355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Шор » Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей » Текст книги (страница 18)
Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
  • Текст добавлен: 14 июля 2017, 16:30

Текст книги "Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей"


Автор книги: Евгения Шор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)

 
…входит в гости Рафаэль,
Он с Моцартом в Москве души не чает —
За карий глаз, за воробьиный хмель[116]116
  Цитируется стихотворение О. Э. Мандельштама «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…» (1931).


[Закрыть]

 

мне кажутся точно применимыми к моему восприятию города в десять-одиннадцать лет.

Я помню, что мама давала книги Марии Федоровне, и Мария Федоровна читала «Сладкую каторгу» Н. Ляшко и модную «Звезды смотрят вниз» Кронина[117]117
  Ляшко Николай Николаевич (наст. фам. Лященко; 1884–1953) – прозаик, автор автобиографического романа в двух частях «Сладкая каторга»; Кронин Арчибальд Джозеф (1896–1981) – английский прозаик, один из наиболее известных его романов «Звезды смотрят вниз» был переведен на русский язык в 1937 г.


[Закрыть]
. Мария Федоровна с кем-то говорила о «Семье Тибо»[118]118
  «Семья Тибо» – многотомный роман французского писателя Роже Мартен дю Гара. См.: Мартен дю Гар Р. Семья Тибо: В 2 т. Л., 1936.


[Закрыть]
и о том, что Шолохов не мог сам написать «Тихий Дон»[119]119
  Слухи об этом широко циркулировали в 1930-х гг.


[Закрыть]
. Дразня и с усмешкой Мария Федоровна говорила маме: «Розалия Осиповна, перо вставить – полетишь, а?», а мама отмахивалась (я прочитала потом это место в «Поднятой целине»). В последние годы мама иногда читала сказки «Тысячи и одной ночи» в издании «Academia», и еще чаще, чтобы уйти в уютный, спокойный мир, она читала старинные, сентиментальные романы по-немецки, у нее были сочинения Марлитт[120]120
  Марлитт Евгения (наст. фам. – Йон; 1825–1887) – немецкая писательница, автор сентиментальных мелодраматических романов.


[Закрыть]
в нескольких томиках: «Das Geheimniß der alten Mamzell»[121]121
  «Секрет старой девы» (нем.).


[Закрыть]
и другие, и еще в том же роде. Уж если меня в детстве привлекали покой и простота, как же хотелось отдохнуть от своей жизни маме.

Все книги, купленные мне мамой, были хороши, только одна оказалась не по мне. Это произошло, наверно, в последнюю мамину зиму, потому что она бывала много дома. Книга была дореволюционная, переводная, путешествие по Африке, с упоминанием многих животных и с нелюбимыми мной штриховыми картинками. Но в первой же главе путешественники, плывя по большой реке, начали просто так, для развлечения, стрелять в бегемотов, раненые бегемоты стонали, ревели, разевая пасть, умирали, и вода стала красной от их крови. Дальше – я посмотрела – было все в таком же роде. На следующий день я сказала маме: «Это плохая книга, я не буду ее читать». Мама взяла книгу со смущением, почти виновато. Наверно, она выбрала ее, зная мое увлечение жизнью животных и путешествиями, и, может быть, небрежно просмотрела, не представляя, что может отвратить меня, не о том она думала в ту зиму. Она отнесла книгу обратно в магазин.

Иногда, сидя со мной на диване после обеда, мама читала мне стихи наизусть, длинные поэмы, А. К. Толстого: «Князь Курбский от царского гнева бежал, С ним Васька Шибанов, стремянный. Дороден был князь. Конь измученный пал…»[122]122
  Цитируется начало баллады А. К. Толстого «Василий Шибанов» (1858).


[Закрыть]
– и дальше (но не до конца), как Васька был послан к Грозному и как Грозный пронзил ему ногу своим железным посохом. И «Емшан» Майкова: «Простой пучок травы степной, Он и сухой благоухает, И сразу степи предо мной, Все обаянье воскресает». Один хан уехал далеко от родных степей и ни за что не хотел возвращаться. Он не поддавался ни на какие уговоры, тогда ему послали сухой емшан, и, вдохнув его аромат, он заплакал и вернулся.

Мама ревниво относилась к своей памяти: если ей казалось, что она заменила какое-то слово другим, она проверяла себя по книгам.

Мама не читала вслух непристойную поэму А. К. Толстого о бунте кастратов, но любила повторять: «Отчего мы не женаты? Чем мы виноваты?», вкладывая какой-то другой, свой смысл в эти стихи. Зато она читала отрывок из другой шуточной его поэмы, в которой былинный богатырь попадает в разные эпохи русской истории, и вот он попал в терем к московской царевне, и она ему:

 
Шаромыжник, болван неученый, холоп,
Чтоб тебя в турий рог искривило.
Поросенок, теленок, свинья, эфиоп,
Чертов сын, неумытое рыло,
Кабы только не этот мой девичий стыд,
Что иного словца мне сказать не велит,
Я б тебя, прощелыгу, нахала,
И не так бы еще обругала[123]123
  Процитированы поэмы А. К. Толстого «Бунт в Ватикане» (1864, опубл. в 1904) и «Поток-богатырь» (1871).


[Закрыть]
.
 

Один раз мы с мамой были в столовой, и она показала мне неожиданный с ее стороны номер. Дверца зеркального шкафа была открыта, мама спряталась за ней так, что половина ее тела, одна рука и одна нога были видны из-за дверцы и отражались в зеркале. Она стала двигать рукой и ногой, и получилось смешное существо, висящее в воздухе, дергающееся и кривляющееся. Мне этот номер показался невероятно забавным, я показывала его знакомым детям, но их он не веселил, как меня.

Мы с мамой вставали перед зеркалом, она позади меня (ее голова над моей головой), складывали рот трубочкой и надували щеки, так мы очень походили друг на друга. А когда я была меньше, мы представляли, что мы кенгуру, я сижу в сумке на мамином животе, и мы складывали руки, как передние лапы кенгуру.

У зеркала мама отодвигала у себя волосы с висков и у меня тоже (она утверждала, что у умных людей бывают острые уголки лба; у меня и у нее были такие уголки) и говорила: «Ты у меня умная» – и тихо вздыхала.

Когда я читаю, рассматриваю записки и письма мамы ко мне, эта жизнь, в которую я теперь не могу поверить, потому что у меня не было такой жизни пятьдесят лет (и кругом я ничего похожего не вижу, не могу увидеть, потому что мне нужно то, что было), является мне с такой силой, что я как бы переношусь в тот дом и в то время. Та жизнь если не реальнее, то интенсивнее моей жизни сейчас, и сильнее, чем раньше, искушение уйти в воспоминания, отбросив жизнь и писание.

Маме, наверно, больше по душе были дачи, а не деревня, но Марии Федоровне было легче и милее в деревне, где не нужно было поддерживать светские и дипломатические отношения с дачными хозяевами и с другими дачниками, где деревенские жители предлагали нам рвать укроп и морковку для супа, где можно было ходить запросто. Мария Федоровна любила общение с деревенскими «бабами»: они были одной породы, но в то же время Мария Федоровна чувствовала преимущество своей «голубой крови». Мама же могла просто поговорить с ними по-человечески и по-женски, но родства не ощущала. Маме была скорее чужда деревня, деревенская laisser-aller[124]124
  непринужденность (фр.).


[Закрыть]
ее не пленяла, в детстве и юности она любила ходить за ягодами и грибами – это она научила меня поднимать ветки малиновых кустов, потому что ягоды висят внизу под веткой, но она плохо ориентировалась в лесу, и я чувствовала преимущество Марии Федоровны.

Мама сохранила и маленькую записочку от 6 июня 1936 года (первое лето в Крылатском): «Дорогая мама! У нас очень хорошо. Мы гуляли в лесочке. Я все время гуляю. Приезжай скорей. Целую тебя. Твоя Женя». На обороте – Мария Федоровна: «Милая Розалия Иосифовна! Беспокоюсь о Вашем здоровье, ведь Вы ушиблись, усаживаясь на грузовик? Приезжайте к нам скорее – у нас очень хорошо. Женюрка очень довольна, целый день на воздухе. Будьте добры посмотреть, заперт ли мой шкаф, и два ключа на синей ленте должны быть у Вас в столе… Если Вам не трудно, купите Жене мячик… с чайное блюдце».

Судя по запискам, отношения мамы и Марии Федоровны более близкие, доверительные, чем я представляла их себе после того, как стал мне ясен характер Марии Федоровны. Из записок вдруг встала, хоть отчасти, наша жизнь, как была, в мелочах. Полная. Чего у меня потом не было.

Осенью 37-го года маму отправили худеть в Ессентуки. По дороге из Харькова она писала мне и Марии Федоровне: «Милые мои, еду хорошо, попутчицы попались приятные, обновила капот. Завтра утром буду на месте. Очень скучаю без Вас, даже во сне Вы мне снились. Целую Вас обеих. Мама». Мама говорила не «халат», в «капот».

«Мануфактуру», как тогда называли хлопчатобумажные ткани, было невозможно купить. Ее «доставали», стоя в очередях. Сатин для маминого халата достали то ли родные Зойки Руновой, то ли кем-то рекомендованная спекулянтка. Маме не нравилась расцветка: по черному фону были разбросаны мелкие цветочки со стебельками, желтые, красные и белые. Но выбора не было, и Марта Григорьевна, мамина портниха, сшила халат, отделав рукава и воротник отворотами из черного шелка. Когда мама вернулась, она рассказывала Марии Федоровне, что в Ессентуках были дамы, которые щеголяли друг перед другом роскошнейшими шелковыми халатами. Она повествовала об этом с иронией, относившейся и к «дамам», и к самой себе.

Из Ессентуков мама присылала мне цветные открытки. На одной – явно дореволюционный сюжет: в конюшне лошадь заглядывает за перегородку, а там стоит большая корзина, в которой лежат на сене три щенка, а рядом их мать, охотничья собака, подняла морду и смотрит на лошадь, как будто собирается залаять. Две открытки изображали котят, стоящих на задних лапах, в ботинках, штанах и платьях. Морды и хвосты серые, а одежда и пейзаж раскрашены, и может быть, оттого, что их выбрала мама, открытки совсем лишены пошлости. Мама пишет, что специально для меня покупает эти открытки в парке, и спрашивает, нравятся ли они мне.

Последние две открытки из Ессентуков, простая – Марии Федоровне, с картинкой и в конверте – мне, обе о возвращении и о том, чтобы мы приехали встречать ее на вокзал. «Надеюсь, если погода будет хорошая и Вы здоровы, увидеть Вас на вокзале. Жду не дождусь этого!» Мне мама повторяет номер поезда, вагона, час прибытия, полагаясь уже на мою память и внимание столько же, сколько на Мариифедоровнины. «Поезд должен прийти в 1 час, но часто запаздывает, поэтому Вы с М.Ф. вооружитесь терпением и не волнуйтесь, если поезд опоздает на час. Пока посылаю тебе открытку, на которой изображено, как вы меня встречаете». На подкрашенной открытке изображен поезд из трех вагонов с паровозом. Из вагонов высовывается множество зайцев. Самому большому мама подрисовала чернилами очки и подписала «мама» и по бокам дважды «VI» (чтобы еще раз напомнить номер вагона). Недалеко от вагона еще зайцы (все они одеты как люди): один с рюкзаком, зайчиха в юбке и кофте, над ней красный шар на веревочке и она держит за руку маленького зайчонка-девочку в красном платье, под зайчихой подписано «М.Ф.», под зайчонком – «Женя». А для Натальи Евтихиевны нашлась не очень подходящая зайчиха, склонившаяся вместе с зайцем над коляской с младенцем. Мама приехала в выходной день 30 сентября. Странно, что встречу я стараюсь вспомнить, а ведь она была для меня приключением и радостью. Я смутно припоминаю, что мы с Марией Федоровной стоим на перроне и я жду, что мама приедет совсем не такая, как до Ессентуков, она идет, но совсем не изменилась, и у нее усталый вид.

Мама везде, где только открывалась возможность, с удовольствием раздавала щедрые чаевые. Она всегда подавала милостыню нищим. И еще она любила делать подарки. Я тогда не думала о том, что маме, может быть, приятно заходить в магазины, выбирать то, что нам доставит удовольствие, что ей, наверно, нравится покупать там, где есть дешевые, доступные и симпатичные вещи и где нет очередей.

Подарки мамы были, как и она, округлыми, и из близкого к мещанскому вкусу она выбирала то, что получало – оттого ли, что прошло через ее руки, – ее характер, как, например, сидящий тигренок с неподвижными лапами – диванная игрушка или последняя бумазейная собака с пчелой на пружинном хвосте.

Я не помню, что мама дарила Наталье Евтихиевне, иногда это были просто деньги. А Марии Федоровне, помимо существенных подарков, она подарила две одинаковые брошки с головками собак, борзой и сенбернара. И костяную резную брошку, народное изделие. Мария Федоровна прикалывала брошки у основания стоячих воротников своих кофточек.

Мария Федоровна пила кофе из большущей чашки, высокой, как кружка, но пузатой и сплошь в красных мелких розах. Чашка разбилась, и мама вместо разбитой купила другую огромную чашку, белую с большим голубым с золотом рисунком, но Марии Федоровне она не подошла, она не стала пить из нее кофе. Во время войны я пыталась продать эту чашку, долго ходила, держа ее в руках, по Палашевскому рынку, два-три человека подошли, перевертывали ее, смотрели марку и так и не купили.

Еще шкатулки: Марии Федоровне длинную, коричневую, с выжженными и раскрашенными избушками, с развешанным на веревке разноцветным бельем и с сидящими на лавке стариком и старухой; мне – или Марии Федоровне? – черная, на крышке зимний пейзаж: деревушка, изба, дым из трубы.

Мы все любили делать подарки.

Мама пила всегда из тонкой «кузнецовской» чашки со слабо выраженными гранями, на белом фоне очерченные светло-красными линиями цветочки, так что издали чашка казалась розовой (такие чашки назывались «ситцевыми»). Я решила, по какому-то поводу или без повода, подарить маме чашку, чтобы она пила из моей. Я присмотрела подходящую – около нас был магазин, где продавалась фарфоровая посуда, а Мария Федоровна дала мне деньги, три рубля с копейками. Я выбрала белую, расширявшуюся кверху, с небольшим узором-каймой и розой вверху, конечно, не такую тонкую, как мамина, но совсем не грубую. Я подарила ее маме, и весь следующий день она пила из этой чашки. Но только день, а потом вернулась к своей. Это меня обидело. Было ли в моем подарке что-то нарочитое, театральное? Может быть, мама могла бы иногда пить из моей чашки? Мне пришлось простить ей это с болью.

Мама передала мне оставшийся от старой жизни и пришедший из Италии или Франции насмешливый жест – «показывать нос», приложив большой палец одной растопыренной руки к носу, к мизинцу этой руки приставить большой палец другой, тоже растопыренной руки. Пальцы можно держать неподвижно, а можно ими помахивать, как любила делать мама. У нас это было не насмешкой, а веселой шуткой.

У нас в доме не водилось игральных карт, только пасьянсные, и мы с Марией Федоровной играли в разные игры пасьянсными картами. И у мамы было две колоды таких карт в специальной коробочке с двумя отделениями, по отделению с крышкой для каждой колоды. В последние свои годы мама иногда оставалась за столом после обеда и раскладывала из своих двух колод пасьянс «Открытая косыночка». Мама что-то загадывала (она почти никогда не говорила что), но этот пасьянс почти никогда не получается, и она недовольно смешивала и тасовала карты. За пасьянсом (и только за пасьянсом) мама пела, вполголоса, всегда одинаково и симпатично фальшивя (так что это выглядело как особая мелодия), всегда один и тот же романс или песню:

 
Как король шел на войну
В чужедальнюю страну.
Заиграли трубы медные
На успехи на победные[125]125
  Цитируется песня «Как король шел на войну» (слова М. Конопницкой), входившая в репертуар Ф. Шаляпина.


[Закрыть]
.
 

А я сидела за столом, помогая в раскладывании пасьянса, и смотрела на маму сбоку. Мама раскладывала карты своими тонкими в последнем суставе пальцами, глаза внимательно смотрели на карты сквозь круглые очки (мне был виден ее глаз не из-за стекла очков), в черных волосах красиво выделялись уже белые волосы. Мягкие, нежные, красивые губы, мягкие, усталые щеки. Мамины руки вынимали из колоды и раскладывали карты аккуратно, не за угол, нажимая указательным пальцем, как я или Мария Федоровна, а большим и средним пальцами, так что карта не перегибалась и не ломалась. Я смотрела на маму, чувствуя ее и себя в сильном поле любви, которую я могла выразить лишь в неустанном смотрении, в поцелуях в руку у плеча через бумазею халата…

Иногда мама строила карточные домики, осторожно ставя карты по две шалашом, покрывая их другими картами, на этом слое возводя опять шалаши, так до четырех этажей. Карточные домики сами падали, или мы с мамой дули на них.

Не знаю, была ли у мамы привычка загадывать, кроме пасьянсов, наверно, была и были собственные суеверия (и я, без ее примера, унаследовала эту привычку). Она мне говорила, если упадет ресница: «Положи ее за шиворот и загадай желание». А девчонки в школе клали ресницу на кулак сверху и ударяли другой рукой снизу: если ресница упадет обратно, желание не сбудется. При девчонках я делала, как они, одна – и так и так, но приятнее было по-маминому.

Выше я уже упоминала перепись населения в 37-м году. О переписи писали всюду, и в частности, в «Пионерской правде», как о событии чрезвычайной важности и в высшей степени торжественно-праздничном. И я была в радостном напряжении, когда мы все – мама, Мария Федоровна, Наталья Евтихиевна и я – собрались в столовой и к нам пришел переписчик. Перед переписью Мария Федоровна мучилась, признаться ли ей, что она верующая, не последует ли за этим кара. У Натальи Евтихиевны сомнений не было, она готова была пострадать за свою веру. Обе они признались, что верят в Бога. Мама ответила: «Атеистка», и я была горда своей просвещенной мамой. А теперь у меня есть сомнение, не покривила ли она душой, не была ли решительность, с какой она произнесла это слово, заменой смущения? Конечно, в ее положении признаться в вере в Бога значило потерять возможность работать, как она работала, а может быть, и «загреметь». Мне она никогда не говорила о возможности веры в Бога. Судя по дневнику, в 20-м году она еще в Бога верила. Может быть, она и в самом деле утратила веру, а может быть, и не совсем. Отвергла ли она наивную веру по старинке или, наоборот, не могла расстаться с ее поэзией, как бы то ни было, она любила некоторые изречения, библейские или из молитв. Она употребляла их полушутливо-полусерьезно:

– Не судите да не судимы будете.

– Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых.

– Господи, помяни царя Давида и всю кротость его.

– Не упоминайте имени Господа всуе.

Мамино имя повторяется во многих словах: роза, розовый, розоветь, rosace[126]126
  розетка (в архитектурном значении) (фр.).


[Закрыть]
(Рильке: «окно-роза», откуда я это выловила?), розанчик (мама вспоминала ностальгически, какие они были вкусные), поэтому оно часто напоминает о себе, и вид цветка тоже его напоминает. Маму называли Розалия Иосифовна, но и Розалия Осиповна, тогда был в ходу русифицированный вариант имени «Иосиф» (мне оно казалось странным в применении к евреям, но в официальной бумаге мой дед – Осип), маме оно нравилось еще потому, что в обе стороны, слева направо и справа налево, получалось одинаково: Р. О. Шор. В молодости мама иногда подписывалась псевдонимом – Рош. Друзья и родственники звали ее Розой Осиповной.

У мамы был ни на чей другой не похожий почерк, мелкий (близорукие пишут мелко, а ее студенческие тетради исписаны мельчайшим почерком), прямой, с небольшим наклоном влево и, как маме полагалось и соответствовало, круглый.

Подпись мамы была тоже особенная: вначале почти печатные буквы, не связанные друг с другом. А вместо «р» странный знак. Я спросила маму, почему он такой, и она сказала, что это древнееврейская буква. В подписи была сторона игровая и сторона, связанная со стремлением выделиться.

Внешне не одна мама была посредине между «бывшими» и «советскими», так что на улице она не выделялась. У нее не было современной прически-стрижки, а перманент (тоже нововведение) был ей не нужен, у нее волосы вились сами собой. Ее волосы, разделенные прямым пробором, были блестящие и длинные, до талии – на ночь и часто вечером, когда она работала дома, мама заплетала их в одну косу (она их расчесывала сначала щеткой, а только потом гребенкой), это было привычно, но странно: как у девочки, и самое плетение косы было жестом девочки (тогда все женщины заплетали на ночь длинные волосы в косы, но жалкая косица Марии Федоровны не делала ее похожей на девочку). Мамины волосы были, наверно, совсем черные, когда мне было три года, потому что вскоре мама стала говорить, что у нее появляются седые волосы.

Юбки у мамы были не такие длинные, как у Марии Федоровны, но все же длиннее, чем у модниц. В таком же стиле, что и мама, одевались и другие женщины, а при маминой полноте было понятно, что она должна одеваться своеобразно. Мама ходила обычно в блузках и юбках или в блузках и сарафанах. Ей постоянно шила Марта Григорьевна, что не нравилось Марии Федоровне: возможно, Марии Федоровне хотелось пристроить к маме кого-нибудь из своих «бывших», что ей не удалось, но стиль Марты Григорьевны, я думаю, был ей в самом деле не по душе. Марта Григорьевна любила вышивать иногда цветными нитками свои изделия. Вышивка, довольно скромная, частично в тон желтоватому шелку, частично синими нитками, была на маминых блузках, а мамин красный бумазейный «капот» был расшит в несколько рядов толстыми черными шелковыми нитками вдоль застежки и горизонтально, от застежки к карманам, и на карманах. Мамина черная коса так же выделялась на светлом красном фоне, как блестящая черная вышивка.

В последние годы мама носила обувь на низком каблуке и большую, больше своего размера, зимой закрытую, с тремя-четырьмя дырочками и шнурками, летом – с перетяжкой и пуговицей, но в шкафу хранились туфли на каблуке. Ноги мамы были измучены давившим на них весом…

Может быть, когда мама была менее толстая, она носила покупное трикотажное белье. На моей памяти мамино белье шилось по старинке из полотна или другой белой ткани: рубашки с бретельками (на некоторых были спереди украшения в виде дырочек, может быть, эти покупались) и штаны почти до колена, с разрезами вверх по бокам, передняя часть завязывалась посредством двух тесемок за спиной, а задняя таким же образом на животе. Рубашка вправлялась в штаны. Мне трогательно вспоминать маму в таком виде. Когда мама ездила в Ленинград, к поясу штанов спереди, с внутренней стороны, пришивался мешочек с деньгами – чтобы не украли.

Как все тогда, мама надевала калоши и ботики. Шуба – коричневая с пестротой, воротник из довольно пушистого меха.

Мама всегда была в очках, кроме минут отдыха. Очки круглые, с тонкой, темной оправой. У мамы были карие глаза, всегда усталые.

На крыльях носа у мамы были черные точки от писанья карандашом. Если она дотрагивалась до лица рукой, испачканной мелом, у нее на коже вскакивали прыщики. На обратной стороне ладоней, над косточками пальцев у мамы были ямочки, а пальцы в первом суставе легко прогибались в обратную сторону. Она могла сгибать одни первые суставы всех пальцев – дети в восторге от таких трюков. Ямочки были и на локтях.

Мама любила умываться. В трамваях ее раздражало, что от людей пахло потом.

Мамин загар – розовый, красный, тонкая кожа плохо загорала. Она на даче иногда носила сарафан без кофточки. Руки полные, мягкие, прохладные, чуть влажные.

Мама говорила, что у нее на животе большие родимые пятна (рак таится в таких пятнах). Мама ссылалась на эти пятна, когда мы с Марией Федоровной уговаривали ее купаться, из-за них она стеснялась раздеваться догола. Я никогда не видала маму голой.

Ночью бывало слышно, как мама храпит. Это не угнетало меня, не выводило из себя, как храпенье Марии Федоровны.

Мама любила слова «почтение», «почтительный», «непочтительный» и говорила, входя к нам в комнату: «Я пришла засвидетельствовать вам свое почтение» – и меня называла «непочтительная дщерь», я вела себя, расшалившись, «непочтительно».

Мама вела сидячий образ жизни, но раньше она часто ездила в командировки, а в последнее время, по-моему не без удовольствия, в Ленинград. Ей нравилось уходить из атмосферы дома в другую атмосферу, а у дяди Бори и тети Софы – в еврейскую семью, то есть возвращаться к прошлому семьи (но эти родственники не были интеллигентными), которое в нашем доме испарилось.

В дневнике о Л. мама обвиняет себя в жизнелюбии, оскорблявшем аристократизм Л.: «Моей шумливостью, несдержанностью, жадностью к жизни – тем, что шокировало Тебя прежде <…> как же жить иначе?» Но мама не принадлежала к числу тех людей, которые постоянно возбуждены, кажутся веселыми или раздраженными и громко говорят. Она любила веселое и умное оживление, любила говорить (и по телефону) об умных предметах с шутками и смехом. Смех был особенный: громкий, в нем не было ни малейшего желания быть изящным, ни на какой другой не похожий смех, мама как будто им не владела, не распоряжалась, и он не был похож на нее, но ни у кого другого он не мог быть таким.

Когда она говорила негромко, голос был грудной, не низкий и не высокий. Когда ее охватывало оживление, ее голос становился более высоким. Она говорила чисто, «без каши во рту» (выражение Марии Федоровны) и очень по-старомосковски, с преобладанием звука «а» (бабушка грассировала «р», как большинство старых евреев). Когда мама очень волновалась или сердилась, она начинала заикаться.

Мама никогда не плакала при мне. Поэтому я не видела, как она плачет, но я слышала ее плач. Причиной его были бессильный гнев, ненависть и унижение, которые она приносила с работы. Это бывало вечером, всего несколько раз, когда я еще не спала, может быть, если бы мама могла дождаться ночи, я бы и не узнала ничего. Мама уходила плакать в нашу комнату. Это был взрыв, она сдерживалась до последнего момента, закрывала за собой дверь, и ее рыдания, которые тогда казались мне не похожими на плач, были страшны. Меня мучила ее бессильная ярость, сознание нашей слабости перед надвигавшейся на нас могущественной подлостью, которая обижала маму, хотела уничтожить ее ум, доброту, всю мою маму. Мученье превращалось в ненависть, и я им не простила мамин плач.

Вечером мама пила чай вприкуску. Она и утренний кофе с молоком любила пить вприкуску. Сахар и сахарные щипчики были в голубоватой с белыми прожилками, матовой стеклянной сахарнице с металлическим ободком вверху и такой же ручкой. Мама колола сахар на мелкие кусочки (для чего использовались «сахарные щипчики») и на чайной ложке опускала в кофе, сахар пропитывался кофе, и мама брала его в рот с ложки вместе с кофе. Если она еще не брала ложку в рот, то давала мне такой кусочек сахара со своей ложки, он был горьковатый.

Тогда продавались изделия из блестящих шелковых ниток: у мамы был такой шелковый шарфик, узенький, черный с белыми полосками во всю длину, на концах с бахромой кисточками. Для защиты от холода дома зимой служили шерстяные платки, один с кистями, возможно, кавказский, потом другой, тоже не совсем простой, вязанный узором.

С Кавказа или из Средней Азии мама привезла себе два больших платка-шали, сине-лиловую и черную, обе с красной каймой, из восточного, тонкого и блестящего, как в сказках Шахерезады, шелка.

Восточные элементы и слова приходили к нам от мамы. Она называла фарфоровые мисочки пиалами. Она говорила в шутку: вай-вай, аллаверды-аллаверды, секир-башка, шахсей-вахсей.

Мама, как я помню, ни разу не была в театре, на концерте или в картинной галерее. Мне кажется, у нее не было потребности слушать музыку, однако я нашла толстую тетрадь, очевидно, относящуюся к периоду изучения мамой санскрита, с анализом индийской музыки. Мама рассказывала, как она не любила учиться у Гнесиных – дядя Ма и мама называли между собой их учительницу «Елена Павиановна» вместо «Фабиановна». У мамы не было музыкального слуха, и учительница говорила ей, когда нужно было петь в хоре: «Ты, Розочка, только открывай рот». Но у мамы было прекрасное чувство ритма, и моя беспорядочная игра мешала ей, выводила из себя, она прибегала своими мягкими, тяжелыми шагами по коридору и почти кричала: «Женя, считай! Женя, считай!» – и все равно не сердилась на меня.

Она иногда садилась за рояль и, высоко поднимая округленные пальцы, играла, подглядывая в мои ноты, «Старинную французскую песенку» из «Детского альбома» Чайковского. «Песенка» получалась у нее размеренно напевная и очень грустная.

Чувство ритма мамы проявлялось в поэзии. Я думаю, впрочем, что она многое в искусстве понимала (и привозила из своих поездок дяде Ма хорошие открытки с фотоснимками памятников архитектуры), но не занималась искусством, не могла найти на это время.

Звучание слова «санскрит» мне нравилось, но картинки, которые готовились для маминых индийских книг, вызывали у меня стыдливое любопытство.

Мама изредка ходила в кино, обычно в самое ближнее, «Унион» у Никитских ворот, в качестве компаньонки она брала с собой «курочку» – Наталью Евтихиевну. Мы с ней ходили вместе в кино, по крайней мере три раза, и не в «Унион», а дальше, один раз на Арбатскую и два раза на Пушкинскую площадь. Кроме диснеевских фильмов и «Александра Невского», о которых я писала выше, мы с ней смотрели детский фильм «Джульбарс»[127]127
  «Джульбарс» (1936) – фильм режиссера В. А. Шнейдерова.


[Закрыть]
, про собаку пограничника и поимку нарушителей границы. Я была в восторге, потому что главным персонажем была собака, прекрасная, умная, похожая на волка немецкая овчарка, ну и «наши» торжествовали победу. Мама спросила, понравился ли мне фильм, я ответила, что очень. Хотя она не спорила, я почувствовала, что мой энтузиазм вызывает у нее ироническое неодобрение.

Научная деятельность мамы была разнообразна, она занималась и языкознанием (и в нем – разными аспектами) и литературоведением, сплавившимися воедино в ее занятиях Древней Индией: она перевела «Панчатантру» и «Двадцать пять рассказов Веталы» и написала к ним предисловия и комментарии[128]128
  См.: Панчатантра: Избранные рассказы / Пер. с древнеиндейск., предисл. и примеч. Р. О. Шор. М., 1930; Двадцать пять рассказов Веталы / Пер. с санскрита, статья и коммент. Р. О. Шор. Л., 1939.


[Закрыть]
.

Хотя при жизни мамы я ничего из ее работ не читала, только держала книги в руках, и с мамой о научных предметах не говорила, странным образом и языкознание, и средневековая европейская литература, и Древняя Индия ко мне через маму приблизились, и когда я с ними соприкоснулась, будучи взрослой, они не были для меня terra incognita.

Я не читала всех маминых работ, но в тех, что прочла, меня поражают ее знания, тонкость анализа, уменье не упустить ни одной из многих сторон предмета.

За границей печатались положительные отзывы на ее работы. Сохранилась рецензия А. Мейе на ее книгу «Язык и общество»[129]129
  Мейе Антуан (1866–1936) – французский лингвист.


[Закрыть]
– в конце рецензии он выражает удивление тем, что автор – «une dame»[130]130
  дама (фр.).


[Закрыть]
. Мама переписывалась с зарубежными лингвистами (им казалось естественным немного церемонное уважение друг к другу, к своей и чужой учености, которое пришло из XIX века), остались и приглашения на конгрессы. Но после революции за рубеж она не ездила.

Я не могу судить о том, всегда ли была права мама в своих научных работах. Я думаю, что она должна была бессознательно поддаваться тогдашнему давлению на интеллигенцию: ей не хотелось выпадать из общей жизни. У меня есть текст ее заявления (1932 года, по поводу резолюции по ее «самокритическому» докладу), в котором она оправдывается в возводимых на нее обвинениях, определяет себя как «представителя левой беспартийной профессуры», которого «из нуждающегося в перестройке и перевоспитании мелкобуржуазного интеллигента стремятся превратить в классового врага, в приспособленца и вредителя».

Мне мучительно и неприятно читать это.

Мама сделала очень много для популяризации у нас трудов западных лингвистов. Ее студенты в Ленинграде перевели Томсена, она отредактировала перевод, написала предисловие и комментарий, и книга была издана[131]131
  Томсен Вильгельм Людвик (1842–1927) – датский языковед. См.: Томсен В. История языковедения до конца XIX века / Пер. студентов в обработке и с послесл. проф. Р. О. Шор. М., 1938.


[Закрыть]
. Под ее редакцией вышли книги Мейе, Соссюра, Вандриеса[132]132
  Вандриес Жозеф (1875–1960) – французский лингвист. См.: Мейе А. Введение в сравнительное изучение индоевропейских языков / Пер. под ред. и с примеч. Р. Шор. М.; Л., 1938; Соссюр Ф. Курс общей лингвистики / Пер. под ред. и с примеч. Р. О. Шор. М., 1933; Вандриес Ж. Язык: Лингвистическое введение в историю / Пер. под ред. и с предисл. Р. О. Шор. М., 1937.


[Закрыть]
.

У мамы были «враги», но в чем состояли враждебные отношения их к ней и ее к ним, я не знаю. Эти отношения не могли никак влиять на мое отношение к ней: ее враги и противники были и моими врагами, мне не нужно было знать их имена. Но маму очень многие любили, и я это знала.

Как бы то ни было, мама принадлежала к числу людей, которые предпочитают быть жертвой, а не палачом.

Я не могла представить себе, что мама могла быть недовольна своими занятиями наукой и самою собой тоже. Но вот что она писала в дневнике о Л.: «…все это было когда-то настолько интересно и важно, что я для этого (называвшегося гордым именем науки) могла забывать Тебя, могла мучить Тебя <…> я причиняла Тебе боль этими разговорами об оставлении, этими ядовитыми замечаниями о связях, то, что я могла оставлять Тебя в самые тяжелые минуты для писания каких-то идиотских отчетов. <…>


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю