355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Шор » Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей » Текст книги (страница 7)
Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
  • Текст добавлен: 14 июля 2017, 16:30

Текст книги "Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей"


Автор книги: Евгения Шор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц)

Тем временем тоска и тревога опять росли во мне, а класс был еще более чужд и враждебен: в 1-м классе каждый был сам по себе, а здесь все были объединены в одно. Впереди всех, почти у стены, в проходе стояла отдельно парта, а мальчик, который сидел на ней, много раз поворачивался ко мне и строил гримасы, нагонявшие на меня страх. И на какой-то перемене, вопреки всем запретам, я опять ушла из школы домой.

Существовали как бы две разных меня. Одна не была ни робкой, ни застенчивой, охотно разговаривала с незнакомыми людьми и радовалась всякой новизне. Иногда она даже бывала храброй – по неведению. Весной в городе Мария Федоровна ходила в темно-лиловом «английском» костюме и в черной шляпе из тонкой «итальянской соломки». Мы зашли с ней в магазин в соседнем доме, где продавались ткани, обувь и чулки. Около прилавка стояло несколько человек, Мария Федоровна протиснулась к прилавку, а я стояла рядом, и мои глаза находились на уровне карманов Марии Федоровны. И тут я увидела, что парень лет 16–17 протягивает руку и запускает ее в карман Марии Федоровны. Я хлопнула его по руке. Его реакция была неожиданной для меня: он свирепо забормотал угрозы в мой адрес (а чего я могла ждать?), что вызвало во мне не столько страх, сколько отвращение. Вокруг говорили, что у него мог быть нож… Другая «я» появлялась, когда я чувствовала враждебность окружающего мира. Еще до того, как пошла в школу, я с удовольствием подходила к телефону и передавала трубку маме или Марии Федоровне. Но позвонить по телефону не могла: как только в трубке раздавался голос «телефонной барышни», меня леденила неприязнь, которая чудилась в этом голосе, я ничего не могла произнести, и телефон отключался. Скоро набор стал автоматическим, и я набирала номер и вызывала знакомых мамы – люди, которые подходили к телефону, не пробуждали во мне робости.

Дома мне было уже не так хорошо, как раньше. Мама сказала мне, что убегать из школы не следует, и я оказалась одна между молотом и наковальней, деваться было некуда. Может быть, мама могла бы поговорить со мной, но она этого не сделала, может быть, она не понимала всей важности того, что со мной происходит? Спасла меня все-таки мама. Она договорилась, что Мария Федоровна будет сидеть на уроках: в этом здании был завучем добрейший Артемий Иванович.

Мария Федоровна стала восседать на задней парте, ее присутствие делало для меня возможным пребывание в школе (я иногда оборачивалась и смотрела на Марию Федоровну, а она на меня), а я ее немного стыдилась, стеснялась ее старомодного вида, высокой прически со шпильками и роговыми гребешками, длинной юбки, кофточек со стоячим воротником, ее своеобразной повадки и ее неуместной идеологии. Впрочем, не совсем так: я любила Марию Федоровну со всеми ее недостатками и странностями, и мне бывало больно, когда эти странности становились предметом насмешек чужих людей. Но я ошиблась: ученики моего класса восприняли присутствие Марии Федоровны как естественное явление, они стали называть ее «баушка». Девочки особенно льнули к ней, брали за руку, прижимались к ней и жаловались на мальчишек и друг на друга. И с учителями Мария Федоровна поладила, и с комсоргом, в учительской всех развлекал ее острый язычок; со всеми она была в лучших отношениях. У Марии Федоровны было много обязанностей: она собирала деньги на тетради (школьные тетради тогда в магазинах не продавались, а выдавались в школе; Мария Федоровна, надо признать, покупала мне гораздо больше тетрадей, чем полагалось, но строго следила за тем, чтобы я не разбазаривала их зря: когда, уже будучи старше, я бросила начатую тетрадку, потому что в ней было грязно написано, и взяла чистую, мне здорово влетело), деньги на посещение кино и театра, всякие взносы, она сопровождала нас, когда мы куда-нибудь ходили всем классом. Кроме того, она помогала учительницам, проверяя тетради (и не только нашего класса), они очень охотно доверяли ей это. Мария Федоровна стала «родительницей» – школьной общественницей, неожиданная трансформация, о чем она со смехом рассказывала маме и своим знакомым.

Школа перестала страшить меня, а мальчик, строивший мне страшные рожи, был удален: он и сидел-то на отдельной парте, потому что был ненормальный, и его отправили в особую школу.

Через несколько дней меня ждало еще одно испытание. В то время была распространена педология[37]37
  Педология – возникшая в конце XIX в. научная дисциплина, изучающая физиологические, психологические и социальные аспекты развития ребенка в их единстве. После Октябрьской революции была очень популярна в СССР, в стране возникла сеть педологических учреждений. С начала 1930-х гг. педология стала подвергаться критике, а после Постановления ЦК ВКП(б) «О педологических извращениях в системе наркомпросов» (от 4 июня 1936 г.) была разгромлена.


[Закрыть]
, и в каждой школе был педолог. Эта женщина решила внушить мне, как нехорошо убегать из школы. Разговор происходил на лестничной площадке на перемене, мимо пробегали ученики, и стоял шум. Я смотрела в глаза педолога, а ее слова проникали до глубины моей души. Я чувствовала себя крутом виноватой, слезы лились ручьем. Но в какой-то момент я случайно опустила голову, слезы высохли, а внутри стало расти сопротивление словам и воле педолога. Тут я подумала: так вот почему хулиганы всегда смотрят в пол, когда их ругают. Я невзлюбила педологию и педологов и обрадовалась, когда через год педология была объявлена буржуазной наукой.

Лучшим благодеянием мне было разрешение не ходить в школу (что случалось нередко: я часто болела, а иногда просто так, без причины, меня оставляли дома, жалея, и мама говорила из «Обломова»: «Опять у Илюшеньки глазки мутные, не поедет к немцу»). Но дома я играла в школу со своими куклами, мишками и сама с собой (у меня была грифельная доска). И от школы я стала получать, я бы сказала, извращенное наслаждение.

Мне нравилось сидеть за партой на первом уроке. В школе, по сравнению с домом, было серо, на стенах грязноватый налет, недостаточно светло, и когда включали свет, казалось еще темнее: потолки были высокие, и свет недостаточно сильных ламп рассеивался вверху. Меня приучили вставать рано, но в классе было холодно, голова была остро ясна, а тело заторможено, кругом за партами сидели совсем оцепеневшие дети, учительница говорила, а все молчали. А из подвала поднимался и распространялся по школе ни на что другое не похожий запах столовой.

Время было полуголодное и мало гигиеничное. Каждый раз после выходного дня медицинская сестра и врач осматривали наши руки, ногти (под ногтями – яйца глистов), отгибали воротники, раздвигали волосы, оттягивали веко (у многих было малокровие). У половины класса в волосах попадались гниды и вши, а у одного мальчика – платяные вши за воротником, врач сердилась на него и его родителей, а Мария Федоровна сказала мне, чтобы я держалась от него подальше. Дети в нашей квартире и на Пионерской были не такими уж чистыми, но школьники моего класса очень отличались от нас. Они говорили иначе, у них были другие привычки. Меня они необычайно интересовали, пленяли даже: они не были пахучими, шмыгающими носом, суетящимися зверьками, какими должны были казаться взрослым. К тому же они меня не обижали, не смеялись надо мной (может быть, из-за присутствия Марии Федоровны), я никакого особого отношения к себе не замечала, разве только они немного чуждались меня. Я боялась мальчишек, боялась, что меня ударят, – из них самым озорным был мальчик по фамилии Герус. Его тихий, кроткий брат был горбун, и мальчишки его обижали, стукали по горбу. Оба они ходили в сереньких сатиновых рубашках-косоворотках, у озорного Геруса воротник бывал часто расстегнут и рубашка съезжала набок, показывая худенькое тело.

На одной из перемен нас вели в столовую. Ее окна на уровне мостовой, с толстыми стеклами давали мало света, поэтому там горели висевшие на шнурах лампочки без абажуров, а в воздухе висел пар. Нас кормили бесплатными завтраками. Мои взрослые побаивались этой пищи, но решили не отделять меня от других детей. В столовой стояли длинные столы, накрытые клеенкой, и когда мы уходили, стол оказывался залитым и усыпанным объедками, я не могла представить себе ничего подобного. Еда была не похожа на то, что я ела дома, даже когда она была та же по названию – котлеты, макароны с мясом или компот, сдобные булки, а некоторых блюд у нас совсем не бывало: каши, очевидно, ячневой, и острого красного питья (это был морс).

На праздники мы получали «подарки». Дома мне не давали сладкого столько, сколько мне хотелось, и эти бумажные мешочки возбуждали во мне жадность и любопытство, тем более что мне разрешалось съесть больше, чем обычно. В мешочках бывали мандарин, конфеты и печенье, часто не известных мне разновидностей и более грубого вкуса, чем то, что я ела дома.

На других переменах мальчишки бегали, кричали и дрались, падая на пол. А девочки вставали в круг и играли. Некоторые игры были, я думаю, введены сверху: «Давай, коза, попрыгаем, попрыгаем, попрыгаем и ножкою подрыгаем, подрыгаем, коза» и «Баба сеяла горох, прыг-скок, прыг-скок. Обвалился потолок, прыг-скок, прыг-скок. Она шла, шла, шла, пирожок нашла, села, поела, опять пошла. Она встала на носок, а потом на пятку, стала русского плясать, а потом вприсядку». Все это не только говорилось, но и изображалось. Я увлеклась этими играми до безумия и играла дома, прыгая и съедая воображаемый пирожок, а Мария Федоровна смеялась и прилагала слова к себе: «Баба прыг-скок». Еще одна игра, наверно, пришла от дореволюционного городского мещанства как подражание играм дворянских девочек-институток. Мы двигались по кругу хороводом, одна девочка стояла в середине круга и под наше пение выбирала и вводила в середину круга какую-нибудь девочку, а сама вставала в хоровод: «В этой корзиночке много цветов… Любочка, Любочка, как вы хороши, любит вас Леночка ото всей души. Маятник качается, двенадцать часов бьет. Люба одевается и к Леночке идет». Мне очень хотелось, чтобы меня выбрали, хотя и страшно было стоять одной в середине круга, но меня выбирали редко.

В младших классах всегда задают всякие глупости, справляться с которыми приходится не столько детям, сколько родителям. На арифметике мы должны были осваивать тысячу, и Мария Петровна велела нам связать дома тысячу спичек по пять штук в связке. Мы с Марией Федоровной, а когда я легла спать, Мария Федоровна с мамой весь вечер готовили эти спички, которые потом были уложены в коробку из-под пастилы. На следующий день оказалось, что никто спичек не принес и наши труды были напрасны.

На первом уроке физкультуры я смотрела, как плохо поднимались ноги у моих одноклассников, когда они висели на шведской стенке. Я была уверена, что с опытом лазанья по деревьям я легко сделаю это упражнение лучше всех, и подошла к стенке так решительно, что учительница сдержала меня. «Тише, тише», – сказала она. Я повисла на стенке, но ноги вовсе не хотели подниматься, а живот пронзила боль. Я стала очень ревниво относиться к своим физкультурным успехам.

Я не понимала, как молода Мария Петровна: ей было восемнадцать лет. Она была совсем не злая, даже ласковая, если ее не выводили из себя ученики, с русыми, пушистыми, коротко стриженными волосами, розовыми щеками и светлыми глазами. По словам Марии Федоровны, Мария Петровна была не очень сильна в орфографии и на уроках подходила к ней и тихонько спрашивала, как пишется какое-нибудь слово («луг» – на конце «г» или «к»?). Для Марии Федоровны она была, конечно, девочкой, и Мария Федоровна обращалась к ней одновременно уважительно и покровительственно и помогала, как могла, проверяя тетради и поддерживая дисциплину на уроках.

Темперамент Марии Федоровны заставлял ее вмешиваться в происходящее, а потом она рассказывала о своих действиях, и то, о чем она говорила, случалось на самом деле, но мне ее рассказы казались неточными, преувеличенными. На лестничной площадке маленький киргиз пинал девочек ногами. «Он ударит ногой девочку в живот, она так и согнется пополам, схватится руками за живот, – рассказывала Мария Федоровна. – Я ему сказала: «Вот эту твою поганую ногу я оторву и положу на подоконник, чтобы ты ею не бил девочек!»» Этот мальчик был из другого класса. А из нашего класса Мария Федоровна взяла на попечение Катю Маркову, которая очень плохо училась. Это была довольно изящная девочка с лохматыми, как у клоуна, волосами, в которых водились вши. Мария Федоровна повела ее к нам домой, а по дороге мы зашли в парикмахерскую, где Катю коротко обстригли. Мария Федоровна заставила Катю учить уроки. Мы тогда проходили биографии Ленина и Сталина. («В Закавказье, в Грузии, на берегу реки Куры есть городок Гори. Здесь в семье сапожника Виссариона Джугашвили в 1879 году родился сын Иосиф».) Катя не умела пересказывать и учила текст наизусть. Когда все было выучено, Мария Федоровна спросила ее: «Кто был Ленин?» – «Сталин», – ответила Катя.

После 2-го класса Катя исчезла. Она неожиданно пришла ко мне во время войны, когда нам было лет по семнадцать, а Мария Федоровна уже умерла. Катя просила помощи, а я ей отказала, так как сама была бедна и голодна. Катя ушла, и с ней исчезли лежавшие на рояле две хлебные карточки, моя и Танина, на восемь дней. Я не могла злиться на Катю, потому что душой-то я покривила: накануне выиграла по займу – подарок судьбы! – и скрыла это от Кати. Мне хотелось купить еды, хлеба или картошки, теперь же эти 500 рублей ушли на покупку хлеба: черный хлеб стоил тогда на рынке рублей 50–60 килограмм, а белый еще дороже.

Я настолько еще не умела смотреть кино, что постаралась связать военную хронику с сюжетом «Чапаева»[38]38
  «Чапаев» (1934) – фильм, поставленный Г.Н. и С. Д. Васильевыми.


[Закрыть]
– нас повели всей школой в кино на Арбат. Странно, однако, что то, что произвело на меня наибольшее впечатление в восемь лет – «психическая атака», оказалось самой впечатляющей сценой, и когда я смотрела этот фильм несколько десятков лет спустя.

Уже Стендаль знал, что самые восприимчивые больше других подвержены внушению (Фабрицио[39]39
  Фабрицио – герой романа Стендаля «Пармская обитель».


[Закрыть]
и уроки иезуитов). Я впитывала то, что говорилось в школе, всему верила и всему сопереживала.

Тут как раз произошло убийство Кирова[40]40
  С. М. Киров был убит 1 декабря 1934 г.


[Закрыть]
. Вставание, которым нам велели почтить его память, газеты с черными рамками, флаги с черной каймой, трогательные рассказы о детстве Кирова сделали его моим героем. Даже в сходстве моего отчества с фамилией убийцы мне чудилась какая-то вина. Я упивалась рассказами о детстве Кирова, печатавшимися в детских журналах, и тут уже упоминавшийся бумазейный кот стал Сережей Костриковым (настоящая фамилия Кирова), и я еще нежнее его полюбила за то, что он был жалкий и обреченный, и так длилось всю зиму.

Предрасположенность жить воображением, вводить в свою жизнь тех, с кем я никак не могла войти в реальное соприкосновение (после оперы «Демон» я нашла в телефонной книге и переписала в свою записную книжку – там, кроме этого, не было ни одного номера – телефон певца Головина[41]41
  Головин Дмитрий Данилович (1894–1966) – певец Большого театра.


[Закрыть]
), грозила бедами в будущем.

Той зимой я много болела. Теперь болезни кроме особого внимания и нежности Марии Федоровны и мамы приносили освобождение от школы, и я была им рада. Школа была «казенным домом» – так Мария Федоровна называла трефовый туз, когда гадала себе на картах, – «казенный дом» противоположен нашему дому. Я никак не могла понять, почему самые отчаянные хулиганы и «отстающие» приходили в школу до начала уроков, когда были заперты двери, неужели кому-то могло быть в школе веселее, чем дома? Моя главная болезнь того года была удобна для меня: ничего не болело, не было ни мучительного кашля, ни насморка. У меня держалась небольшая температура, и большую часть болезни я провела на ногах, одетая, мне только были запрещены резкие движения. Правда, я как-то томилась, чего-то не хватало для хорошего самочувствия. Но взрослые очень беспокоились: у меня было воспаление почек. Мария Федоровна переливала в бутылочки через воронку, как наливали керосин в керосинки, жидкость из моего горшка для анализов. Все время был белок, а один раз сахар, что меня насмешило, а все встревожились. Но доктор велел повторить анализ, на этот раз сахар уже не обнаружили.

Мария Федоровна рассказывала, что до революции женщины и девочки ее круга носили зимой сапоги на меху. Я этому дивилась, как сказке, но считала, что раз такие сапоги отменены революцией, значит, они были ненужной буржуазной роскошью. Но Марии Федоровне не приходило в голову обуть меня в простонародные валенки, и я ходила гулять в шерстяных носках, башмаках и ботах или калошах. Я, кажется, не понимала, что мерзну, так же как не понимала, что голодна. Когда мы возвращались домой, ноги у меня были как лед, пальцы застывшие и побелевшие. Мария Федоровна растирала их, и потом они мучительно зудели. Сама Мария Федоровна ходила в башмаках и калошах, мама в полуботинках и ботах, но мама не гуляла на морозе, а у Марии Федоровны было костромское здоровье.

Меня лечил доктор Якорев, который жил в соседнем подъезде. К нему не обращались по имени-отчеству, а говорили «доктор». Всех последующих докторов я сравнивала с ним. Доктор Якорев носил добротный темно-синий костюм, наверно, старинный, – под пиджаком был жилет из такого же материала – и часы на цепочке в кармане жилета. Он был довольно массивный, с небольшими полуседыми усами, успокоительно медлительный, и в носу у него росли волоски. Он расспрашивал нас, выслушивал через трубочку и выстукивал меня, прикладывая два пальца левой руки и стуча по ним пальцами правой руки, и задумывался, прежде чем написать рецепт. Он мыл руки до и после осмотра, и Мария Федоровна готовила для него чистое полотенце.

Доктор Якорев велел купить валенки. Это было не очень легко, но мне достали хорошие деревенские черные «чесанки», и я носила их и дома, пока была больна, и потом, когда бывало холодно. Ногам в них было тепло, как никогда раньше. Мария Федоровна завязывала мне на пояснице теплый платок. Кроме того, в Торгсин отнесли одну из последних золотых вещиц и купили мне кофточку из настоящей шерсти. Марии Федоровне тоже купили валенки. Их круглые носы выглядывали из-под ее длинной, расширявшейся книзу колоколом шубы, а на голове у нее была каракулевая шапка ее мужа, с повязанным сверху шерстяным платком – мама прозвала ее в этом наряде «боярыней Морозовой», и ходила она, немного раскачиваясь, а руки засовывала рукав в рукав, как в муфту.

Мария Федоровна узнавала, что задано, и я делала все уроки. Дома утром было тихо, почти все уходили из квартиры. Когда они возвращались домой, то ходили по коридору в уборную, которая находилась в нашем конце коридора между ванной и столовой. В столовой было слышно, как спускают воду, если ее спускали. Маму выводило из себя, когда воду не спускали, она вскакивала из-за стола и бежала, чтобы ее спустить. Дети Березиных очень скоро стали пользоваться уборной, но не могли дотянуться до выключателя, дергали и ломали его. А когда Золя стала сама ходить в уборную, она затолкала в унитаз оторванную телефонную трубку, которую использовала в качестве игрушки, и вышла целая история со взаимными обвинениями. У всех нас и у Натальи Евтихиевны под кроватями стояли ночные горшки, взрослые ими пользовались по ночам, а я совсем не ходила в уборную. Мария Федоровна очень пеклась о чистоте наших горшков, мыла их, наливала в них воду (о крышках я и не слыхивала), а если мама не успевала вылить свой горшок, его выливала Наталья Евтихиевна, очень этим недовольная.

Я редко бывала на кухне (мне не разрешалось бывать там, а также в коридоре и передней), и Мария Федоровна не поощряла меня здороваться с соседями, что они ей ставили на вид, а я была слишком застенчива, чтобы здороваться по своей инициативе с людьми, ко мне мало расположенными. На кухне стояли на плите и на столах керосинки и очень шумный примус Вишневских. Тетя Саша («Тихая сапа», по прозвищу, данному Марией Федоровной) шлепала из комнаты в кухню и обратно. На кухне было тепло, но особенно жарко бывало, когда устраивалась наша большая стирка. Для стирки приезжала из Голицына прачка Мешакина. Плиту топили дровами. Керосинки с нее снимали, и из конфорок поднималось пламя. На плиту ставили баки с бельем; был такой жар, что не только кухонная дверь, но и дверь в коридор (обе двери в этот день держали закрытыми) были в каплях воды. Этот день использовали для печения пирогов и жарки кофе. Стирка продолжалась три дня. В последний день ставили на углях большой утюг, от него шел угарный запах, глажка происходила в столовой, и для утюга имелась проволочная подставка. В комнате же Мария Федоровна жарила кофе – она обычно покупала зеленый кофе в зернах (он был дешевле) и жарила его. У нее была специальная металлическая жаровня с барабаном-цилиндром, ручка которого выходила наружу. В барабан засыпался кофе, на дне жаровни лежали раскаленные угли, как в утюге, Мария Федоровна вертела ручку, и к запаху жарящегося кофе примешивался запах угара.

Наталья Евтихиевна убирала комнаты, стирала пыль и подметала пол. Мария Федоровна тоже убирала, особенно нашу с ней комнату. Она разбрасывала под кроватями мокрый чай из чайника, считая, что чай собирает пыль, а потом заметала чай веником. У кроватей лежали коврики-половики, чтобы ночью не вставать босыми ногами на холодный пол. Когда скверно пахло, Мария Федоровна шутливо говорила: «Запахи отвсюду понеслись» – и открывала форточку, а я должна была уйти в другую комнату. У Марии Федоровны был пульверизатор из двух трубочек, одну она опускала в тройной одеколон (другого она не признавала) и, дуя в поперечную трубочку, разбрызгивала его кругом.

По утрам Мария Федоровна варила кофе на спиртовке, часто днем готовила мне что-нибудь на завтрак тоже в комнате. Спирт-денатурат продавался в бутылках в керосиновых лавках – самая близкая находилась на углу Чернышевского переулка. Керосин разливали также, как молочницы молоко, длинными, узкими кружками, только у кружек для керосина были очень длинные прямые ручки. Мне, и не только мне, очень нравилось, как пахло в керосиновой лавке. Керосин использовался не только в керосинках, но и для истребления клопов.

Когда на простынях появлялись кровавые полоски или утром замечали уползающего клопа, Мария Федоровна снимала все с кроватей, «генерал» – так называли тогда ночные горшки – с водой или с небольшим количеством керосина ставился поблизости, Мария Федоровна надевала очки, и начиналась процедура, которая повторялась несколько раз в год. Мария Федоровна окунала кисточку в банку с керосином и промазывала кровати и те части матрацев, где могли скрываться клопы. Она также поливала кровати кипятком из чайника и, приподнимая кровать, резко стукала ею о пол, а мы с ней смотрели, не упал ли клоп, не побежал ли он спасаться. Клопа ловили и бросали в горшок. Мы подсчитывали добычу и особенно радовались, когда попадался толстый, большой клоп: мы предполагали, что это «она» и что вместе с ней мы избавляемся от ее потомства. Мария Федоровна поучала меня, что керосин растворяет роговую оболочку клопов и что он также может растворить роговицу глаза, и не подпускала меня к керосину. Участвуя в этой операции, я не испытывала отвращения, мне было весело.

В нашей комнате, как и в столовой, были льняные шторы (у нас они были синие), они не защищали от холода, и в сильные морозы Мария Федоровна завешивала чем-нибудь окно. На стеклах сначала образовывались прекрасные узоры, потом сплошная белая корка, и чтобы посмотреть на градусник, Мария Федоровна протаивала в ней дырку свечкой или спичками, боясь, как бы стекло не лопнуло. Но страшный холод был в столовой. Мама говорила, что и до революции в этой комнате было холоднее, чем в других, но теперь там было нестерпимо холодно. В столовую приносили из кухни керосинку, чтобы было теплее. Мне нравился огонек за слюдяным окошком, но маме было нехорошо от запаха керосинового перегара. Одну зиму в столовой стояла круглая и высокая, как кусок трубы, черная чугунная печка; внизу у нее были прорези, и на пол падали по кругу пятна света, но эту печку тоже топили керосином. Мама надевала дома длинный бумазейный халат, а поверх накидывала шерстяной платок.

Мама была ответственным съемщиком и собирала с соседей деньги за электричество (расчеты делал дядя Ма). Во многом квартира поддерживалась в порядке за ее счет, и чтобы не входить в споры с соседями, она платила больше, чем нам полагалось, но соседи все-таки тоже должны были платить, а они либо не соглашались и утверждали, что с них берут лишнее, либо задерживали уплату так, чтобы мама отправляла Наталью Евтихиевну платить, потому что все сроки прошли. Тогда они, зная, что им ничто не грозит, и вовсе не спешили. Были споры и по другим поводам, и бедная мама выходила из себя, кричала и, в редких случаях, начинала заикаться. А мне было больно за нее, и я ненавидела соседей и желала им всяческого зла. Потом ненависть проходила, но полюбить этих людей я никогда бы не смогла.

Мама, Мария Федоровна и Наталья Евтихиевна, привыкшие смолоду к другим условиям жизни, бывали недовольны громкими разговорами в передней, когда Вишневские провожали поздно вечером гостей, беготней и топотом в коридоре. В каждой семье бывали ссоры. Владимир Михайлович Березин вылетал из комнаты, сильно хлопнув дверью и что-то бормоча; дойдя до кухни, он поворачивался на 180 градусов, вбегал обратно в комнату, снова хлопнув дверью, и из-за двери слышался его сердитый и жалобный голос. Вишневские заводили патефон, чтобы не было слышно, как они ругаются, а ругались они, как я позже узнала, грубыми словами, и причиной была супружеская неверность Елены Ивановны. Громкие сцены бывали у тети Эммы с сыном. Дядя Ю мечтал стать моряком и начал учиться в Ленинграде, но не мог продолжать ученье, так как слышал все хуже и хуже. Он начал глохнуть в детстве после скарлатины. Мария Федоровна винила тетю Эмму в том, что она недосмотрела за сыном из-за легкомыслия, потому что она в свое время жила в Париже и училась в Сорбонне. Не знаю, так ли это было. Тетя Эмма обожала своего сына и баловала его, как могла; она где-то «служила», как тогда говорили, и они жили бедно. У дяди Ю была астма, и когда у него бывали приступы, он впадал в бешенство, зло, прерывисто и немного гнусаво кричал на свою мать, что-то падало со стуком – он кидал в нее чем-то, она выбегала в конце концов из комнаты со слезами на глазах. Но это происходило с ним только во время приступов. В остальное время он был совсем другой. Иногда, когда Мария Федоровна бывала больна, мама просила дядю Ю пройтись со мной. Мария Федоровна беспокоилась – ведь он почти не слышал, но мама говорила, что он очень осторожен. Мне нравилось гулять с ним: он иначе все воспринимал, чем привычные мне люди, и говорил о другом, а когда надо было переходить улицу, крепко держал меня за руку и долго смотрел, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону, и потом мы быстро переходили улицу.

Для мамы эти родственники были совсем не то, что для меня, я была отделена от них Марией Федоровной. Мама превосходила их и умом и чувством, но одной, семейной стороной она была среди них. Она давала им деньги, когда могла, – тете Эмме и другой сестре бабушки, тете Иде, которая жила на улице Горького. Мама старалась дать им денег так, чтобы Мария Федоровна не видела, потому что Мария Федоровна говорила: «Вы, Розалия Осиповна, дойная корова».

В ту зиму закончилось ничем соревнование пупсов, начавшееся годом или двумя ранее. Больших целлулоидных младенцев-голышей не было в магазинах, они были недостижимой роскошью. Наши пупсы были глиняные и очень тяжелые. У них была большая круглая голова с нарисованными волосами, нос представлял некоторую выпуклость, так же как и уши, голубые глаза находились в маленьких впадинах, ручки и ножки – согнутые. Ноги соединялись проходящей сквозь внутренность тела резинкой с головой, руки – друг с другом. Пупсы продавались голые. Тане и Золе купили по пупсу, и мне захотелось такого же. Пупсы быстро ломались: у них отскакивали голова и ноги, и приходилось нести их чинить в Столешников переулок. Можно было самим связывать голову с ногами, но мы не умели затянуть резинку, и голова пупса свешивалась набок, а ноги болтались на веревочках, отделенные от туловища. Пупсы разбивались при неудачном падении, так что состав пупсов в нашей квартире обновлялся два или три раза, а Мария Федоровна очень не любила непроизводительные траты денег. Хотя я предпочитала одного пупса, желтоватого, с яркими коричневыми волосами и синими глазами, двум другим, я не полюбила пупсов, как любила своих мягких зверей. Но когда я прижимала к себе завернутого в одеяльце пупса и его тяжелая, холодная, круглая голова согревалась от тепла моего тела, я вдруг чувствовала к нему особую, не зависящую от моей воли, ума и даже чувств нежность.

Было решено, что мы больше не будем снимать дачу на Пионерской, потому что там я не научусь плавать. В выборе дачи мама полагалась на Марию Федоровну, но Мария Федоровна не знала окрестностей Москвы. К тому же, хотя она была крепкая, но все-таки старая, ей не хватало сил, чтобы ездить в разные места, поэтому дачи снимались беспорядочно; кто-то говорил маме или Марии Федоровне про какое-то дачное место, давал адрес с объяснениями, и дачу почти всегда снимали с первого раза. Мария Федоровна очень боялась буйных пьяниц: кто-то рассказал ей, что дачница с малыми детьми была вынуждена убегать по ночам в лес от пьяного хозяина, она старалась также выбрать дом без грудных детей, плачущих по ночам. И дача должна была находиться близко от станции, чтобы маме было легко дойти до нас, а Наталье Евтихиевне не приходилось далеко носить тяжелые сумки с продуктами.

В Новый Иерусалим мы поехали, захватив с собой Таню Березину. Мы ехали очень долго на поезде, который временами подолгу стоял (мама потом объяснила мне, что на Виндавской дороге одноколейка). Земля уже достаточно просохла, но травы было еще мало. Село Лучинское находилось совсем рядом со станцией. Все место было открытое, не так, как у «дач в лесу». Лучинское было большое, избы стояли по обе стороны широкой улицы, имелись и переулки, тоже с домами.

Река протекала совсем рядом с деревней, нужно было только спуститься с горы.

За стеной жили хозяева, в их комнатах были вещи из городской жизни: комод, швейная машина, металлическая кровать, влияние города сказывалось и в одежде молодых женщин – в книгах о деревне описывалась другая домашняя обстановка. Зато деревня полна животными, птицами и детьми – нельзя шагу ступить, не попав в чей-нибудь помет. Утром пастух хлопал кнутом и дул в пионерский горн (патриархальный рожок я услышала несколько лет спустя). Деревенская улица заросла темно-зеленой травой особого рода, с сочным стеблем, от которого симметрично отходили в обе стороны листики и который оканчивался одним таким же листиком. Напротив многих домов были привязаны к колышкам на длинных веревках телята, но основными обитателями улиц были в течение дня гулявшие на свободе гуси; взрослые гуси и гусыни с умилявшими меня пушистыми гусятами, пищавшими тонкими голосками. Все они неустанно щипали эту траву с листками и испускали из больших и маленьких задков помет. Посреди улицы был пруд, но, к моему удивлению, ни разу за все лето ни один гусь в нем не плавал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю