Текст книги "И время ответит…"
Автор книги: Евгения Федорова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц)
Водораздел
(Лагпункт «Южный»)
«Когда сочувственно на наше слово
Одна душа отозвалась —
Не нужно нам возмездия иного.
Довольно с нас, довольно с нас…»
Ф. Тютчев.
…Всякая отправка на этап занимает уйму времени. Проверка формуляров, обыск чемоданов и мешков, причём выбрасываются все «личные» алюминиевые миски, ложки, иголки, ножницы – как будто можно в лагере прожить без этого нехитрого имущества! Лагерное начальство же, видно убеждено, что ложкой можно перепилить проволочное заграждение, а иголкой уложить наповал «попку» на вышке!
Должно быть, им виднее – ложки и миски выбрасывались всегда и везде, а потом неизменно заводились новые, выманенные на пайку хлеба, зачастую, у тех же конвоиров.
Потом – бесконечное пересчитывание, потому что то оказывалось, что одного недостаёт, то вдруг появлялось двое лишних!
Этап наш был огромный, человек в пятьсот, и погрузили нас на баржи только к вечеру, когда многих ноги уже больше не держали К счастью, баржи были открытыми, и когда мы кое-как улеглись на полу трюма вповалку – над нами алело северное ночное небо, и дышать можно было полной грудью. Все устали от напряжения бесконечного стояния, и быстро задремали.
Разбудил утренний холодок, забравшийся за ворот несмотря на то, что и справа, и слева люди боками грели друг друга. Чья-то теплая ладонь пожала мою руку. Рядом лежал Андрей.
Помню, как дивно расцветала пожаром заря над головой, как несмело и сладко замирало сердце; как всё было призрачно в морозном хрустальном воздухе. Было страшно пошевельнуться, или вздохнуть поглубже, чтобы не нарушить, не сломать это колдовство…
Но всё имеет конец. Баржа куда-то пристала, и зычные крики конвоиров: – А ну, встать!.. Шевелись!.. – сломали сказку и вернули нас на землю. Нас стали «выгружать».
…С утра ещё тонкие льдинки затягивали лужи, и жирная чёрная грязь неохотно расползалась под ногами. Но часам к десяти она превратилась в жидкое месиво и шумно чавкала, замешанная сотнями подошв.
Наш лагпункт назывался «Южным», и говорили, что до него недалеко – километров 18–20, не больше. Но огромный этап наш, растянувшийся живой гусеницей на километр в длину, двигался очень медленно.
Идти обочиной, где ещё не было жидкой грязи, конвоиры не позволяли. Вещи мы тащили сами, и многие, выбившись из сил, бросали на дороге чемоданы, наспех соорудив из рубахи мешок и заталкивали в него то, что помещалось.
Я тоже хотела оставить мой маленький деревянный чемоданчик, но Андрей и ещё двое мужчин из нашего ряда взялись помогать мне и тащили его поочередно.
Несколько раз мы присаживались на обочине дороги, что-то жевали. Почти у всех было с собой что-нибудь съестное – ведь даже на пересылке был ларёк, где можно было купить печенье, конфеты, папиросы. Денег на этот раз не отбирали, очевидно считая этап недолгим.
К вечеру мы приползли к колючей ограде. Но прежде чем впустить нас в «зону» снова началась проверка по формулярам, пересчитывание и обыск. Опять бесконечное стояние у вахты, и когда изнеможенные люди присаживались прямо в дорожную грязь, даже конвоиры на них не кричали.
Но вот, наконец, мы в лагере.
Маленькая хатка – хибарка – единственный женский барак.
На сплошных нарах здесь живут 34 женщины – всё женское население лагпункта. У каждой не менее двух, а то и по три, и по четыре «креста» – так почему-то в лагерях обозначалась степень заразности. Сифилитички все до единой.
На собственном опыте я убедилась, что сифилис далеко не так уж заразен, как это считает медицина.
Женщины – уркаганки не считались с тем, что твоё, что чужое: Ложка, миска, котелок – что подвернулось под руку, то и ладно. Их не волновало твоё это полотенце или чужое; чья это подушка, а то и просто – чья это постель? То ли спьяну бухнулась куда попало, то ли лень встряхнуть свою, но зачастую, придя с работы, заставала я на своей постели спящую бабу, и растолкать её не было никакой возможности.
…В ту самую первую ночь, верней под утро, когда в бараке стало уже совсем светло, я проснувшись, вдруг увидела, как повешенное мною на столб платье вдруг взмыло в воздух и потихоньку начало подниматься к потолку, пока не исчезло в чёрной дыре.
В изумлении я что-то крикнула, и дружный, даже добродушный хохот был мне ответом. Впрочем, тем же утром я выменяла обратно своё платье на пайку хлеба, а так как свою собственную снедь, сбереженную на этапе, сама разделила между моими сожительницами – в бараке их было не так уж много – большинство околачивалось у своих «хахалей» по другим баракам, то тут же стала «своей в доску», и женщины из нашего барака никогда меня больше не обижали.
Скоро выяснилось, что вообще в бараке спать невозможно, даже тогда, когда ноги подкашивались от усталости.
Пропорционально возрастающей жаре, возрастало и полчище клопов, выгоняя нас из барака, и мы устраивались где-нибудь поодаль, на свежем воздухе.
Но всё это пока ещё было впереди.
А теперь, несколько слов о том, как прошла эта первая ночь для мужчин нашего этапа.
Пока нас проверяли и пересчитывали, настала северная карельская ночь. Когда наше «стадо» наконец оказалось по внутреннюю сторону вахты, мужчин со всеми их пожитками погнали в большой и длинный барак, с виду больше похожий на скотный двор или конюшню – с такими же узкими горизонтальными прорезами окон, какие бывают на скотном.
Конечно, света сквозь эти окна, даже и светлой карельской ночью проникало мало, а освещения в бараке вовсе никакого не было.
Ощупью, натыкаясь друг на друга, на вещи и нары, живой поток людей втекал в барак и, наконец, за последним закрылись двери и загремели засовы и замки. Люди были «размещены» на ночь.
Среди ночи в запертом бараке поднялось нечто невообразимое. Дело в том, что длинный барак был перегорожен посредине сплошной дощатой стеной. В одной половине находились вновь прибывшие этапники – 58-ая статья, а в другой жившие здесь уже давно мужчины-уркаганы.
Урки – народ энергичный и сообразительный, если ещё не успели стать доходягами. Информация у них поставлена отменно, и они всегда знают всё, что делается в лагере.
Они не мешкая разобрали перегородку, и в темноте и давке начался невиданный грабёж.
Тащили и отнимали не только чемоданы и мешки – раздевали догола и избивали сопротивляющихся.
Крики, вопли, призывы начальства и конвоя, грохот, мат сотрясали не только барак, а и весь небольшой клочок земли, который назывался лагпунктом… Но ни один конвоир не приблизился к бараку, ни одного выстрела, хотя бы в небо, для острастки не раздалось с вышек…
Это никого не касалось.
На нашем лагпункте не было ни одного дерева или даже самого сухого и пыльного куста. Только несколько деревянных бараков, а за ними ямы от выкорчеванных когда-то здесь росших деревьев.
По вечерам, в короткое время от ужина (он же – обед) до отбоя, вокруг каждой ямы собиралась своя компания. И даже урки не занимали «чужой» ямы…
Когда мы приплетались с лесоповала (другой работы здесь вообще не было), уже пережив параксизмы голода, с равнодушно сосущей тупой болью под ложечкой, наша компания занимала свою яму, а я с ведром и пятью-шестью талончиками отправлялась за «обедом».
Дело в том, что женщинам все же наливали погуще, а иногда вплескивали в ведро лишний черпак.
Меню не было разнообразным – почти всё лето варили «затируху» на «бульоне» из толчёных сухих костей – этот порошок плавал в супе вроде нерастворимого гравия.
Это было и «первое» и «второе» – да ещё и без соли. Но привыкнуть, очевидно, можно ко всему.
Я приносила ведро и разливала варево по мискам. Ели медленно и молча, потому что, когда начинали есть, притаившийся было голод снова оживал и начинал бушевать в наших желудках. И когда в молчании только кляцали о миски наши железные ложки, откуда-то, как из-под земли, появлялись крысы…
Они рассаживались полукругом возле ямы и как зачарованные не отрывали от нас своих блестящих и жадных глаз.
Через короткое время, как по команде, вдруг они делали короткий бросок вперед, и снова замирали. Ещё шаг – и опять, как статуи… Ещё бросок…
Но тут кто-нибудь из нас не выдерживал и принимался звенеть ложкой о край миски: – Брысь вы, окаянные!
Крысы неохотно отодвигались задом, потом снова начиналось медленное наступление.
Чтобы прогнать их совсем, надо было встать, затопать ногами, или запустить в них чем-нибудь.
Удивительно, чем питались эти жирные, мерзкие твари там, где люди умирали с голоду?!..
В «урочьих» ямах горели маленькие кострики и на них, в жестяных манерках булькало варево – варились крысы. Говорили, что они были вкусные и нежные, вроде крольчатины.
Когда мы стали «своими» и завели знакомство с некоторыми из урок, мне не раз предлагали отведать белого и аппетитного на вид крысиного мяса – такой кругленький и аккуратный окорочок. Но стоило вспомнить, как эти пёстро-рыжие, тяжелые твари с омерзительными голыми длинными хвостами, одна за другой шныряют в уборной, скатывыясь вниз по стенам, нахально снуют по стульчаку, прямо по ногам – и отвратительная спазма перехватывала горло… Не могу! К чертям!
В нашей компании оказался, кроме новых знакомых, и мой Пиндушский сдаточный капитан – тот самый Евгений Андреевич, который приветствовал меня гудками с залива Онежского озера, с которым мы так недавно – всего лишь в прошлое лето – «элегантно» обедали в Пиндушской столовой, как отметил кто-то из инженеров конструкторского бюро Пиндушского лагпункта.
Но Боже мой, как же он выглядел теперь!?..
Когда мы (наш этап) прибыли на Водораздел, и я встретилась с ним – в первые минуты я его просто не узнала. А ведь он прибыл сюда всего лишь месяца за полтора до нас!..
Он исхудал до неузнаваемости. Вместо белоснежного кителя – засаленная телогрейка «двадцатого» срока; вместо капитанской фуражки – какая-то крохотная клоунская шапчонка, и огромные стоптанные «шанхаи» на босых ногах…
Единственное, что осталось – по-прежнему, он даже здесь умудрялся как-то и чем-то бриться. И красивое длинное лицо его, с глубоко сидящими печальными глазами, было по-прежнему аристократично.
И так же почтительно и нежно он целовал мне руку при встрече поутру, и так же галантно говорил мне комплименты…
С Андреем Быховским они быстро подружились, несмотря на значительную разницу лет. Ему, как говорил Евгений Андреевич, имея в виду моё увлечение Андреем – он «грустно завидовал», что ничуть их дружбы не омрачало.
На работу Евгения Андреевича не гоняли – отёкшие ноги едва его держали, и он задерживал всю бригаду. Конвоиры отказывались его брать. И целый жаркий, душный и голодный день он ждал нашего возвращения с работы и встречал нас недалеко от вахты.
Вечерние часы, краткие как мгновения – часы у «нашей ямки» – были единственным лучом света, озарявшим последние дни его жизни. К сожалению – недолго.
Вскоре после нашего прибытия его забрали на «Северный», где было отделение нашего «Водораздела». Там, как говорили, был большой лазарет, но оттуда никто уже не возвращался.
Не вернулся и Евгений Андреевич. Остался только в моей памяти…
Кроме нас троих, в нашей компании были ещё двое из 58-й, которые мне как-то не запомнились, и двое уголовников, которых помню как сейчас.
Один из них – мальчишка – уркаган с нежным девичьим лицом, с большими бархатно-телячьими глазами. Я его знала ещё с Пиндушей. Он был фанатически влюблен в Есенина, которого чуть ли ни всего знал наизусть и читал его проникновенно, со слезами на глазах. Кажется, его звали Николаем. Но в честь Есенина, он окрестил себя «Серёгой», и так все его и звали. Память у Серёги была феноменальная. Кроме Есенина он знал много из Блока, и, всего – с начала до конца – все восемь глав, за исключением некоторых отступлений – Евгения Онегина!
Серёга никогда не ломался, не заставлял себя упрашивать и, когда покончив с нашим обедом, мы растягивались по краям песчаной ямы, ещё сохранившей дневное тепло, а солнце тонуло в оранжевом мареве за дальним лесом, он читал нам одну главу за другой, без устали и с вдохновением, изредка только спрашивая: – Ещё?
Как всякий артист, он ждал поощрения и получал его от нас щедро и заслуженно.
Вторым, тоже из уголовного мира, был Владимир Николаевич Экк – очень интересный и остроумный человек, о котором я расскажу немного позже.
Мы лежали рядом с Андреем, смотрели на лиловеющее небо и слушали «Евгения Онегина». Было хорошо и просторно на душе; и костры с булькающими в жестянках крысами, и землистые лица урок, сидящих вокруг костров в одних кальсонах так как всё остальное было проиграно и пропито с помощью наших конвоиров, и какие-то вопли и виртуозный мат, изредка долетавшие из-за забора изолятора, и двойная проволочная изгородь с вышкой и «попкой» в углу, как раз над нами – всё это казалось кинолентой, которую мы видим, но сами в ней – не участвуем…
Это были хорошие и блаженные часы, когда можно было не двигать ни одним уставшим членом, не чувствовать болящих ног, ноющей спины, и атмосфера великого, дружелюбия, осеняла наше «кольцо»…
Блаженство кончалось громким высоким пронзительным звоном вдруг оглушавшем весь лагерь – это в рельсину, подвешенную на стойку колотили «отбой».
Каждый вечер мы знали, что это будет, и каждый вечер, всё равно это было неожиданно, и сбрасывало нас «с небес на землю».
Отбой!.. Хочешь не хочешь, всё начинало шевелиться, всё устремлялось на центральную дорожку, которая шла от самой вахты до противоположной ограды, через весь лагпункт.
Никто не мешкал. Через пять минут конвоиры наводнят весь лагерь и заорут на тех, кто не успел стать в строй:
«– Лягай!!!»
Защёлкают затворы ружей и все бухнуться в пыль и грязь, куда попало, и пролежат всю долгую поверку, а потом их погонят в изолятор.
«– Лягай!!» – с этим не шутят. Однажды, во время отбоя из кладовки, находившейся рядом с кухней, вышел повар, нагруженный продуктами. У него были заняты обе руки, и подбородком он придерживал ещё какой-то куль.
– Лягай! – заорал на него конвоир. Повар что-то заговорил, указывая головой и туловищем на соседнее кухонное крыльцо.
– Лягай, мать твою!.. – взревел конвоир, а повар всё стоял с недоуменно поднятыми бровями, как бы спрашивая, как же может он лечь с этими полными руками продуктов, или бросить драгоценные продукты на землю – быть может, дневное пропитание целого лагеря?
Конвоир выстрелил почти в упор, и повар, вдруг, безмолвно дернув руками, как картонный плясунчик, далеко в стороны отбросил продукты, без крика согнулся, как сложился пополам, и упал на землю. Жестяная банка покатилась прямо под ноги конвоиру, расплёскивая в пыль драгоценные янтарные капли растительного масла…
Нет, это не была кинолента. Это я видела наяву, своими собственными глазами!
Начальником лагерного КВЧ, т. е. Культурно-Воспитательной Части был поджарый, по лагерному даже щеголевато одетый зэк с тщательно расчёсанной чёлкой и в сапогах гармошкой, конечно тоже из «соцблизких».
Чем он занимался обычно, и как воспитывал урок я не знаю, но однажды он блеснул своим «красноречием» так, что оно надолго вошло в лагерный фольклор в качестве политического анекдота.
В лагере ждали приезда какого-то начальства, что случалось не так уж часто. Перед отбоем начальник КВЧ собрал всех женщин в пустой барак, именовавшийся здесь «клубом», потому что там был небольшой помост, который мог изображать сцену. И вот с этого помоста он произнёс перед нами, женщинами – обитательницами лагпункта – тридцатью проститутками-уркаганками и тремя «самостоятельными», как в отличие от первых, в лагерях называли «политических», пылкую, воспитательную речь, конечно же на лагерном «диалекте».
Смысл речи сводился к тому, чтоб во время пребывания в лагере начальства, все вели себя тихо и скромно. Чтоб женщины не появлялись и не смели ночевать в мужских бараках.
– Мы вас что, притесняем, что ли, так и растак вашу мать… Заимела хахаля и трахайся с ним потихоньку, х… тебе в глотку. Но вы бл…ди, мать вашу так, делайте всё так, чтоб никого не подводить! Конституцию изучали? Шесть условий т. Сталина знаете? Чтобы на основе Сталинской конституции всё было чисто, гладко, шито-крыто, и концы в воду! Ясно?!
Не знаю как уркаганкам, а нам, «политическим» всё было абсолютно ясно.
…Начальник лагеря тоже любил «блеснуть». Иногда на поверке после отбоя нас держали чуть не по часу. Давно уже все пересчитаны, ноют одеревеневшие ноги, болит спина. А желанной команды «разойдись!» – всё нет и нет.
Мы стоим двумя длинными шеренгами, протянувшимися через весь лагерь.
И наконец, как на сцене театра, распахиваются ворота, и всадник на белом коне, в бурке и папахе, a-lа «Чапаев», вихрем проносится сквозь наш строй; подняв коня на дыбы, разворачивается, снова проносится вдоль наших рядов, наконец окончательно осаживает коня, и гарцуя на месте, привстав на стременах, разражается пламенной речью.
Сначала из речи ничего нельзя понять – виртуозный мат громоздится выше десятого этажа. Но если внимательно следить за речью, то в конце концов выясняется, что это призыв к выполнению и перевыполнению плана, чего ждёт от нас Родина; а если мы в Бога… в душу… в рот и нос… не выполним плана, то нас заживо сгноят в КУРе, что, впрочем, уже давно пора сделать!
– Даёшь план!? – исходит энтузиазмом всадник на белом коне.
– Даёшь! – вяло гудит в ответ лагерь, причём в основном, и громче всех орут урки, которые никогда не выходят на работу.
«Чапаев» удовлетворён и медленно отгарцовывает в свои театральные ворота. Наконец-то звучит вожделенное «разойдись!».
…Лето 1937-го года было необычайное, невероятное, как и всё в этом невероятном году. Жара, говорили, доходила до 30° – явление в Карелии небывалое. Впрочем, градусника у нас не было, газет и радио тоже. Это были устные известия, которыми всегда полнится лагерь. Известия о том, о сём, иногда совершенно невероятные лагерные «параши». То вдруг по всему лагерю идет:
– Вы слышали? Едет начальство из Медвежки! Теперь нашим начальничкам не поздоровится! Запоют!..
То передаётся от одного к другому:
– Слышали? Этап на 70 человек. 58-я! Точно, в УРЧ уже списки готовы! Это – на пересмотр!..
…Но синие безоблачные дни шли один за другим. Не приезжало никакого начальства, не уходило никаких этапов, за исключением небольших групп доходяг, которые уже не могли двигаться на собственных ногах и которых грузили на подводу и увозили на «Северный».
У нас, на «Южном», был маленький лазарет на три палаты, куда помещали только с легкими заболеваниями, типа гриппа с температурой, или отравлений. На «Северном» был большой лазарет, куда свозили доходяг. Там же был и большой изолятор, куда отправляли уркаганов за внутрилагерные преступления. «Северного» все боялись, так как знали, что оттуда живым в 1937-м году никто уже не приходил.
Хотя мы числились раскреплёнными по каким-то бригадам, но особенного порядка при выводе на работу не соблюдалось: всё равно инструментов почти не было – на бригаду в 40 человек выдавали 2–3 топора и столько же тупых и беззубых пил.
О выполнении нормы, даже в шутку, никто не думал. В мелколесье, куда нас водили, тощие карельские сосенки были в руку толщиной. Вероятно, только советские «руководители», с их бесхозяйственностью и тупым равнодушием к природе, могли заставлять людей губить молодой никому не нужный лес, годный разве что на дрова. Невозможно даже представить, сколько этих тоненьких сосёнок надо было срубить, чтобы получилось по 5 кубометров древесины на человека!
Важно было одно: выгнать всех за вахту – отправить на работу.
И утром, из беспорядочной толпы у ворот отсчитывали по сорок человек – двадцать пар, одна за другой – с двумя конвоирами и одной собакой, они отправлялись в путь.
Мы с Андреем старались подстроиться к какой-нибудь бригаде, и иногда это удавалось. Если же нас замечал нарядчик, или начальник УРЧ, или КВЧ, то нас обязательно разъединяли, выдергивали одного из нас из колонны, и мы оказывались в разных бригадах. Очевидно, это доставляло им большое удовольствие!..
День предстоял томительно-длинный, невероятно жаркий, голодный.
Свои 200 граммов хлеба – ведь мы не вырабатывали никакой нормы, и больше нам не полагалось – мы делили на две части. Один кусочек мы оставляли для обеда, а другой, тоненький кусочек черного хлеба мы бережно прятали на груди и несли с собой.
Утром завтракали одной кашей – вернее, горячей водой, в которой плавали овсяные хлопья.
Часам к одиннадцати начинало до того хотеться есть, что казалось – ещё минута и упадешь замертво, скатишься в черную бездну. Глаза заливало жаром, а если закроешь их, всё ходило ходуном, как в сильную качку на море…
Только тогда мы завтракали… Доставали заветный, спрятанный на груди кусочек хлеба. Если поблизости бывала вода, ходили за ней под конвоем со своими кружками, потом начинали есть, откусывая крохотные кусочки, долго, тщательно и с наслаждением разжёвывая их.
Но что-то, чего нельзя было преодолеть, заставляло жевать и проглатывать всё быстрее и быстрее – и уже буквально через мгновение тоненький ломтик хлеба исчезал в наших желудках.
И всё же пароксизм голода проходил, и желудки успокаивались часа на два, на три, потом всё опять начиналось сначала. Но уже не было спасительного кусочка хлеба; оставалось разве что пососать янтарную слезинку застывшей смолы, или пожевать какую-нибудь травку, мох, горький, сводящий скулы, и перетерпеть...
А когда мы уже брели по нашей бесконечной пыльной дороге «домой», и солнце светило нам в затылки, кроме сосущей боли под ложечкой и слабой тошноты, уже ничего не чувствовалось. И даже «обед» в лагере, возле ямки с крысами вокруг, не вызывал такого бурного сокрушающего приступа голода…
Вероятно, не долго было ждать времени, когда мы превратимся в необратимых доходяг… Ведь мы понимали, что нас отправили сюда с одной целью – уничтожить. Ведь, как мы узнали позже, всех, кого в 1937-м арестовывали по таким делам, как наши – всех поголовно расстреливали.
Нас, очевидно, тоже решено было уничтожить, но… «естественным путём» – то есть голодом… Однако – чудеса существуют! За нас вступилась сама Природа, в милости которой не должен был верить советский народ – помните лозунг: – «Нечего ждать милостей от природы! Надо их взятьот неё!».
Так вот, бедная карельская природа, в лице того самого мелколесья, того самого, что не давало ни малейшей надежды выполнить хоть самую ничтожную долю «нормы» – сама вступилось за нас!.. И таки проявила свою милость.
Дело в том, что наши конвоиры, сопровождавшие нас на работу, получив своих 40 человек (бригаду) и расписавшись за них, были обязаны доставить нас на место работы.
А дальше – им было абсолютно наплевать, работаем мы или нет. Это было дело бригадира или нарядчика. Дело конвоя – смотреть, как бы мы, ненароком, не удрали в тайгу с места работы; – тогда-то им уж не поздоровится!
Но как уследить?.. Бригадир расставляет людей в мелколесье, да ещё и поросшем кустарником, небольшими группками, по 3–4 человека на довольно большом расстоянии друг от друга – так требует инструкция, иначе, как же выполнять «норму»?.. А конвоиров-то всего двое, а собака и вовсе одна?.. Вот и поди, уследи!
И у конвоиров есть спасительное право – право признать место работы – «неподходящим»! Но у них нет права увести людей назад в лагерь до положенного времени – то есть, до вечера. И тогда, с полным правом, конвоиры, собрав всю бригаду в одну кучу, укладывали её у своих ног, предварительно выбрав для этого хорошую тенистую полянку среди более высоких сосенок – они ведь тоже люди – им тоже сидеть с нами до вечера!
Боже мой, какое блаженство!.. Лежать в благоухающем янтарём, ещё прохладном поутру, лесочке, вытянувшись и погрузив вечно ноющую спину в ложе из мягкой хвои, не шевелить ни одним членом своего тела… Законное «ничегонеделание»!.. Законный отдых длинною в целый день!.. Да ещё я самого главного не сказала – этот день шел «за счет охраны – ВОХРа», и равнялся этот счёт – четырёхсотграммовой пайке хлеба!.. Четыреста граммов – наш обычный паёк за целых два дня!
Это, действительно, было счастьем и поддерживало наши силы на несколько дней. Спасибо вам, кривобокие, жиденькие карельские сосенки!
…Если же нам удавалось попасть в одну бригаду с Андреем, да ещё с нашим общим другом из «уголовного мира» – В. Н. Экком, тогда это было уже не просто счастьем – это было нашим «седьмым небом»! К сожалению, оно редко нам доставалось.
В такие дни мы все лежали на небольшой лесной полянке. И конвоиры, и заключённые лениво дремали. Даже собака, сменив обычное озабоченное и деловое выражение морды на лениво – добродушное, дремала, положив морду на вытянутые лапы, лишь изредка вздрагивая острыми ушами.
Тени от деревьев медленно передвигались с запада на восток. В воздухе тоненько звенели комары, от которых мы лениво отмахивались ветками. Мы лежали рядом все трое, и слушали бесконечные рассказы кого-нибудь из нас…
Слушать Владимира Николаевича Экка было не менее интересно, чем читать Ильфа и Петрова…
Их было четыре брата в обычной интеллигентной семье. Ранняя юность братьев пришлась на начало революции и, как и многие семьи, раскололась семья Экков – их жизнь потекла по совершенно разным руслам.
Один из братьев стал известным кинорежиссёром – поставил первую звуковую картину в советской России, ставшую известной всему миру – «Путёвку в жизнь».
Второй стал врачом, да ещё не просто врачом, а «кремлёвским» врачом! А двое младших избрали… карьеру аферистов!.. Одним из них и был наш приятель Владимир Николаевич, человек с большим чувством юмора и большим обаянием.
Мне, по своей наивности, казалось: – ну что за аферы могут быть в Советском Союзе?! Но, оказывается, бывают и аферы, и дела «почище».
Были у братьев и ограбления банков при помощи всего лишь двух игрушечных пистолетов; был и угон железнодорожных вагонов с грузом каких-то ходовых товаров, были и ещё всякие «занимательные» истории, когда братьям, «работавшим» вдвоём, удавалось, в стиле Остапа Бендера или героев О. Генри, без особого труда охмурять доверчивых простаков.
Конечно, не всегда всё происходило гладко и блестяще, и братья уже имели не по одному аресту, и не раз «куковали» в лагерях, но каждый раз им удавалось бежать, но через какое-то время они попадались вновь.
Сроки их наказаний давным-давно перевалили за десятку, так что, по существу, они больше ничем не рисковали: Расстрела ни за побег, ни за аферы по уголовному кодексу не предусматривалось, а добавлять сверх десяти лет им не могли, потому что десятка в те времена была «потолком».
Но НКВД знало их хорошо, и они сидели у него «в печёнках», как говорится.
В последний раз их забрали в Ялте, где они тихо и мирно проживали итоги последнего «мероприятия», но однажды, в ресторане их кто-то опознал.
В лагере их разъединили, и на «Водоразделе» в 37-м оказался один Владимир Николаевич.
Был он весел, жизнерадостен, остроумен, умел ладить со всеми – и с интеллигенцией, и с урками. Слушать его рассказы было большим удовольствием.
Любил он поддразнивать конвоиров, и обещал им, что непременно убежит в первый же дождик, когда собака не возьмёт след.
Конвоиры его ненавидели, не хотели водить на работу, но не взять не имели права. И даже когда вся бригада работала, верней, копошилась в лесу, Экк всё равно валялся в тени «за счёт ВОХРа», так как конвоиры не желали рисковать. И он мирно наслаждался своими четырёхстами граммами хлеба, и даже понемножку делился с нами.
И в конце концов, он всё же исполнил своё насмешливое обещание и бежал в первый осенний дождик. Впрочем, это случилось уже без меня, и я об этом узнала позже.
К сожалению, мне не довелось услышать много о приключениях Экков, так как нас недолго гоняли на лесоповал. Очевидно, даже наше, не шибко грамотное лагерное начальство – начальство «спецдоводиловки»! – иначе наш лагерь не назовёшь – обеспокоилось, как бы «чего не вышло» по поводу такой явно никчёмной, никакой пользы не приносящей и не оправдывающей себя работы.
Кстати, всё наше начальство, включая и самого начальника лагеря – все они сами тоже были заключённые, но, конечно, из «соцблизких» – бытовиков и мелких уголовников, так что и они побаивались за свою шкуру.
Словом, в один прекрасный день нас утром повели не на лесоповал, а на лесобиржу.
…У колеи железной дороги стояли штабеля брёвен и покрытых корой «баланов», неизвестно когда и кем сюда доставленных. Иногда на рельсах появлялись товарные вагоны или платформы – как по волшебству, ночью. Паровоза перед ними не было, и никаких людей при вагонах тоже не было. Но мы грузили в них брёвна и баланы.
Если же вагонов не было, то просто перетаскивали брёвна с места на место, или снимали кору с баланов особыми ножами, похожими на сечки с двумя ручками.
Тут уж сидеть нам не давали, и бригадиры покрикивали, если кто останавливался. А солнце жгло немилосердно, никакой тени не было, деревья были далеко и только дразнили нас своей листвой.
На погрузку и перетаскивание брёвен тоже были какие-то нормы, которые мы всё равно выполнить не могли, хотя и копошились весь день понемножку. Да и где же их выполнить, когда от голода и собственное тело таскали еле-еле!
Вся эта система была устроена для того, чтобы нормальный человек – не уркаган – не смог выжить. Ведь даже сильный и крепкий поначалу не мог выполнить норму, так как норма рассчитывалась на всю бригаду в 40 человек! Поэтому все мы фактически были обречены…
И всё же здесь, на лесобирже, мы что-то делали как могли, и стали получать по 300 граммов, а мужчины иногда выгоняли план и получали по 400. Но разве этого было достаточно, чтобы восстановить хоть какие-то силы?
Мы все почернели и сморщились. Андрей стал похож на араба в чалме из полотенца, чтобы хоть чем-нибудь защититься от солнца, и черные жгучие глаза его горели неестественным блеском, а зубы и белки сверкали, как у негра.
Иногда нам удавалось и на биржу выскользнуть вместе. Помогали нам в этом все наши друзья и знакомые.
Из женщин на работу всё ещё выходили только я, да двое привезённых позже меня, тоже из Медвежки. Больше «самостоятельных» не было. За остальных работали их лагерные «хахали» – конторские «придурки», повара, кладовщики и прочая лагерная «аристократия».
Была у урок даже своя «королева», из-за которой в бараках шла поножовщина, а уркаган, которому она досталась, организовал «из своих» бригаду возчиков, которая где-то как-то работала, как говорили, и за это получил негласное право жить со своей «марухой» в отдельной кабинке, которую собственноручно и соорудил в бараке. Этот уркаган был вторым страшным и всесильным человеком в лагере, после Кости-бандита – начальника изолятора.