Текст книги "Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей"
Автор книги: Евгения Шор
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)
Зал был богат разными украшениями, и лепными и рисованными, на стене висели большие черные часы с медленно качающимся маятником, в углах некоторых прилавков стояли китайские вазы в человеческий рост, и была еще шарообразная стеклянная ваза со множеством граней, на которой было написано «Baccara»[80]80
Баккара – наименование изделий из хрусталя с дробными гранями, производимых во французском городе Баккара.
[Закрыть] (похожее убранство было еще в двух-трех кондитерских).
Большие, как ворота, двери всегда открыты, с левой стороны был вход в мясной отдел, а направо – вход в большой зал. Он сразу веселил меня, причем не только видом, но и запахом: пахла дорогая копченая рыба, пахли копченые колбасы, пахла жареная дичь, пахли яблоки некоторых сортов, а время от времени, когда включали машину, моловшую кофе, вкусно и сытно пахло кофе.
Справа у входа находился короткий рыбный прилавок (селедки и сырая рыба продавались в мясном отделе). Соленые и копченые рыбы располагались (как и другие товары) в порядке возрастания цены. Дорогие рыбы были лишены голов и в месте отреза обернуты фольгой. Рыбы с розовым мясом (семга, лососина) не имели общего названия, «красной» называлась рыба, у которой мясо было белое или желтое, янтарное – осетрина, севрюга, белуга, стерлядь. Рыбы продавались большие, внушавшие уважение к водной стихии, позволившей им вырасти до такого размера, и жаль было, конечно, что их убили, но я об этом почти забывала, когда их ела, уж очень они были вкусны. А в специальных деревянных корытцах или в круглых металлических банках лежала черная икра, паюсная и зернистая. В рыбном отделе, так же как в колбасном, торговали мужчины – пожилые, грузные, в белых куртках и синих беретах. Все они были медлительны, но в рыбном отделе вообще еле шевелились, как рыбы в замерзающей воде. Они подавали завернутую покупку, ставя ее вертикально узкой стороной на стекло прилавка.
Правый угол был занят фруктовым отделом. На темных деревянных подносах всю зиму лежали сложенные широкими усеченными четырехсторонними пирамидками груши одного-двух и яблоки многих сортов. Их формы и цвета ласкали глаз: длинные крымские яблоки (мои любимые), кандиль и синап, румяные сбоку, будто накрашенные, как щеки кукол; огромный красный алма-атинский апорт, яблоко в идеале, с нежным ароматом; зеленовато-желтые, длинные, как крымские, розмарин; желтоватые круглые ранеты «Канада» и семипалатинский «Бельфлёр» – у него внизу выпуклости образуют что-то похожее на цветок, и другие, всех не упомнить. Мы также открыли для себя новый, только что появившийся сорт Семиренко. Яблоки зеленые, как завязь, но сладкие и сочные. Осенью были арбузы, дыни и виноград, зеленый и черный, круглый и длинный. Мандарины продавали всегда, а апельсины появились во время испанской войны, и еще при жизни мамы стали продавать бананы и ананасы. Моим романтическим представлениям о превосходстве тропических стран был нанесен удар: бананы были невкусны, ананасы – вкусны, даже очень, но виноград, яблоки и арбузы – еще вкуснее.
К бакалейному прилавку я была равнодушна, хотя не хотела бы, чтобы его голос исчез из общего хора, так же как звучание двух прилавков, у которых мы ничего не покупали – табачного, где я любила рассматривать картинки на коробках и с почтением глядела на воспетые литературой сигары, и винного, с разукрашенными этикетками бутылками и флаконами причудливой формы. Интересно, однако, что не в кондитерском, а в бакалейном отделе продавался упакованный по нескольку штук совсем белый, молочный ирис, очень вкусный.
Чем дороже был сыр, тем крупнее были в нем дырки. Мария Федоровна всегда пробовала сыр, прежде чем купить. Продавщица подавала ей маленький, тоненький кусочек на кончике ножа. Мария Федоровна протягивала руку, высовывала кончик языка и, взяв сыр в рот, сосредоточенно его сосала и жевала.
Сыры и масло занимали одну из длинных сторон прямоугольника в середине зала. На короткой стороне продавались свежие молочные продукты: сырки, кефир и тому подобное. Надо сказать, что молоко появлялось в продаже редко и ненадолго, и если мы видели его, то обязательно покупали бутылку. Всякое молоко кипятилось, но магазинное особенно тщательно: к нам во двор выходила задняя дверь магазина, и мы видели как, не слезая с грузовика, грузчики, сняв картонный кружок, отпивали по глотку из каждой бутылки и закрывали ее снова.
Две другие стороны прямоугольного прилавка были заняты колбасами. В молочном отделе преобладали кремовые, желтые и белый цвета, во фруктовом – зеленый, желтый, розовый и красный, в кондитерском – пестрые, в колбасном – розовый и багровый. Но в узкой части прилавка, где продавались ветчина, буженина, паштет, жареные куры, куропатки и рябчики, преобладал светлый и густой, матовый и жирно блестящий коричневый цвет поджаренной кожи кур и дичи.
Колбасы занимали весь длинный прилавок, только слева немного места отнимали копченые грудинка и корейка и окорок сырого копчения. Слева направо располагались сначала вареные колбасы, за ними копченые. Эти ряды прерывались немногочисленными изделиями, мало похожими на колбасу, например, филейной колбасой. Мне особенно нравилось любоваться колбасами, которые мы никогда не покупали: толстенной, как гамбургская (языковая – эту мы покупали), и с таким же темно-красным сплошным кружком, окруженным полоской белого сала, в середине, но у гамбургской дальше от центра был обычный колбасный фарш (но с зелеными кусочками фисташек), а в этой колбасе окружность делилась на четыре сектора (два, как у гамбургской, а два из ливера). Рядом лежала такая же широкая колбаса, состоявшая из полосок белого, розового и темно-красного цвета, как геологический разрез. Я с особенным удовольствием рассматривала копченые колбасы: среди них были самые дорогие, а чемпионы мне импонировали. Хотя я плохо переносила жирное, мне казалось, как большинству покупателей тех лет, что чем больше сала, тем лучше колбаса. «Ни жиринки», – жаловались люди, покупавшие самую дешевую, «чайную» вареную колбасу.
Я смотрела с восхищением, но без вожделения на колбасы и рыбы. Другое дело сладости. Они занимали еще более длинный прилавок, чем колбасы, и я смотрела на них с вожделением. Мне ведь разрешали есть очень мало сладкого, считалось, что оно вредно. Невозможно перечислить все, что лежало в стеклянных вазах за стеклом и на стекле прилавка. И сладости были так аккуратно и аппетитно разложены: дешевая карамель без бумажек, среди нее конфеты, имитирующие ягоды крыжовника, зеленые и желтые, с белыми полосками, конфеты под названием «китайская смесь», разноцветные и разной формы, то сплошь красные, то красные с белым, некоторые грушевидные, другие как ягоды шиповника или как крышка от чайника. Без оберток продавались также драже, мармелад, лепешки и комочки патов, обсыпанные сахарным песком или пудрой, пастила и зефир, помадки и тянучки трех цветов: белые, розовые и шоколадные (мне пришлось выплюнуть почти целую тянучку по дороге в школу, потому что она вытянула влипший в нее качавшийся молочный зуб). Еще больше разных конфет было в обертке: фруктовые, длинные со вмятинками, как на подошвах калош, на их бумажках были изображены яблоки, груши, вишни и черная смородина, и конфеты соответственно отличались цветом, начинкой и вкусом; ореховые, шоколадные, хрустящие – розовые в полоску раковые шейки и обернутые в плотную и блестящую коричневую бумагу и называвшиеся bonbons. Слово было написано латинскими буквами – многие конфеты назывались по-иностранному (я не понимала, что все изготовлялось по дореволюционным образцам) и вызывали мечты о далеких, чужих странах. Изюм в шоколаде назывался малага, лепешечки-помадки – мессинскими, пат – персидский горошек, шоколад – миньон (с девочкой в белом фартучке и голландском чепчике на обложке), печенье – буттер (с коровой) и ленч. За стеклом лежали также плитки шоколада и коробки с шоколадными плиточками – открытые, чтобы было видно содержимое, рядом крышка, чтобы было видно, что на ней изображено. На коробке с лучшим шоколадным набором была фигура мчащегося, не касающегося земли красного оленя на золотом фоне, а на коробке с «пьяной» вишней – вишни или вишни и птицы с красной грудкой. Ликер внутри этих конфет обжигал рот, куда лучше были слива в шоколаде или шоколадное драже со сладкой жидкостью внутри, которую Мария Федоровна иронически называла глицерином. Одно время продавались ярко раскрашенные марципановые фигурки, но они были слишком приторны на мой вкус. С левой стороны, рядом с продажей кофе и шарообразной вазой «Вассага» продавались печенье и пирожные. У Елисеева были пирожные дороже и больше размером, чем в других магазинах, были и такие, каких нигде больше не было, но вряд ли они были вкуснее.
Для хлеба, как и для мяса, был особый отдел. Хлеб тоже имел иностранные названия: французские булки, парижские батоны, а сухари и пряники – русские: лопашевские сухари, вяземские, тульские пряники. Позднее в булочном отделе появились товары, которые, на мой взгляд, демонстрировали процветание нашей страны: на вес продавались толстые слойки, с кремом – «наполеон» и яблочная.
Наши прогулки часто имели целью магазины. При этом мне что-либо покупали. В хлебном отделе «Елисеева» стоял железный ящик, в котором находились горячие пончики, обсыпанные сахарным песком. Когда его открывали, из него шел масляный пар. Мне и Тане, если она ходила с нами, Мария Федоровна покупала по пончику («на машинном масле», по ее мнению). Я ела так, чтобы самое вкусное оставалось напоследок, а Таня начинала с самого вкусного и так явно презирала меня за мою манеру, что, уже будучи взрослой, я с облегчением прочла в одной книге, что дети едят, как ела я, а начинают со вкусного животные.
Зойка Рунова сказала, что в Филипповской булочной («у Филиппова») продаются не пончики, а пирожки с повидлом ценой (35 копеек) ниже, чем пончики (50 копеек), и мне стали покупать пирожок, хотя Мария Федоровна была несколько шокирована таким предпочтением дешевого, когда можешь купить дорогое. Мы с Натальей Евтихиевной заходили к Филиппову за черным хлебом, который у Елисеева не продавали, там покупали для нас белый хлеб, а для Натальи Евтихиевны – французскую булку, чуть менее белую. Мне покупали также, чтобы сразу съесть, маленькую шоколадку «Миньон», или шоколад с орехами, или шоколадную раковину с бежевой начинкой за 1 рубль 15 копеек.
Но и кроме Елисеевского было много соблазнов. В Столешниковом переулке стали продавать маленькие пирожные: эклеры, корзиночки, бисквиты с кремом и облитые глазурью, крошечные колесики рулета – я сама выбирала, какие взять, а мама сказала: «Это настоящие пти-фуры, какие были до революции». То, что было до революции, в явном, но не замечаемом мною противоречии с моими передовыми взглядами, должно было быть во много раз вкуснее, гуще, слаще нынешнего, и мама разочаровала меня, сказав, что напиток шоколад, о котором я читала («дети пили шоколад»), был не такой сладкий и густой, как какао.
Мы были консервативны в еде, но не чуждались некоторых новшеств. Открылись магазины «Восточные сладости» и «Консервы», и мы пробовали кое-что. Остановились на немногом и стали покупать его постоянно. Сухое «киевское варенье» – засахаренные фрукты – существовало всегда, но вдруг появились деревянные коробки с надписью «Fruits glacés»[81]81
Глазированные фрукты (фр.).
[Закрыть], очевидно, предназначавшиеся для экспорта. Эти фрукты, не высушенные, а сочные, пропитанные сладким сиропом, были одной из самых вкусных вещей на свете. Они быстро исчезли, только глазированные черешни украшали торты. Мы пробовали косхалву (ее рубили топориком или ножом, по которому били молотком, – такая она была твердая) и козинаки, взрослым это было не по зубам, и они ели «еврейский бисквит с корицей». Но заливные орехи уже нигде не продавались. Когда мы их покупали в будочке на Тверском бульваре, они казались мне огромными, с трудом умещались во рту, наверно, потому, что я была еще совсем маленькая. Заливные орехи имели шарообразную форму; сверху была твердая светло-коричневая или серая, полупрозрачная оболочка из жженого сахара, сама по себе необычайно вкусная. Под ней виднелись две половинки грецкого ореха, а вся остальная внутренность шара состояла из сладкого и мягкого вещества – марципана (когда я запихивала целую конфету в рот, так что щека оттопыривалась, мама смеялась: «У тебя защечные мешки, как у обезьян». А Мария Федоровна говорила про меня: «Она лягушку в сахаре съест»).
Но я еще не сказала о мороженом. Сначала оно продавалось только на улицах из круглых, узких и высоких металлических банок. В специальное устройство закладывалась вафля, ложкой накладывалось и приглаживалось мороженое, прикрывалось другой круглой вафлей, что-то нажималось в ручке, – и круглое мороженое в вафлях выдвигалось из формы. Мороженое лизали языком, а на вафлях были вытеснены детские имена: Галя, Нина, Вова и т. п. В зависимости от размера исходной формы мороженое стоило 18, или 36, или 72 копейки. Мне покупали маленькое или, чаще, среднее. Мороженое было молочное, крупинками. Потом открылись кафе-мороженое, и я в них бывала с Марией Федоровной или с мамой: мама ела пломбир, а я не могла, слишком жирно. Потом мороженое стали продавать на вес; в том числе у Никитских ворот, по дороге к моей школе. Мы с Марией Федоровной ходили туда после обеда или посылали Наталью Евтихиевну (она тоже ела, если был не постный день) и в кастрюльке приносили мороженое. Иногда там же покупали лед, настоящий или недавно изобретенный искусственный.
Благодарение Господу, многого привелось отведать!
Люди в те годы делились на бедных («необеспеченных»), небедных («обеспеченных») и, наверно, богатых, но последних я не видала. Бедные (я не говорю здесь о нищих) люди были тогда очень бедны, они покупали только серый хлеб, дешевую крупу, темные макароны, самую дешевую колбасу, круглую карамель без оберток и красную икру, которая, кажется, была дешевле сливочного масла. Они стеснялись заходить в Елисеевский магазин, разве что в мясной отдел, особенно когда были изобретены готовые рубленые котлеты, 33 копейки штука. Мы покупали три котлеты для Зебра, потому что тетя Эмма и дядя Ю не очень-то его кормили и он, целый день один в комнате, громко кричал: «Ар-няу! ар-няу! ар-няу!»
Мы были «обеспеченные» – мама работала на нескольких работах и получала деньги за печатные труды. К тому же, поскольку, кроме рояля, двух подержанных кроватей и книг, ничего серьезного не покупалось, почти все деньги шли на еду.
Мы ели хорошо, но немного. Мы покупали дорогую еду, но не обжирались. Я не помню, чтобы мы покупали полкило конфет или, скажем, сыра, но сто, двести, самое большее триста граммов, а дорогие деликатесы – черная икра, рыба или копченая колбаса-салями покупались по сто граммов раз-два в месяц – наверно, в дни выплаты денег, но я этого не знала. Тогда люди покупали и крупу и сахар по 100–200 граммов, а масло и колбасу и по 50 граммов.
Мария Федоровна была «кофейница»: ей было необходимо каждый день пить кофе, в противном случае она теряла силы и энергию и через несколько дней без кофе лежала часть дня как больная. Даже с Кавказа, где она была в командировке, мама писала бабушке, что купила кофе для Марии Федоровны, что говорит как о маминой памятливости, так и об умении Марии Федоровны поставить себя в доме. Кофе в продаже бывал не всегда, и его запасали в больших жестяных банках. Мария Федоровна пила утром крепкий кофе с молоком из большущей чашки, похожей на пузатую кружку. Когда она жарила кофе в своей жаровне, в еще горячий кофе она добавляла кусочек сливочного масла, и коричневые зерна делались блестящими. Мария Федоровна молола кофе в кофейной мельнице. Она ставила ее на колени, я помогала вертеть ручку, но у меня сразу уставали руки. Мария Федоровна готовила кофе в комнате. В кофейник опускался тряпичный мешочек – он держался на специально изготовленном кольце с зацепками, а когда я, прочитав детскую книгу о Мультатули[82]82
Мультатули (наст, имя – Эдуард Дауэс Деккер; 1820–1887) – голландский писатель и публицист.
[Закрыть], сказала ей, что в Индонезии в кофе кладут соль, она тоже стала подсаливать свой кофе. Я тоже пила утром кофе: три четверти чашки горячей воды, чуть кофе и остальное молоко. Мария Федоровна рассказывала, что у них дома в Костроме все наливалось из одного кофейника. «Тебе чаю?» – наливалась капля кофе. «Тебе кофе?» – наливалось побольше. Это казалось забавным, когда касалось других, но мне не пришлось бы по душе: для меня все имело свой вкус.
Икру ела преимущественно я. Икры покупали 100 грамм, а дома перекладывали в маленькую белую круглую фарфоровую коробочку, на которой сбоку было написано: «Икра. Братья Елисеевы». Я любила паюсную икру. «Купеческий вкус», – говорила Мария Федоровна и предлагала мне разрезанную ручку калача, намазанную зернистой икрой. Было вкусно, но еще лучше – бутерброд из французской булки со сливочным маслом и черной паюсной икрой.
Колбасу салями продавец резал особенным образом, наискось; получались тонкие-тонкие овальные куски, много из ста граммов. Мне Мария Федоровна давала один-два кусочка перед обедом, без хлеба – такая колбаса вредна детям. Толстую вареную колбасу продавцы резали иначе – правильными кружками, тонкие колбасы – наклонно. Дешевую колбасу (не самую дешевую, а «Любительскую», «Докторскую», «Ветчинно-рубленую», «Отдельную», полукопченую «Полтавскую» и «Ливерную яичную»), сыр и масло, хотя они всегда водились в доме, покупали тоже помалу, но по другой причине: негде было их хранить. Зимой на подоконниках было похолоднее, а в форточках между рамами прибивались фанерные дощечки, на которые ставили масленку и даже маленькие кастрюльки, а свертки с маслом и колбасой обвязывались бечевкой и спускались в пространство между стеклами или за окно детской, но не в столовой – там один раз украли масло. Летом масленку ставили в тазик с водой.
У Марии Федоровны были свои, волжские представления о рыбе: карпов и сомов мы не ели, так как это болотные рыбы, живущие в непроточной воде. Она любила «красную» рыбу, но к белуге относилась с некоторым пренебрежением. О крупной каспийской сельди она говорила: «Залом» – и утверждала, что до революции предпочитала японскую иваси, но как же вкусен и ароматен был копченый «залом», сочащийся белым жиром.
Мария Федоровна совсем не могла есть яблоки – не было зубов. Она скребла яблоко ложкой и ела получившуюся кашицу. Мне она давала ее заедать рыбий жир. Для меня яблоко было полноценным только целое, но я не могла съесть целый апорт, и Мария Федоровна разрезала его пополам, потом на четверти, но было неприятно начинать есть мягкую, ржавую поверхность («это полезно, это железо»). Я мечтала о совершенстве, о винограде без косточек, и раза два ела кишмиш, но, несмотря на косточки, «дамские пальчики» были лучше. Я перекусывала длинные, с тонкой кожицей, виноградины, от их нежнейшей сладости почти хотелось плакать. Мария Федоровна любила дыни и говорила, что на Волге арбузы – еда простого народа, бурлаков, которые едят их с солью. А я могла съесть арбуза так много, как никакой другой еды, и меня не только не удерживали, но поощряли: арбузы были мне полезны после болезни почек. Приходилось выплевывать косточки – и здесь не было совершенства, а Мария Федоровна вытирала клеенку и смеялась над моей измазанной рожицей. Арбузы привозились во множестве в Москву, ими торговали в магазинах и на каждом углу, они лежали прямо на тротуарах. Из арбуза вырезали треугольный кусок, и если мякоть оказывалась красной, он продавался дороже других. Если же она была бледной, розовой, арбуз стоил тогдашних копеек 15 кило, а совсем плохие, белые или битые, продавались почти даром; уличные мальчишки покупали отрезанные куски за одну-две копейки и тут же ели грязными руками, вытирая щеки подолом рубашки или кулаком.
Независимо от завтраков и обедов, но чаще после обеда, бывало, кололи и ели орехи: грецкие, полуфундук, фисташки, кедровые.
Если бы я была королевой, то кроме костного мозга с черным хлебом – редкого кушанья, для которого требовалось особое стечение обстоятельств, я бы ела только кожу жареных цыплят и жаренного в сметане леща, бесчисленные острые кости которого вынимали бы мои придворные.
Как и в остальном, не цена определяла мою любовь или мои пристрастия. И мне никогда и нигде ничто не казалось таким вкусным, как еда, которую готовили тогда дома. Я ела молочную пшенную кашу с большим удовольствием, чем отварную осетрину, а бычки в томате мне казались вкуснее, чем зернистая икра. Меня не заставляли есть то, что я не переносила (яйца, сливки и пр.), но в остальном капризы не допускались, и я ела неприятный, густой, дрожащий кисель и кислые творожники, в которые по какому-то предрассудку не клался сахар, съесть же конфету до обеда было совершенно невероятно (утром допускалось только печенье).
Мои взрослые так и не смогли разрешить проблему времени обеда. При бабушке обедали, как в интеллигентных семьях до революции, на французский лад, вечером, когда все собирались дома за столом после работы, а для тех, кто оставался дома, был завтрак в двенадцать или в час (утром только пили чай или кофе с бутербродом). Потом работа стала ненормированной, а я училась то в первую, то во вторую смену, и мы все обедали в разное время, мама часто поздно вечером или совсем не обедала.
Была масса вещей, которые мы никогда не покупали и никогда не готовили; нам не надоедало есть одно и то же, но, как я уже говорила, иногда, попробовав что-то новое, мы начинали его покупать или сами готовить. Правда, для моих взрослых это новое было часто известным в прошлом, как ячменные леденцы от кашля или сухие бисквиты, появившиеся в «диетическом» магазине. У нас не гонялись за дешевизной, покупая «меньше, да лучше», и то, что дороже, если было что-то одинаковое.
Доктор Якорев посоветовал давать мне черносмородиновое варенье, потому что в нем много витаминов. Мы сначала купили банку этого варенья в магазине «Консервы», а потом стали варить его летом вместе с вишневым, абрикосовым и малиновым. Варенье держали в больших старинных стеклянных банках с завернутым краем вверху для удобства завязывания. Зимой его накладывали в стеклянные маленькие блюдечки, иногда прямо из банки, иногда оно перекладывалось в маленькую стеклянную вазочку на ножке.
Меня не перекармливали. Мама однажды сказала, что мне пора съедать ножку, а не крылышко курицы, и Мария Федоровна стала давать мне ножку, которую раньше ела сама (а мама ела белое мясо). Утром я пила «кофе», вечером чай с молоком или без молока, с хлебом без масла или с печеньем, на завтрак мне приготовляли драчену или манную кашу.
Летом, когда мы жили на даче, где были погреба со льдом и Наталья Евтихиевна делала квас, Мария Федоровна ела свое любимое, фантастически архаическое блюдо – ботвинью. Ботвинью готовят из нарезанной мелкими кусками вареной осетрины или другой рыбы, нарезанных свежих огурцов и зеленого лука, вареного и протертого щавеля. Все это заливается холодным квасом.
Не могу не увековечить то, что готовилось у нас на второе, – это я ела с удовольствием: чаще всего котлеты (с картофельным пюре, с макаронами, изредка со сладким горошком, который продавался в сухом виде в бакалейном отделе «Елисеева»); бефстроганов с жареной картошкой; свинина, тушенная с капустой; раза два в год зимой праздничное блюдо – жареная утка с яблоками, плов из баранины (я любила коричневый рис, а мама меня разочаровала, сказав, что на Востоке рис к плову подают сухой и рассыпчатый и едят его руками); жареные цыплята – раз в год; жареное мясо на сковородке, подковообразная вырезка, и жареная телятина под бешамелью, примерно раз в месяц, то и другое (говядина и телятина) дешевле кур; жареная рыба; форшмак из селедки с картофелем (редко, много с ним возни); картофельные котлеты с грибным или сладким (из сухофруктов) соусом; макароны с мясом; лапшевник; фаршированный кабачок (одна половина – рисом с яйцом, другая – мясом с яйцом); каша гречневая, пшенная, перловая (да, бывало и такое второе блюдо, и не редко).
На Новый год покупался гусь, из него готовился рассольник, но основную часть жарили. На Пасху пекли кулич и делали пасху: творог протирали со сливочным маслом через решето и клали в деревянную форму, на пасхе отпечатывались с каждой стороны цветок и буквы Х.В. Православными были Мария Федоровна и Наталья Евтихиевна, но и мы с мамой ели, причем мама смеялась: «Мы и на Антона, и на Онуфрия».
Особым делом были пирожки. Для их изготовления нужны были топящаяся плита и хорошее расположение духа Натальи Евтихиевны («Она у нас барыня, – говорила Мария Федоровна, – Милитриса Кирбитьевна[83]83
Княжна Милитриса Кирбитьевна – героиня многократно переиздававшейся лубочной книги «Сказка о славном и сильном богатыре Бове Королевиче и о прекрасной супруге его Дружневне».
[Закрыть]»). Пирожки были с капустой, с мясом, с рисом, летом – с яйцом и зеленым луком, в Великий пост (для Натальи Евтихиевны) с рисом и сухими грибами и с изюмом, на нелюбимом мною постном масле. Несовершенство мира проявлялось и тут: почему жареные пирожки, такие вкусные в горячем виде, остыв, становятся совсем невкусными?
Но Мария Федоровна сама умела готовить необычайно вкусное блюдо, которое называла «пряником». Оно состояло из изюма и грецких орехов, скрепленных малым количеством теста. «Пряник» жарился на противне, на промасленной бумаге, которая к прянику прилипала, и приходилось брать его в рот с бумагой, а потом ее выплевывать, но это ничему не мешало.
Торт покупали по торжественным случаям, но летом мама привозила торт на дачу, когда приезжала сама. Она согласовывалась с моим вкусом и покупала торт с малым количеством крема. Пирожное покупали чаще, обычно одно, для меня, песочное с глазурью или бисквитное, изображавшее бутерброд с маслом и колбасой, крем был маслом, а сверху лежал ломтик темнокрасной с белыми глазками «колбасы» – очевидно, сахарной, из-за нее-то я и просила это пирожное. Когда же покупались пирожные для всех, мама предпочитала «картошку», а Мария Федоровна – «наполеон» или бисквит.
Мама покупала горьковатый шоколад «Золотой ярлык» и разные шоколадные наборы, ела за работой и угощала нас всех: мне предназначались шоколадки без начинки, в том числе рыбка и ягненок. (Часто меня охватывала всеобъемлющая жалость к живому и даже неживому, мне хотелось, чтобы никто, ни человек, ни животное, ни растение, не умирал и ничто не разрушалось. Неурожай и возможный голод всегда были фоном моих размышлений о жизни. В те годы было больше открытой жестокости: на улице родители били детей, возчики хлестали лошадей и т. п. Я откусывала головы шоколадным ягненку и рыбке, чтобы не мучились.)
Дома у нас вина не было. Взрослые пили его раз в году, встречая Новый год.
Я попробовала вино в первый раз, когда мне было тринадцать лет, летом, на даче. Когда я уходила, Мария Федоровна сказала: «Там, наверно, будет вино, не пей много!» И когда я подносила к губам налитую рюмку, я ждала чего-то более сладостного, чем заливные орехи и глазированные фрукты. Боже мой! Кислота попала мне в рот одновременно с сивушным запахом, ударившим в нос, и меня передернуло.
У Натальи Евтихиевны было несколько сестер и мама, которую Наталья Евтихиевна и ее сестры называли «мамаша». Наталья Евтихиевна была к ней очень привязана; эта почтительная привязанность была непохожа на мою привязанность к маме и Марии Федоровне. Сестра Натальи Евтихиевны Зина была черноволосая, с черными блестящими глазами, говорливая, Мария Федоровна считала ее хорошенькой. Она и другая, тоже незамужняя, сестра Поля, русая и сероглазая, как наша Наталья Евтихиевна, жили вместе с матерью. Еще была Саша, замужем за нестаровером, жившая в Москве, и Груша (Аграфена Евтихиевна), муж которой, пьяница, ее бил. Груша жила в Егорьевске, откуда все они были родом. Наша Наталья Евтихиевна была полноватая, рыхловатая, с большой грудью и рулеобразным носом. В трамваях иногда кто-нибудь находил, что я похожа на Наталью Евтихиевну: «Дочка?» Нас с ней это очень забавляло.
Наталья Евтихиевна умела шить и кое-что шила для нас. Груша приезжала в Крылатское специально, чтобы шить. Она шила белье, кофты для меня и для Марии Федоровны и платья для меня. Мне все шилось широкое, и Мария Федоровна говорила: «Подлиннее», а я: «Покороче». На этот раз был слишком маленький кусок бумазеи, и Груша сшила мне узкое и короткое, яркое синее платье, а в Москве мы пошли в Столешников переулок, и я выбрала к нему круглый шелковый воротник с маленькой вышивкой. Я нравилась себе в зеркале в этом платье, я была узкая, не такая, как в других своих одеждах, изящная.
Было хорошо, легко общаться с Грушей и Натальей Евтихиевной, я не совсем понимала почему. Их головы были заняты совсем простыми вещами, и в этом шитье в деревенской избе, в смягченном стрекотанье зингеровской швейной машины[84]84
Американская фирма «Зингер» была в начале XX в. мировым лидером по производству швейных машин, в 1902 г. она открыла свой завод в России, в Подольске.
[Закрыть] было что-то от покоя прошлого, видно, моя душа уже была утомлена собой.
Меня воспитывали, как Будду. От меня не скрывали, конечно, существование зла, но очень щадили, защищали от соприкосновения с ним.
В первое лето в Крылатском откуда-то появился у нас дореволюционный журнал «Нива» за тысяча девятьсот какой-то год, переплетенный в толстый том. Мне разрешили его смотреть, и я не помню, читала ли в нем что-нибудь, кроме одной статьи – о вивисекции животных. Статья была написана в осуждение опытов над животными, с описанием их мучений. Там были снимки. После этого я никогда уже не могла забыть о страданиях животных, во имя чего бы они ни причинялись. Но почему я снова и снова перечитывала эти описания: о яде кураре, который парализует, не уменьшая боли, и о выражении глаз подопытных животных, почему я рассматривала фотографии распластанных, с развернутыми задними лапами, с раскрытыми животами, прикрепленных к столам собак? Со мной несколькими годами раньше уже было нечто подобное, когда я читала «Хижину дяди Тома». Я не могла оторваться от описания мучений, которыми жестокий рабовладелец подвергал своих рабов. Я понимала, что то, что со мной происходит, нехорошо, и скрывала это.
На следующий год было еще хуже.
Во всех деревнях, привлеченные любовью к ним Марии Федоровны (услышав собачий лай, она говорила: «Слышу голос дружеский!» – а ее любовь была действенной, Мария Федоровна сразу налаживалась их подкармливать), около нас всегда вертелись собаки. В Крылатском это были белый, похожий на шпица Пушок и помесь сеттера с дворняжкой Узнай. Узнай на самом деле был сукой. Он мне очень нравился своей шелковистой шерстью, выразительной мордой и ласковым характером. Это была совсем молодая собака, недавний щенок. Она любила класть голову человеку на колени, и мама сказала: «Женское сердце просит ласки». Эти две собаки жили в соседнем доме, откуда приходила играть со мной девочка Леля.
Когда мы приехали во второй раз в Крылатское, у нас, как ни странно, тоже было домашнее животное – серый котенок. Считалось, что при нашей жизни мы не можем держать домашних животных. Мария Федоровна горевала без собаки, а мама говорила, что у них в доме всегда были кошки. Мама и принесла этого котенка, он был брошен и жалобно пищал в нашем темном подъезде. Я очень полюбила котенка, думала о нем, ласкала, целовала и гладила, а Мария Федоровна кормила его и убирала за ним. Она попрекала меня, что я ничего для него не делаю, что так не любят, а как я могла что-нибудь делать – меня ни к чему не допускали, к тому же характер у меня был созерцательный.