый развевался, вел себя свободно и был не напоминанием о пионерских добродетелях, а вольным украшением.
Я сказала раньше, что наша материальная жизнь должна была измениться в худшую сторону, но, за исключением дачи, этого я не замечала. Мария Федоровна не умела жить по-бедняцки. Мне покупались на второй завтрак (перед уходом в школу во вторую смену) куриная котлета де-воляй, или свиная отбивная, или бифштекс в кулинарном отделе Елисеева. Остальная еда была такая же, как раньше, я не замечала разницу. Не стало только шоколада от мамы, но мы-то с Марией Федоровной и раньше ели недорогие конфеты: пастилу, тянучки, мармелад, карамель. А с одеждой так всегда было, только теперь она была мне не безразлична, и я уже не считала, что лучшего, чем то, что у нас, у меня, не надо (в отношении убранства дома все для меня оставалось по-старому).
Но дома было не так, как при маме. Мамина смерть возродила, усилила на время нашу с Марией Федоровной любовь. Забывалось противостояние, которое образовалось у нас, хотя мы его не осознавали. Мы вернулись к объятиям и поцелуям более ранних времен.
У Марии Федоровны были особенности, которые я замечала, но не могу сказать, чтобы они меня тогда раздражали или чтобы я их стыдилась (но кое-что было). Но я смотрела на нее все более отчужденным взглядом. У нее постоянно шевелились пальцы на руках, шевелился беззубый рот, и она высовывала кончик языка. А на эскалаторе она почему-то не могла стоять и обязательно шла, даже вверх.
Мы с Марией Федоровной спали еще в нашей комнате, а не в столовой. Я, как часто со мной бывало, не могла заснуть, а Мария Федоровна сидела за столом и читала молитвы по тетрадке. На лампу на столе было, как всегда, что-то наброшено. Я вдруг сказала: «Дровнушка, я верю в Бога». Мария Федоровна подошла ко мне и сказала: «Потому что Он велик». Она сказала это серьезно и искренно. А я отчасти была искренна и отчасти притворялась, потому что мне хотелось спастись от муки бессонницы, привлечь к себе Марию Федоровну так, чтобы она не сердилась. Но я не отрицала Бога, не лицемерила. Как тут разобраться? И мне было очень хорошо с Марией Федоровной, но чуточку стыдно.
На следующий вечер я повторила то же самое. Но теперь я была совсем неискренна, Мария Федоровна это поняла и ответила так, что мне стало стыдно, – я оскорбила ее религиозное чувство. И ведь я чувствовала, что не нужно было начинать, но мне хотелось повторить нашу близость в религиозном чувстве, увеличивавшую нашу взаимную любовь.
Света Барто появилась в 7-м классе. Она мне очень нравилась, я восхищалась ею. Увидев ее, Мария Федоровна сказала: «Какая некрасивая девочка. Но милая». Света пригласила нескольких девочек и мальчиков (это было ново: у Тани Березиной были только девочки, если не считать ее брата) на свой день рождения. Я совершенно не помню, что мы ели, а угощение обычно производило на меня большое впечатление, угощение сладостями, конечно. Играли в фанты – игру, посредством которой устанавливались отношения между девочками и мальчиками. Я как-то оказалась исключенной из игры, никто из мальчиков ничего мне не написал. Я не чувствовала себя обиженной, мне не нужны были мальчики, в которых я не была влюблена. Но я чувствовала, что начинаю отставать от других, я, которая так прекрасно училась и умела чувствовать (это я понимала).
А еще тогда были танцы. Для меня это было открытие. Танцевали только девочки, друг с другом. Мальчики, возможно, ушли, потому что я не чувствовала смущения. Девочки показали мне простой шаг медленного фокстрота. Играл патефон, и под одну и ту же песенку с очень простым ритмом девочки «водили» меня, то есть танцевали за кавалера. Я была в совершенном восторге, это движение под музыку доставляло огромное наслаждение. Почему меня не отдали заниматься гимнастикой в Дом ученых? Ни малоподвижная мама, ни ничего нового не любящая Мария Федоровна не понимали, какого удовольствия меня лишали. Это могло бы быть очень важно для моего будущего, в обе стороны, улучшения и ухудшения.
Вот слова песни, тогда популярной, которая была на пластинке:
Лейся, песня, на просторе,
Не скучай, не плачь, жена.
Штурмовать далеко море
Посылает нас страна.
Сквозь метели, льды, туманы —
Ты не страшен, океан, —
Молодые капитаны
Поведут наш караван.
Лейся, песня, на просторе,
Здравствуй, милая жена.
Штурмовать далеко море
Посылала нас страна[154]154
Цитируется песня из кинофильма «Семеро смелых» (слова А. Апсолона).
[Закрыть].
Дома я все время танцевала одна, напевая эту песенку. Я читала или слыхала, что люди танцуют со стулом, и пробовала так танцевать, но у меня ничего не получилось.
Дядя Ма узнал про мое увлечение и решил учить танцам. У него был патефон, снаружи он выглядел как маленький голубой чемодан. Патефон заводился ручкой. Дядя Ма тщательно, старательно протирал тряпочкой каждую пластинку. Он приглашал нас всех к себе, и мы слушали музыку. По-моему, на маму музыка не производила такого впечатления, как на меня и Марию Федоровну. Мы слушали романсы в исполнении певцов Большого театра, и Мария Федоровна выражала свое отношение к музыке и исполнению. Она громко возмущалась тем, что певец произносил «чугунные перилы», считая это безграмотностью и не смущаясь нарушением рифмы, но мама проверила: у Пушкина именно так написано. Как ни странно, Марию Федоровну очаровал новый, неизвестный ей инструмент – гавайская гитара. У дяди Ма из классической музыки были оперные арии и романсы, из популярной – танцевальная музыка и эстрадные песни, с каким-то выбором, о котором я сейчас не могу судить. Были у него и «Интернационал», и «Широка страна моя родная», и «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…»[155]155
Имеются в виду «Песня о Родине» («Широка страна моя родная…») (1936) В. Лебедева-Кумача из фильма «Цирк» и «Марш сталинской авиации» («Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…») (1931) П. Д. Германа.
[Закрыть] – скорее в порядке добровольной самозащиты.