355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Шор » Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей » Текст книги (страница 13)
Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
  • Текст добавлен: 14 июля 2017, 16:30

Текст книги "Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей"


Автор книги: Евгения Шор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц)

Наконец мы вышли из поезда. Вокруг не было никакого жилья, только снег и деревья и – о чем в поезде можно было лишь подозревать – возбуждающие запахи ранней весны. Снег уже начал таять, и влажный, холодный, пьянящий запах шел от него, от образовавшейся воды, от мокрого дерева платформы, от мокрой коры деревьев. Там были деревья разных пород, главным образом ели, большие ели впереди леска на той стороне, где мы шли, и маленькие, стоявшие поодаль друг от друга елки – на другой. Железная дорога делала в этом месте изгиб и вместе с этими елками, за которыми была белая равнина, влекла идти вдоль нее.

И все время, пока мы шли до деревни, вокруг нас были снег и ели.

И теперь, осенью, когда разъезжаются дачники, опушки абрамцевского леса как будто возвращаются во времена столетней давности. Стена деревьев с желто-красной пестротой лиственных пород и потемневшей к концу лета зеленью елей, кажется, загораживает собой молчание незахоженного, не пробиваемого постоянным шумом леса. А тогда в загородной местности еще сохранялась сельская тишина, остаток царственной тишины доисторических времен, тишины, не исключавшей звуков, но господствовавшей над землей, обнимавшей, могущей обнимать землю, потому что она была больше земли со всеми ее звуками (теперь соотношение изменилось, производимый человеком механический шум стал больше тишины).

В деревне таяние снега было более заметно, снег был плотный и грязный, а дома – низкими. Деревня выглядела невзрачной, ничтожной, беззащитной среди пространства, где не было ничего, кроме снега и леса. Тем достойнее благоговейного уважения казалась мне жизнь крестьян, проходившая в сопротивлении слабыми (в чем и заключалось благородство) средствами напиравшим на нее могучим силам.

Быково находилось у края большого круга, ограниченного каймой деревьев. Противоположный высокий берег реки закрывал часть горизонта близко у деревни, а с других сторон горизонт был далеко, и на поверхности круга была видна еще одна деревенька в полях, перелески, растительность на высоких берегах и в пойме реки, нераспаханные кусочки земли с кустами и деревцами среди полей и вдали большие леса.

Видно, тогда закрепилась у меня зародившаяся раньше привязанность к родному месту, слепая, несправедливая к другим, опасная, как всякая любовь, и незаменимо-питающая, как ничто, кроме любви, не может делать.

Переезд на дачу в начале июня произошел с некоторыми затруднениями. Мы с Марией Федоровной приехали на пригородном поезде и стали ждать грузовик, на котором ехали мама (в кабине) и Наталья Евтихиевна (в кузове). В кузове его были уложены раскладные кровати, матрацы, всякие мягкие вещи, запасы муки, крупы, сахара на все лето, чтобы не возить их на себе из Москвы. Около кабины, где было устроено место для Натальи Евтихиевны, потому что там меньше трясет и есть защита от ветра, стояли четыре больших, двадцатилитровых, и три маленьких бидона с керосином, привозимым из Москвы, потому что за городом керосин было невозможно купить. Керосина нам обычно хватало до конца лета и немного оставалось, его отдавали хозяевам, но Мария Федоровна, если ехала в Москву, привозила оттуда в поезде бутылку с керосином. Это было строго запрещено и грозило штрафом и неприятностями, и Мария Федоровна обертывала бутылку поверх пробки белой салфеткой, завязывала шелковой ленточкой от коробки конфет и поливала тройным одеколоном, чтобы не чувствовался запах керосина. Она ни разу не попалась. Я думаю, что она это делала, чтобы показать свое презрение к существующим порядкам и свою независимость от них.

Мы ждали маму с грузовиком, а ее все не было. Наконец она приехала, намного позже, чем должна была бы. Проселочная дорога, на которую надо было свернуть с шоссе, размокла после дождей, а почва в Абрамцеве – глина, машина увязала, и шофер отказался ехать, хотел сбросить вещи на землю и вернуться в Москву. Только огромные по тем временам чаевые заставили его рискнуть. Меня кольнула болью беззащитность мамы, одной в этом грузовике, нагруженном нашим летним скарбом. (Обратный переезд в конце лета в Москву прошел благополучно: лето было засушливое, и глина затвердела, как камень.)

Конечно, смерть мамы следующей весной, отрезавшая меня от детства и распространившая мрак, в котором с тех пор проходила моя внутренняя жизнь, не говоря уже о внешних последствиях, способствовала тому, что последняя дача, последнее лето при маме выделились в моей памяти, но и тогда и сразу все мне понравилось, полюбилось в этом Абрамцеве. Абрамцево того лета осталось ясным, светло освещенным отрезком дороги, по которому медленно, задерживаясь, пытаясь остановиться, катилась моя жизнь. К тому же лето было жаркое, сухое, солнце стояло на небе целые дни, и ничто не нарушало ход жизни.

Дача в Быкове была самая дорогая и самая хорошая из всех наших дач. Мне казалось, что мы находимся на вершине благоденствия, и это успокаивало постоянную тревогу о том, что мы можем лишиться средств к существованию, комнат и прочего.

Раньше, когда мне было восемь-девять лет, я представляла себе, играя, что мама умерла и нас выселили в маленькую темную комнатку, где жила Наталья Евтихиевна, с окном, выходящим в кухню. Я представляла себе, что не смогу взять с собой все мои игрушки, места не будет, и отбирала две из них, не самые любимые, но самые жалкие: мягкого зверя, обтянутого темно-синей бумазеей и изображавшего зайца, но под влиянием Марии Федоровны, считавшей зайцев животными, приносящими несчастье, преобразованного в «Котю», и игрушечную копию школьной сумки, куда я старалась впихнуть как можно больше тряпочек, чашечек, желудей и тому подобного. Сладострастно щемило сердце от этой необходимости довольствоваться малым.

Мне было известно, конечно, и Мария Федоровна любила повторять, что августовские ночи темные, а в начале лета ночи светлые, но, когда я просыпалась ночью, меня удивляло и волновало, что деревенскую комнату с дощатыми внутренними перегородками и бревенчатыми с паклей наружными стенами наполняет сероватый свет, в котором я прекрасно вижу спящую Марию Федоровну, ее голову с жалкими жидкими старческими волосами на белой подушке (днем ее прическа с пучком наверху головы вводила в заблуждение относительно ее старости, близости к смерти – чего я, будучи оптимистом, не хотела видеть), рельеф ее тела под повторяющей этот рельеф белой простыней – ночью на первом месте слышимое: регулярное дыхание, храпенье, скрипы, а здесь было видимое, но меньше, чем днем, и мне это нравилось.

А по утрам, когда совсем светло, хоть и очень рано (коров еще не выгоняли и кур не выпускали на улицу), я просыпалась от света и больше не засыпала, и в течение дня не чувствовала, что спала слишком мало. Иногда я тихонько вставала, застилала кровать и ложилась сверху, надев сарафан, но Мария Федоровна бывала этим недовольна.

Тропинка, которая вела от станции вдоль железной дороги, после болотистой низины почти у самой платформы (там приходилось идти по песку рядом со шпалами, это было опасно, и мы спешили) шла по полосе между дорогой и лесом, которая в начале лета благоухала луговым запахом. Позже все высохло, выгорело, но, пока он сохранялся, этот аромат вызывал у меня ностальгическое желание вернуть блаженство, испытанное мною в раннем детстве.

Тогда мне было пять лет, и мы поехали за город. Было начало лета, и, наверно, мы опоздали с переездом на дачу, но я этого не понимала. Той весной умерла бабушка, ее болезнь и смерть и были причиной задержки. Мне сказали, что бабушка в больнице, и я этому поверила.

Чтобы пройти к даче, надо было подняться на высокий железнодорожный откос, и я оказалась не на тропинке, а рядом. Вот тут и пришло блаженство. Откос зарос травой, и все, что могло цвести, цвело: клевер красный, белый и бело-розовый, одуванчики, лютики, щавель простой и конский и другие растения. Было светло, солнце грело, все цвело и пахло свежим, теплым и сладким ароматом. Трава, стебли цветов и диких злаков с их метелками шевелились от тепла и воздуха. Всякие мелкие существа жужжали и летали, садились на цветы и ползали по стеблям, раскачивая их. Я стояла среди всего этого, близко к земле – я была маленькая.

Так ли чувствуют животные радость существования? Кажется, ни капли сознания не входило в ощущение своего равенства в счастливой полноте жизни со всем окружающим. Время остановилось. Я хорошо запомнила это состояние.

В те ранние годы мне удавалось приблизиться к блаженству, когда, гуляя по лесу, я выходила на маленькую поляну, тоже с травами и цветами, с жужжаньем шмелей и мух и солнечным светом и теплом. Но блаженство никогда не достигало интенсивности первого раза, оно лишь напоминало о нем.

Это Мария Федоровна приучила меня к лесу. Ей пришлось преодолевать мою инертность, желание не отходить от дома, которые я, наверно, унаследовала от матери, и мою трусливость: я боялась грозы и боялась заблудиться. Но в лесу было прекрасно. Мария Федоровна учила меня ходить так, чтобы идущий впереди не хлестнул веткой в лицо, а зайдя в лес, находиться друг от друга на таком расстоянии, чтобы только слышать друг друга – так лучше собирать грибы и ягоды, и так лучше чувствуется лесная глушь. Дома она учила беречь хлеб и не лить напрасно воду, а в лесу – не жадничать, не рвать цветы огромными пуками, не выбрасывать их, не топтать траву на лугах и не аукаться, не орать попусту. А на обратном пути мы шли вместе по дороге, и она пела старинные и цыганские романсы, песенки Вертинского и рассказывала о прежней жизни, которая не имела ничего общего с нашей, но тем не менее наша была ее продолжением.

В городе я жила под опекой, только разрешалось изредка ходить одной в писчебумажный магазин: меня провожали до школы, меня водили гулять, мне нужно было спрашивать разрешение, чтобы перейти из одной из наших двух комнат в другую, и запрещалось находиться на кухне или в передней и заговаривать с соседями.

Я не восставала против этих драконовских законов, установленных Марией Федоровной, и не пыталась обманом обойти их. Я не могла причинить боль Марии Федоровне, она ведь делала так, потому что боялась за меня, но мое несогласие с ней росло. Однажды темным морозным зимним вечером тетка Тани послала ее за хлебом. Мария Федоровна сказала мне значительно, подчеркивая разницу между жизнью Тани и моей: «Как не жалко посылать девочку так поздно на улицу!» А мне бы хотелось побежать, как Таня, в булочную по морозцу, по улице, где темно и фонари.

На даче я могла отходить от дома на некоторое расстояние, да еще кругом были земля и простор, и я оживала. «Петька на даче»[90]90
  «Петька на даче» (1899) – рассказ Л. Андреева.


[Закрыть]
, – говорила Мария Федоровна.

Деревню-то я уже любила.

Около деревенских домов не росли лесные деревья, как на участке дачи, где мы жили раньше, да и вообще в деревнях почти не было деревьев и тени, зато там было привольно, как нигде. Правда, то, что я увидела тут, никак не совпадало с тем, что я себе представляла, начитавшись книг, хотя в книгах рассказывалось именно о том, что я видела. Все было лишено сентиментальной бесплотности, идеальных устремлений, а было тесным, тяжелым, не земным – земляным. Собственно, это было первобытное существование, и одно из его очарований заключалось в том, что оно и не подозревало о возможности множества запретов, придуманных впоследствии. Мы одним краем нашей жизни делались причастны к этому роду существования, и, может быть, поэтому мне очень не нравились попытки деревенских жителей завести у себя что-либо городское.

В деревне все пригнано одно к одному, соразмерно, установлено раз и навсегда с постоянным набором предметов и строгим ритуалом действий, и в этом отсутствии свободы выбора еще одно из ее очарований. Уже само положение деревни среди полей в окружении отодвинутого от нее темного леса делало ее центром изолированной, маленькой, плоской вселенной, накрытой сверху куполом неба.

Но, может быть, самым сильным очарованием была – тоже первобытная – неразделенность на художественное и нехудожественное, которая так хорошо выражена в языке деревенских жителей и которая делает деревенскую жизнь играемым людьми и животными непрекращающимся спектаклем. Наблюдающего его извне тянет участвовать в представлении, но он не годится в актеры.

Быково было лучше деревень, в которых мы жили раньше: поля, парк, река и ее берега, обрыв напротив, лес вдали. Воздух был чист, а деревенская улица, несмотря на засуху, не была пыльной, только в середине ее проходила вытоптанная дорога, по которой изредка проезжала телега, а рядом росла какая-никакая трава. Стадо было маленькое и не пылило. Дома в Быкове стояли хорошие, богатые по тем временам, а один дом был даже выкрашен. Почти перед каждым домом имелся палисадник. Только два-три дома были победнее, а в ближайшей деревне, Мутовки, почти все дома были бедные, темно-серые, осевшие, покосившиеся, никак не огороженные, но еще беднее дома были в дальней деревне, Жучках. Это распределение богатства объяснялось просто: в Быкове, расположенном в полутора километрах от станции, дачи были дорогие, в Мутовках – дешевле, в Жучках – совсем дешевые, да и, вероятно, не для всех хозяев находились дачники, потому что ходить по глинистым дорогам через поля с тяжелой ношей было доступно только сильным и здоровым людям, и я не знаю, мог ли туда доехать грузовик с вещами. А деревенские жители получали деньги исключительно от сдавания дач, других доходов у них не было.

Я редко отходила от дома: из-за жары и старости Марии Федоровны мы были в лесу всего три-четыре раза за лето. Мария Федоровна уставала и без хождения в лес, потому что каждый день водила меня купаться в парк. Я играла или читала на открытой терраске или около дома, в палисаднике или на скамейке у боковой стены. На террасе вился хмель по веревочкам от земли. Я в первый раз видела хмель с его листьями, напоминающими кленовые, но темно-зелеными и чуть шершавыми, и с позднее появившимися светлыми висячими шишечками. Все мне нравилось в Абрамцеве, и я находила, что для террасы ничего не может быть лучше хмеля, несмотря на то что Мария Федоровна говорила, что в нем заводятся уховертки и сороконожки (и так оно и было), которые опасны, так как могут заползти в ухо.

Я проводила дни, играя с хозяйской дочкой Валькой. Она была на три года моложе меня и очень уступала мне умом и развитием, но превосходила физически. Мы привязывали один конец веревки к гвоздю в стене дома, а другой вертели и прыгали по очереди, так Валька могла прыгнуть 140 раз (мы считали вслух) и не сбиться, а я не могла. Плавала она хуже меня.

Мы играли в куклы, но я играла с меньшим увлечением, чем годом-двумя раньше. Меня больше занимала игра в чаепитие. У нас были большой самовар и маленький, который считался моим (воды в нем помещалось стакана три-четыре), и были у меня три маленькие чашки, одна старинная, розовая, с картинкой в медальоне, две новые, потолще, похуже, но тоже хорошие. Наталья Евтихиевна ставила на маленьких щепочках мой самовар, приносила его в палисадник, и мы с Валькой пили настоящий чай в присутствии кукол. Один раз дачница из соседнего дома прислала к нам своего внука, мальчика лет пяти, и с ним толстенный кусок кекса с изюмом. Мальчик был слишком мал, чтобы играть с нами, а я была удивлена: Мария Федоровна никогда не дала бы не вовремя такое количество сладостей. Кекс мне очень понравился, и у нас стали его покупать.

Детей из интеллигентных семей очаровывает быт простолюдинов, и они с упоением воспроизводят его в своих играх. Я любила проводить время с деревенскими детьми. Когда я была поменьше, то им подражала. Мне нравилось, что они не похожи на меня и что у них нет тех вопросов и сомнений, какие были у меня. Мне почему-то хотелось приобщиться к совсем простой, но без злобы, жизни, как в «Сне Обломова» или в «Старосветских помещиках».

Но, предпочитая деревенских детей детям своего круга, я уклонялась от общества мне равных, а уклонялась потому, что в этом обществе оказывалась на низших ступенях иерархии. Хорошо еще, если другие дети были старше меня, место младшего естественно внизу, но бывало, что я не была самой маленькой. Но у меня не было желания верховодить.

Мне было необходимо играть с другими детьми, но было также необходимо играть одной, потому что присутствие других мешало думать и грезить.

Грезы представляли собой постоянный рассказ в изображениях и словах, со множеством вариантов. Помимо моего собственного успеха, все приводило в них к счастью всеобщему и всемирному. В Быкове в грезах образовался мой брат Володя, и также там фигурировала Зина Зайцева, девочка из нашего класса. Втроем мы совершали необыкновенные подвиги, вроде полетов на Луну, приносившие спасенье человечеству, а нам бессмертную славу. Мне хотелось славы.

Я была совершенно уверена, что ни один ребенок не любим и не любит дома так, как меня любили мама и Мария Федоровна и как я их любила, и что ни одному ребенку не бывает так хорошо, как мне. Особенно сильно домашнее счастье я испытывала в городе зимой, холодными, а еще больше мягкими вечерами, когда свежий, пухлый снег окружает теплоту дома, не давая ей остыть, отделяя ее от соприкосновения с холодом внешнего мира.

На даче, даже в Абрамцеве, радость расходилась, рассеивалась по всему видимому пространству.

Утром я слышала пионерский горн пастуха и хлопанье кнута, а если я приподнималась на постели, то после стука и скрипа ворот «двора» я видела лоб с рогами, хребет и кострец хозяйской коровы, продвигавшиеся быстро и волнообразно мимо окна. Я еще раньше выучилась щелкать веревкой в воздухе, но у меня никак не получалось раскрутить веревку над головой и щелкнуть ею по земле. В Быкове я уже оставила это занятие. Пастухи принадлежали к поэтической породе людей, проводящих свою жизнь среди природы и любящих животных. Однако пастухи, которых я видела в деревнях, не соответствовали идеалу. Они были злые, ругались грубо и с надрывом, казалось, они срывают злость на ни в чем не провинившихся, хотя бестолковых коровах, ненавидят их. Они ходили босые в любую погоду, но черные, задубелые ноги, грязная одежда делали их похожими на бродяг, а подпаски, им помогавшие, подражали им в грубости и беспричинной злобе.

Вечером было весело смотреть, как возвращается стадо, особенно когда мама бывала на даче, потому что с ней приходило устойчиво добродушие, при котором все воспринимается с душевным удовольствием, без нее же наша жизнь была более деловой, а у Марии Федоровны доброе расположение чередовалось с недовольством.

Мы смотрели, какая корова идет первой: светлая или красная предвещала ясную погоду. Мы также смотрели на заходящее солнце: багровый закат означал ветер. Независимо от этих наблюдений погода была все время ясной, сухой и безветренной.

Раз я полюбила Абрамцево, мне уже было все равно, красивое оно или некрасивое, каким находят его люди, для меня оно было лучше всего, и если оно кому-либо не нравилось, я могла только страдать и желать исправить несправедливость или отомстить.

«Полюбится сатана лучше ясного сокола», – для любви любящий, его способность любить важнее предмета любви, но возможность любви может остаться нереализованной (по воле случая Хозе не встретил Кармен).

Железные дороги приближают отдаленные места к Москве: Ярославская приводит с собой хвойные деревья, Белорусская – березовые рощи. В Абрамцеве чувствуется Север, но только намеком на грустную бедность северного пейзажа.

Абрамцево не подавляет бесконечными просторами и не вызывает снисхождения миниатюрностью. Оно соразмерно нам. Абрамцево скромно, оно занимает мало места и под низким, зимним и под высоким, летним небом.

Все, что есть в Абрамцеве, есть и в других местах той же полосы, и как бы искусно и вдохновенно ни был описан абрамцевский пейзаж, по описанию его нельзя отличить от любого другого пейзажа, так же или менее достойного описания.

Красота Абрамцева – в гармонии частей и целого, в богатстве, разнообразии линий и форм, в прелести отдельно взятых деталей, то есть в том, что составляет также красоту живого тела человека и других существ. Деревья, кусты, склоны берега реки хороши сами по себе и, образуя не похожие друг на друга группы, как будто скомпонованы чьим-то талантом во множество готовых и превосходных картин. И, как у всякого живого существа (чем живое отличается от произведения искусства), красота там сочетается с некрасивостью, борется с ней и побеждает.

Абрамцево не замкнуто в своей гармонии и этим не похоже на рай, оно не заключает вас в себя, не отделяет от остального мира, вы вольны покинуть его или остаться.

Абрамцево было также для меня отдохновением от мук проклятого Крылатского, бальзамом для нанесенных им мне ран.

За зиму горе мое уменьшилось, но я немного страшилась дачи, деревни, из которой, побеждая мои представления, стало выпирать то, чего бы я хотела, чтобы совсем его не было. Но уже поездка весной в Абрамцево принесла мне облегчение, а летом там и вовсе было хорошо.

В нашем доме были корова, гладкая и чистая, дававшая превосходное, жирное молоко, теленок, свинья в закутке, куры, кот и собака с деревенским именем Шарик. Никто их не обижал. Дом снаружи и внутри крепкий и чистый. Хозяева – работящие, может быть, больше, чем другие, потому что не здешние, а из Белоруссии, беженцы Первой мировой войны. Но, кроме крепкой и простой Вальки, они были какие-то печальные, и отец, и мать, и сын Ваня, который работал на заводе в Мытищах, доставляя семье деньги. Может быть, они предчувствовали свою близкую смерть: через два года хозяйка умерла от рака, хозяин – не знаю, от чего, а потом повесился Ваня.

Я, одержимая сельским идеалом, полола грядки в огороде, сгребала сено, и мне хотелось, чтобы эта работа была действительной помощью.

В конце лета, когда мы сидели на террасе, подошли хозяева и показали Марии Федоровне, что они получили в колхозе за лето: в двух тряпичных мешочках 2 кило 200 граммов пшеницы у хозяина, 1 кило 700 граммов у хозяйки. Хозяин что-то сказал, усмехаясь, а маленькая ростом, худенькая хозяйка молчала. Мне хотелось, чтобы было не так, и я винила во всем недостаток понимания, просвещения.

Но, вообще-то, наши хозяева не бедствовали, стоило только посмотреть на Вальку, как она уплетает жареную картошку со свиными шкварками.

Одно было гадкое происшествие за все лето. В воде, которую брали из колодца, стала плавать шерсть, сначала по несколько волосков, потом все больше. Полезли в колодец и вытащили оттуда труп собаки. Я находилась поодаль и видела, как женщины, стоявшие рядом с колодцем, начали плевать на землю. Мне стало противно – я пила сырую воду, черпая ее ковшиком из ведра, и меня волновало, была ли собака уже мертвая, когда какой-то негодяй бросил ее в колодец, или живая.

Не соответствовал сельской простоте столб гигантских шагов за нашим огородом, и некрасив издали и еще хуже вблизи был поселок Гравидан на высоком противоположном берегу реки.

В то время искали универсальное средство, которое излечивало бы все болезни и продлевало жизнь. Несмотря на то что одно такое средство (йод-гиперсол) было вроде бы найдено, поиски не прекращались. Таким средством должен был стать гравидан. Его делали из мочи беременных женщин.

Однажды мы с мамой пошли в Гравидан. Поднявшись к поселку, мы увидели пыльную землю, несколько бараков и домишек, обшарпанных и непрочных, тощих куриц с растрепанными перьями, рывшихся в пыли, тощих кошек и несколько женщин с большими твердыми животами, с бледными, в пятнах, лицами, в линялых бумазейных халатах. Они медленно шли от одного барака к другому, шлепая запыленными ногами, волоча стоптанные туфли.

В деревнях бедность вызывает жалость, а разваливающиеся избы готовы растаять в природе. В поселках и маленьких городишках того времени убожество возмущало, вызывало желание стереть их с лица земли.

В тот год была засуха. В Абрамцеве с его лесами (лесных пожаров в то лето не было), с холодной рекой, в которой со дна били ключи, засуха чувствовалась не очень сильно. Но однажды над деревьями на берегу Вори, далеко – запах не доходил до нас – поднялся высокий, широкий, как пустой, бесформенный рукав, столб черного дыма. В деревне решили, что горит дом, и стали охать и жалобно причитать, соболезнуя, радуясь, что не у них горит, и боясь, что загорится и у них.

По деревням начали ходить погорельцы и просить милостыню так, как это делают русские люди в несчастье: униженно, как будто они перед всеми виноваты.

Нищих и так было много, потому что многие не имели средств к существованию. Нищие были на улицах, в магазинах, звонили в квартиры, ходили по вагонам пригородных поездов, стояли на папертях немногочисленных действующих церквей. Мама, приехав однажды в Абрамцево, рассказала, что по вагону шла девочка-нищенка лет двенадцати. А тут контроль. Девочка бросилась к дверям (они тогда не были автоматическими) и выпрыгнула на ходу под откос. Мама с ужасом смотрела, как девочка катилась кубарем, а внизу встала, как ни в чем не бывало.

Нищим подавали. Они были рады всему: и корке черствого хлеба, и медной монетке, и старью. Особая категория нищих стояла у касс кондитерских магазинов. Это были чистенькие, прилично одетые старушки (другие нищие ходили в рванье), они стеснялись просить, далеко протягивать руку. Моя добрая мама щедро подавала, особенно этим старушкам. Мария Федоровна тоже подавала, и Наталья Евтихиевна; Наталья Евтихиевна только медные монеты, у нее самой было мало денег, и подавала она не столько по доброте душевной, сколько из набожности.

Но самые страшные нищие, пугавшие своим отчаянием, встречались несколькими годами раньше в Москве. Это были молодые деревенские женщины с ребенком, иногда с двумя – один на руках, другой сам идет, держится за платье матери. На них было надето все домашнее: домотканое полотно, бараний полушубок зимой и летом, платок из овечьей шерсти, лапти, онучи. Лиловыми, тугими или потрескавшимися губами они произносили почти беззвучно: «Христа ради», а когда им давали кусок хлеба, они тут же разламывали его, одну часть давали ребенку, и оба, мать и ребенок, сразу тащили кусок в рот. Одна такая нищая пришла к нам домой в Москве, и потом у нас в квартире говорили, что у нее ничего не было под тулупом, он был надет на голое тело. Это почему-то разволновало Марию Федоровну и других женщин в нашей квартире.

Я хотела распространять просвещение. Ходить в школу я не любила, а играть в школу мне нравилось. Я учила Наталью Евтихиевну. Почему она подчинялась мне, непонятно. Я начала учить ее в городе, находя особое удовольствие в пребывании в ее маленькой комнатке на кухне. Мне было досадно, но как-то освежало и страшно интриговало, почему у нее голова устроена иначе, чем моя, почему она, например, не может сказать «кальцекс», а всегда говорит «кальцек». Я учила ее арифметике и письму – она не была безграмотной, читала даже по-церковнославянски, но мне нужно было, чтобы все были равны, чтобы не было людей, отстающих от других. А Мария Федоровна, которой я была во всем подчинена, кроме вопросов научных и политических, говорила, что люди не равны и не могут быть равны. Я сердилась, возражала, я вскипала и тогда, когда она говорила, что погода идет по старому календарю.

Я очень любила смотреть, как Наталья Евтихиевна готовит, – например, как она чистит курицу, и помогала ей, когда готовились пирожки, мне разрешалось их защипывать.

Наталья Евтихиевна имела прозвище «курица», данное ей Марией Федоровной, мы с мамой звали ее «курочкой». Мне очень хотелось, чтобы Наталья Евтихиевна, Мария Федоровна и я были объединены в одно целое, и чувствовала, что напрягаюсь, чтобы достичь этого, но что это мне удается только в мыслях. Мария Федоровна часто выражала свое недовольство Натальей Евтихиевной, а та ворчала, особенно за глаза. Я не понимала, что они обе были осколками, обломками жизни до революции и что несчастье – конец той жизни – забросило их к нам в дом, «в люди». И Мария Федоровна, учительница музыки в провинциальном городе, жена акцизного чиновника, и Наталья Евтихиевна, одна из многих дочерей зажиточного старовера из подмосковного городка, доживали жизнь среди чужих им людей и были рады, что попали на хорошее место. Мария Федоровна с ее сильным, властолюбивым характером заняла после смерти моей бабушки место хозяйки дома, потому что неисчерпаемо добрая, слабохарактерная и ученая моя мама занималась не домом, а наукой и только приносила в дом деньги и примиряющую кротость. Мне казалось, что мама и Мария Федоровна всегда заодно в домашних делах, что мы трое родные (какое-то родство через брак отдаленных родственников действительно существовало, чему я придавала чрезмерно большое значение), и мне стало неприятно, когда я раз увидела, войдя в комнату, что мама дает деньги Марии Федоровне, деньги не на хозяйство, а, по-видимому, зарплату, – я думала, что Мария Федоровна совсем вошла в семью и живет «так». Мама никогда не выражала недовольство отношением Марии Федоровны ко мне. Однако в Быкове, увидав, что я, проходив день босая, ложусь в постель, не вымыв ног, мама была недовольна. Я-то находила, что моя жизнь таким образом сближается с крестьянской.

Не знаю, так ли уж вкусно готовила Наталья Евтихиевна, но никогда никакая еда не могла сравниться для меня с той, что делала она, и вкус любой еды измерялся впоследствии сравнением с едой, ею приготовленной.

В Быкове, как и в Крылатском, был погреб со льдом, и Наталья Евтихиевна делала домашний квас из корок черного хлеба. Он разливался в бутылки, в каждую клалось несколько изюминок, каждая затыкалась пробкой, поверх пробки обматывалась чистой белой тряпкой и завязывалась бечевкой или ленточкой, чтобы в погребе пробку не вышибло. Когда бутылку открывали, квас пенился и бежал вон, он пенился весело, насмехаясь над нами, в чашках, а когда в чашку бросали сахарный песок, над коричневой, непрозрачной жидкостью поднималась желтоватая пена.

У хозяев был выводок цыплят. Мы заранее закупили часть их, и Мария Федоровна подкармливала цыплят пшеном и остатками нашей еды, они сбегались и клевали, а в конце лета их зарезали – поодаль, около огорода хозяин отрубил им топором головы на колоде. Своими близорукими глазами я не могла разобрать, что там происходит, а Наталья Евтихиевна сказала, что цыплята бегают без голов, и содрогнулась. Я думала, что мне будет жалко цыплят, что я не смогу их есть, но ела их, жареных, с удовольствием, удивляясь своей бесчувственности.

Как я уже говорила, лето было очень жаркое, и я все лето ходила в сарафане. Материю на сарафан мы с Марией Федоровной купили весной. В те годы дешевые хлопчатобумажные ткани, так называемую «мануфактуру», было очень трудно купить. Ночью или с вечера люди подходили к какому-нибудь магазину. Не у двери, а в отдалении стояли два-три человека, писавшие чернильным карандашом номера на ладонях вновь пришедших, которые рассеивались по близким дворам и переулкам, прячась от милиции, так как устанавливать очередь не разрешалось. Незадолго до открытия магазина очередь выстраивалась по номерам. Конечно, были и обманы, и давка в дверях и у прилавков. В очереди стояли и спекулянтки, которые потом перепродавали ткани.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю