Текст книги "И время ответит…"
Автор книги: Евгения Федорова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц)
Мои представления о жизни в Медвежке не были такой наивной фантазией, как могло показаться с первого взгляда.
Жизнь заключённых в Медвежьегорском лагере в то время была, действительно, «почти что как на воле».
Мужчины, работавшие в театре – актёры, певцы, музыканты – жили при самом театре, в мужском общежитии, безо всякой охраны и вахты.
Женщины же этой привилегии были почему-то лишены и жили в общих бараках, в лагпункте, который помещался чуть не в центре города, но был обнесён колючей проволокой, имел вышки и охранную вахту. Однако, у нас, театральных работников, были пропуска на «свободное хождение» от нуля до 24-х часов – то есть круглосуточно.
Мы могли ночевать у себя в бараке, но могли и не ночевать, это никого не интересовало. Время от времени, по воскресеньям обычно, устраивались «шмоны» (обыски) и проверки по документам и спискам. В остальное время – мы были свободны.
Безо всякого конвоя мы могли бродить по городу и вокруг города, по гористым лесным тропкам, открывая тихие и грустные лесные озерца. Впрочем, тихие они были потому, что была уже поздняя осень, и птицы уже разлетелись… Рубиновые гроздья рябины гляделись в воду, и тёмные ели опрокидывались в глубину острыми пирамидами…
Не знаю, сколько всего человек работало в театре. В оркестре было 80 музыкантов. Дирижировал – «Пан». Он был сыном писателя Пшибышевского – породистый, пожилой поляк, грузный, широкоплечий и величественный. Его седовласая голова, с классическим пробором, гордо посаженная на короткую могучую шею, была всегда чуть откинута назад. Он не шёл – он шествовал… Ему не доставало только высоких котурнов и развевающегося плаща. «Пана» все уважали и почтительно побаивались, так как от него в театре зависело многое. Говорили, что дирижирует он талантливо.
А иногда оркестром дирижировал не «Пан», а Раечка Ж. Это была немножко вялая, немножко бледноватая и анемичная девочка, с совершенно детским овалом нежных, в пушке, щёчек. Было странно слышать, как про Раечку говорили, что она – требовательный дирижёр, что с нею «трудно». Ещё странней было видеть её тоненькую фигурку со скрипкой в руках, казалось, в таких слабеньких и беспомощных… И вдруг, из-под этих тонких бледных пальцев льются звуки – полные, уверенные, певучие и страстные… На рояле Раечка тоже играла прекрасно.
…Помню концерт Грига, который она исполняла вместе с оркестром. Я сидела очарованная и силой, и мощью, и вдохновением...
А потом – снова вялое детское личико с капельками пота, выступившими на лбу…
Раечка была воспитанницей ленинградской капеллы, где училась с семи лет. Говорили, что была она исключительно музыкальна, училась одновременно по классу скрипки и рояля, а с 13 лет начала дирижировать.
Ей прочили блестящее будущее, и, может быть, если бы не заграничная поездка, не помню даже куда, ее карьера не оборвалась бы так внезапно, и так трагично. Ей не было ещё даже двадцати, когда она попала в лагерь.
К счастью, она получила только три года, и это было ещё задолго до 37-го, и, к счастью же, она сразу попала в Медвежьегорский театр. «Пан» был с нею ласков, и не только не «затирал» её, но всячески поощрял работать…
Кроме музыки, Раечка обожала Володьку Ц. – разбитного смазливого уркаганчика, где-то выкопанного нашим директором и художественным руководителем – Алексеем Алексеевичем.
Всё свободное время Раечка проводила с Володькой. Они молча гуляли, обнявшись, по пустынному полутёмному фойе театра, или сидели в уголке, вдвоём на одном широком кресле. При этом не заметно было, чтобы они о чём-нибудь говорили.
Про Володьку говорили, что он глуп, как пробка, и удивлялись: – Что Раечка в нём нашла?!
Алексей Алексеевич – наш директор – был человеком большой культуры, знатоком театра, несомненно одарённым и тонким человеком. Он великолепно вёл театр, был прекрасным художественным руководителем, несмотря на то, что «в прошлой жизни» был всего лишь конферансье, правда, очень известным и талантливым.
Сидел он по 58-й статье, но поговаривали, что так, приличия ради. На самом же деле, был он охотником до молоденьких мальчиков, из которых, впрочем, делал настоящих актёров и хороших певцов. Некоторым из них впоследствии суждено было сделать карьеру и приобрести известность.
Театр наш был, как и всякий театр, со всей его не очень приглядной закулисной жизнью, с завистью и подхалимажем, с интригами и заискиванием перед режиссёрами, с «затиранием» более робких и продвижением не столько талантливых, сколько самоуверенных и нахальных.
И всё же, когда проходила удачно премьера – какое огромное, возвышенное, братское и солидарное чувство объединяло всю эту разношерстную публику, какой восторг охватывал всех, какое счастье, и как все искренне обнимались и целовались, как вдруг таяли все низменные чувствишки, исчезала зависть и досада, недоверие и злость, пусть хотя бы и ненадолго. Это была великая власть Искусства.
Так, вероятно, крепостные актёры, переживая весь ужас своего подневольного положения, и на хребте своём испытывая порою самодурство помещиков – меценатов, парили в высших сферах искусства и жили жизнью театра – во сто крат интереснее и глубже, чем их господа.
Во всяком случае, после хорошего спектакля мы бывали счастливы и совершенно забывали о том, что мы – заключённые.
Наши театральные «кадры» действительно были весьма «разношерстными». Тут были и люди «с именами», квалифицированные и талантливые режиссёры, актёры, певцы – как шутили, «вольно-пойманные», в отличие от вольнонаёмных, которых было всего несколько человек.
Были люди необыкновенно глубокой музыкальной культуры и эрудиции, вроде баритона Егорушки Тартакова – сына известного певца Императорского театра. Были и едва грамотные урки, которых природа наделила сценическими способностями, а нередко и талантом; были актёры и певцы из любителей.
…Я так и не успела стать актрисой в Медвежьегорском театре, не успела отрепетировать первую полученную роль, не успела поставить специально мной инсценированную «Сказку о царе Салтане», не успела показать «Бармалея» в теневом театре для детей, который не только выдумала сама, но и технически его оформила вместе с актрисой Лидией Скаловской.
Слишком кратковременным оказалось моё пребывание там, где я надеялась провести весь свой лагерный срок!..
Но и в этом коротком промежутке времени было так много счастливых мгновений, запомнившихся на всю жизнь и не ставших тусклее оттого, что были пережиты они в лагерном театре и в заключении, что время это вспоминается и сейчас как подарок судьбы. Это время было, как последний прощальный луч солнца перед тёмной ночью, перед тем, что было лагерями на самом деле.
Я ещё не получила никакой роли, и всё же сразу не только вошла – с головой окунулась – в ту, особую театральную атмосферу, которой живёт и дышит каждый театр.
…Все текущие театральные новости в нашем театре обычно узнавались по утрам, во время завтрака. Завтракали мы в мужском общежитии при театре. Там была наша «театральная кухня», и туда выписывался наш лагерный паёк. Обеденные столы – длинные доски на козлах – стояли прямо в коридоре, и утренняя актёрская жизнь начиналась у нас на глазах.
…Вот из одной двери выплывает молодой актёр Миша Н., уже потерявший надежду когда-нибудь продвинуться с третьих ролей, но глубоко верящий в силу покровительства преуспевших. Он в шёлковой пижаме, некогда блиставшей нежной голубизной, а ныне грязновато-серой; изящно виляя задом, он несётся в кухню с кастрюлечкой какого-то варева домашне-посылочного происхождения. Он спешит приготовить завтрак для своего «шефа» – артиста Ю., который с оттенком лёгкого пренебрежения, но всё же благосклонно принимает Мишины знаки беспредельной преданности.
С полотенцем на плече, рассматривая себя на ходу в карманное зеркальце и ощупывая подбородок – стоит бриться или нет? – грузно шагает наш первый тенор Л., и звучно выводит: – Мииии – ааааа – маааа – маааа – пуууу – паааа…
Звучит! Сегодня он в голосе. А из-за дальнего поворота коридора, совсем как из-за кулис, доносится:
– Кто идёт?.. Кто идёт?.. – Драгун из Алкала…
Это его соперник и смертельный враг – второй тенор, дублёр дона Хосе в Кармен. «Мальчишка», воспитанник Алексея Алексеевича, от презрения и лютой ненависти к которому чуть не лопается столичный маэстро, но… прекрасный голос, тонкая юношеская фигура и темперамент – всё на стороне молодого дебютанта. Стареющему маэстро с отличной школой только приходится скрежетать зубами да чертыхаться, «обкладывая» вся и всех в тесной компании «заслуженных».
Под руку с сухопарым «Падрэ», наголо выбритым, с римским профилем, словно высеченным из жёлтого мрамора, появляется молодой баритон Т., сын известного, и даже знаменитого в свое время, баритона Ленинградского Мариинского оперного. Он что-то сгоряча доказывает безмолвствующему «Падрэ», а из двери комнаты вылетает пара скомканных брюк, разметнувшись ласточкой над их головами, и чья-то свирепая физиономия, высунувшись в щель, орёт: – Ты, Коварство и любовь, мать твою за ногу! Получай свои серопердриковые! Опять на мою койку бросил, гад! Погоди, я тебя достану!
Миша Г. уже приготовил свое варево, и ловко придерживая свою кастрюлечку тряпкой, летит по коридору в комнату «шефа»: – Пардон… Пардон… – лавирует он между столами, скамьями и людьми.
А навстречу, дирижируя себе двумя пальцами, кругленький и улыбающийся, краснощекий и хорошенький, как вербный херувимчик, совсем ещё мальчик – не успел ещё даже закончить девятый класс в школе – Петя П. – горланит на весь коридор:
«Солнце, воздух, онанизм
Укрепляют организм!»
В кухне уже начинается баталия вокруг плиты, где каждый хочет изготовить что-то «своё» и непременно выпихнуть сковороду соседа. Все прочие шумы перекрывает страстный грудной голос Сонечки Т. – нашей прелестной, молодой «Кармен» – она всего лишь с третьего курса Консерватории…
– Боже мой!.. Опять этот рыбий жир!.. Я этого не перенесу!
Действительно, интенсивный аромат рыбьего жира густой волной выползает из кухонного окна, откуда выдают «казённую» кашу, и распространяется по всему помещению…
…В театре шла подготовка к премьере «Пиковой дамы». Мы с Лидией Михайловной Скаловской целыми днями ползали по полу, пришивая черный тюлевый силуэт Медного Всадника на марлевую занавесь. Таков был замысел нашего театрального художника, Вани В. – всю увертюру дать при едва подсвеченном рампой, призрачном, туманном занавесе с Медным Всадником – олицетворением Санкт-Петербурга, с чуть просвечивающими сквозь туман очертаниями решётки Летнего сада…
Эффект превзошел все ожидания. Едва под первые звуки оркестра пошёл тяжелый основной занавес, как раздались бурные и долгие аплодисменты.
Вообще, молодой «хохол», как он всегда себя именовал, бывший студент Академии художеств, Ваня В. был художником талантливым, смелым, с оригинальными задумками. Так, в четвёртом акте «Кармен», он перед зданием арены установил на площади какие-то необыкновенные колонны из мятой жести. Они были театральны и смотрелись хорошо. Когда же Ваню спросили, почему колонны из мятой жести, он невозмутимо ответил: – Це ж поломатэ жыття Кармен… Хиба ж це нэ яснэнько?..
Кстати, Ваня просидел на Лубянке два года, отказываясь подписать хотя бы один протокол. Так и не подписал ничего, и благополучно прибыл, наконец, в лагерь сроком на десять лет, опровергая своим появлением довольно распространённую здесь теорию: – Не надо было ничего подписывать!..
…Вот, если бы не подписали…
Но, довольно отступлений.
Итак, мы спешно заканчивали занавес, в классах звучали хоры, в которые был подключён весь состав театра, и даже вовсе безголосые, вроде меня, и старичок-хормейстер, добрейший Николай Николаевич, с бесконечным терпением заставлял повторять по сотне раз, в одиночку и хором:
– «Очаровательно, прелестно,
Ещё, мадам, ещё!.».
Хорошенькая армяночка Лида Т., впервые выступавшая на настоящей сцене, на «воле» она была только любительницей, с красными пятнами на щеках от волнения, без конца приставала ко всем с вопросом, как у нее звучит:
– «Девушкам вашего круга
Надо приличия знать!.».
Герман – всё-таки его пел «мастытый» – пускал на весь театр своё: – Ми-а-ма-маа… – а сквозь стены соседнего класса проникали победные куплеты Торреадора:
– «То-рре-адорр, сме-ле-е-е, То-рре-адорр, То-рре-адорр…»
Баритон Т., снедаемый завистью к «признанному» баритону А., который «отнял» у него его «законную» партию, репетировал Маралеса, и безумно волновался, что не вытянет верхнего «фа» в проклятой фразе:
– «Поверьте, что средь нас найдете, Одних ли-и-ишъ (фа!) доблестных солдат!»
А юная Микаэла, венгерка Ежи И., «шпионка», перешедшая границу в обожаемое коммунистическое государство, за что и поплатилась, то и дело прибегала проконсультироваться, как надо ставить ударение:
– Пи’сьмо, или письмо’?
– Мате’ри, или ма’тери?
И только вольнонаёмные Лиза и Полина хранили на репетициях «гордое спокойствие» – так, по крайней мере, мне казалось.
…В сцене с графиней мы с Лидией Михайловной изображали приживалок, и так как обе не блистали голосами, нас заставили драматически «обыгрывать» эту сцену, пока за кулисами начинал хор:
«– Благодетельница наша, Как изволили гулять»…
Мы наспех прибирали спальню, устраивали кресло у камина, вырывая друг у друга подушки и потихоньку переругиваясь.
Но вот, графиня в кресле, приживалки прогнаны грозным окриком:
– «Что стоите?!.. Прочь ступайте!»
За кулисами, чуть приглушенный голос выводит слова старинного французского романса…
Я стою за кулисами, не смея шевельнуться, не смея вздохнуть, и слёзы подступают к горлу от счастья…
…Во втором акте мы изображали подруг Лизы:
– «Очаровательно, чудесно, ещё мадам, ещё…»
Труды Николая Николаевича не пропали даром!
В третьем акте мы танцевали плавный и величественный менуэт. Помню, как когда-то, в дни моей далёкой юности, читал нараспев стихи студент ВЛХИ, Гроссман:
«Менуэт, менуэт,
Два шага… и поклон!.».
…На всю жизнь «Пиковая дама» осталась моей самой любимой оперой.
…Шли у нас в театре и «Евгений Онегин», и «Кармен». В «Онегине» я танцевала на балу у Лариных в каком-то красном кринолине и с седыми буклями, за неимением других париков. Но оказалось, что седые букли мне очень к лицу, и я краснела от удовольствия, когда мне говорили:
– У Лариных ты была самая хорошенькая!
Зато на «Греминском» балу – как мы называли тот бал в третьем акте, на который с «корабля» попал Онегин – там первенство всегда было за Лидией Михайловной, с её гордой и величественной осанкой, и умением лучше всех танцевать, если конечно не считать нашей «настоящей» балерины – Аси К., под руководством которой и ставились все танцы.
В сцене дуэли я залезала под самый потолок, и оттуда, стараясь не грохнуться вниз, среди сложной системы задников и полузадников, сыпала «снег» на великолепную меховую доху Ленского, и на милый заветный пень…
«…Куда, куда, куда вы удалились,
Весны моей златые дни?»…
И сердце, и руки у меня дрожали от волненья, и я боялась, что ненароком выверну всю корзину со снегом разом на голову Ленскому…
В «Кармен» я пела в хоре девушек с табачной фабрики в сцене ссоры и впервые узнала, какую чушь тараторят «фабричные работницы» с аккуратностью счётной машины, чтобы не сбиться с такта:
«Микаэла для начала
Очень весело сказала,
Что охотно бы осла
Для прогулки припасла.
Тут вскочила Карменсита,
Закричала так сердито:
Ты сама осла не стоишь,
На метёлке поезжай!»
А «капитан Цунига», и в жизни отчаянный бабник, не пропустивший ни одной смазливой девчонки, поглядывал на нас масляными глазками, покручивая свои залихватские усики.
В четвёртом акте на площади перед ареной, где шумит разноголосая толпа, продают программы, апельсины и сигареты – «первый сорт», между музыкой и пением актёры вполголоса вставляли свои реплики, изощряясь в остроумии, отчего сцена оживала, раздавались вспышки неподдельного хохота.
Предлагая воды, «Падре» – здесь он изображал разносчика холодной воды – приговаривал:
– Ну, не дуй же всю, оставь другим глотнуть, совесть, совесть имей, все взопрели!..
Кстати, и кличка «Падре» пристала к нему после «Кармен». В первом акте, перед табачной фабрикой, где уже собрались юнцы в ожидании перерыва:
«Кармэн, за тобою толпой мы спешим…» —
молча и торжественно, ни на кого не глядя, с каменными лицами, с прямыми как палки фигурами, с опущенными глазами, осуждая всё и всех, с чётками в руках проходят два монаха-иезуита.
Одним из них неизменно и был наш «Падре». Ему и грима класть не нужно было – настолько аскетична и бесстрастна была физиономия этого добрейшего и талантливейшего человека. Это был тот самый «Дудукин», которого забрали вместе со мной в театр из Пиндушей.
В четвёртом акте есть место, где хор поёт:
«– Место, место синьору алькальду!»
– и толпа расступается перед алькальдом.
Режиссёр решил сделать эту сцену ещё более красочной и выпустить алькальда с алькальдессой!
Вот как я превратилась в знатную испанку с высоким гребнем в волосах, с двумя «испанскими» завитками на висках – «завлекалочками» – как их именовали современные девицы, в красных туфельках на высоченных каблуках, вся в шелку и кружевах.
Я важно шествовала под руку со своим высокопоставленным «супругом», тоже не поющим актёром.
Гордо помахивая огромным чёрным веером, я милостиво кивала раболепной толпе:
«…Место, место синьору алькальду!»
Что и говорить – лестно, но на одевание и гримировку уходило всё время второго и третьего акта.
Особенно мне было жаль пропускать второй, где пел «Дон Кайро», мой большой друг и приятель, Ваня Ч. Мне было безумно жаль пропускать любимый мною квинтет контрабандистов. Но в первом акте я была занята в «работницах», и поэтому заранее переодеться в алькальдессу было невозможно.
О Ване Ч. мне хочется рассказать несколько подробнее. Не потому, что его «история» была более необыкновенна, чем другие, но потому что судьба его в лагере сложилась необыкновенно, необыкновенно проявилась глубокая и странная любовь.
Ваня Ч. происходил, как и мой знакомый капитан, Евгений Андреевич, из старинной военно-морской династии, но был он значительно моложе Евгения Андреевича и, конечно, много современнее. Был он человеком высококультурным и талантливым. Прекрасно играл на рояле, знал и тонко ценил музыку, любил литературу. И ко всему прочему, обладал чудесным сильным голосом – бас-баритоном, прекрасного, тёплого оттенка.
В ранней юности встал вопрос – кем быть? Моряком, или певцом? Семейные традиции победили, Ваня пошёл в морское училище.
Была в нем этакая чёрточка лихачества и удальства, бесшабашной отваги. В детстве он прыгал со второго этажа, чтобы поразить товарищей. Уже в советское время, будучи капитаном – он рискнул провести корабль где-то в северных морях не по обычной трассе, а обогнуть какой-то остров с другой стороны, чтобы сократить путь и время.
Что-то он не рассчитал, и корабль наскочил на подводные скалы и затонул. Хотя никто из команды не погиб, Ваню Ч. посадили и дали политическую статью – «диверсия».
Когда я попала в Медвежьегорский театр, Ваня Ч. переживал глубокую человеческую драму – любовную драму, и как-то случилось так, что я стала его другом с которым он делился своим горем…
Героиней драмы была заключённая артистка – Маша Т. Была она вывезена с Соловков, где отбывала наказание по какой-то уголовной статье – что-то вроде бандитизма, или кражи. И вот, эта едва грамотная девчонка, ещё в Соловках, где тоже был свой «крепостной» театр, обратила на себя внимание необыкновенными сценическими способностями.
Внешне она была очень хороша собой: – высокий рост, стройная фигура, какая-то прирождённая плавность, даже можно сказать, величавость жестов, красивая, лёгкая походка. Ко всему этому – прекрасное русское лицо, серые, чуть широко расставленные глаза, русые, толстые косы, короной уложенные на голове… И редкая, удивительная способность «брать с голоса».
Режиссёру не нужно было разъяснять существо роли, об эпохе, о мыслях автора, о качествах, заложенных в образ героини – не нужно, потому что всего этого она просто не понимала, да и не старалась понять. Она и пьесу-то целиком никогда не прочитывала.
Но стоило ей показать, как надо играть, как говорить, что делать и… – То, что режиссёр видел своим внутренним, режиссёрским оком, оказывалось воплощённым в роль именно так, как он того хотел.
Я видела Машу в «Шестеро любимых» Арбузова – шуструю, энергичную и в то же время наивно-мечтательную Ленку. Видела ее Луизой в «Коварстве и любви» – сколько нежности, смирения, обречённости!..
Я видела ее королевой в «Стакане воды» – глупенькая бедная королева, которой так скучно, так не хочется быть королевой, которая так бездумно-покорна среди интриг, плетущихся вокруг неё…
И все это – Маша Т., которая не знала ни кто такой Шиллер, ни кто такой Скрибб, и не прочла ни одной их пьесы.
И вот в эту Машу влюбился Ваня Ч. Да как влюбился! Не только влюбился, а полюбил – преданно, самозабвенно, всей своей поэтической и тонкой душой.
Вдохновлённый любовью, он решил, что сделает из неё настоящую актрису, что пробудит её спящий ум и приобщит её к тому, что есть искусство. И он с вдохновением принялся за дело.
Но… по темпераменту и своим интересам Маша была современным воплощением Кармен, в постоянных поисках своего «торреадора». Она легко и просто меняла своих возлюбленных, частенько просто из меркантильных соображений. Однако в перерывах между своими «увлечениями» она неизменно возвращалась к Ване и считала его основным своим возлюбленным, хотя надолго её не хватало и вскоре у неё появлялся новый фаворит…
Так было пока она была «зэ-ка». Но Маша Т. как раз в это время освободилась – отсидела свои восемь лет, и… осталась вольнонаёмной в театре, где она была «примой». Это понятно – вряд ли она нашла бы где-нибудь лучшее положение.
Став вольнонаёмной, она тут же стала заводить «романы» с лагерным начальством, у которого, по нашим представлениям были все блага жизни, и которое хорошо знало, чем привлечь Машину благосклонность.
Всё это видел и знал бедный Ваня Ч., как видели и знали все остальные. Да Маша и не считала нужным что-то скрывать и «корчить из себя даму». Наоборот: она была уркой, и несмотря на долгое, со времён театра в Соловках, и достаточно тесное общение с культурными людьми – «самостоятельными», на языке блатных – во взглядах на жизнь оставалась уркой, и даже гордилась этим.
В те времена, как я уже говорила, заключённые в Медвежке жили сравнительно вольготно. Вольнонаёмная Маша имела свою комнату, как-то обставленную, с пианино, которое водрузил туда кто-то из начальства. И Ваня ходил к ней, когда у неё было «настроение» его видеть.
Несмотря на всё, Ваня продолжал её любить и надеялся понемногу своей любовью разбудить в ней настоящее чувство и развить её интерес к искусству и культуре.
Он играл ей на пианино, он читал ей стихи… Увы! Ни музыка, ни литература её не интересовали. Когда он пытался заинтересовать её рассказами о своей прежней жизни, она предлагала: – давай, лучше заведём патефон, потанцуем? – и ставила пластинку: «У самовара я и моя Маша» – начинавший тогда входить в моду фокстротик, или что-нибудь ещё… А он терял голову от её движений… И так продолжалось месяц за месяцем… Изменить её было невозможно. Но не любить её он тоже не мог, и потому всё продолжалось и продолжалось…
Когда он был у неё не в фаворе, и она не хотела его видеть, у Вани начиналась депрессия, и он начинал пить. Пил он по-страшному – дважды стоял на грани «общих работ».
«Общие работы» были жупелом для театрального люда – конец вольготной жизни, физический труд – лесоповал, в особенности. К нему никто из нас не был приспособлен, и он навсегда мог искалечить голос, руки, или ноги – всё, без чего не может существовать актёр, певец или музыкант, – и главное, лесоповал в итоге, как правило, доводил до истощения и гибели. Достаточно было одного росчерка пера, и человек мог оказаться «зачёркнутым» на всю жизнь...
Однажды, во время очередной «отставки», Ваня Ч., вконец пьяный, но крепко державшийся на ногах, с помутневшими, звериными глазами, вломился перед началом спектакля в уборную Маши Т. и зверски ее избил. Маша визжала на все кулисы, а он хриплым, но громким голосом награждал её эпитетами достаточно правдивыми, но нецензурными, вспоминая прародителей до четвёртого колена.
Наконец, Машу отняли, а Ваню Ч. скрутили.
Маша оказалась «на высоте»: – наскоро замазав синяки «общим тоном», она вовремя вышла на сцену. Впоследствии она очень гордилась своими синяками, как гордится каждая урка наглядным доказательством обожания и успеха у мужчин.
Ваню Алексей Алексеевич велел запереть в своём личном директорском кабинете.
– Я сам с ним расправлюсь – бешено и коротко сказал он. Как он «расправлялся», нам было неизвестно, но Ваня потом под большим секретом рассказал мне, что он отлично выспался и протрезвел на директорском диване.
«Внушение» все же было.
– Даю слово тебе, сукин сын – грозно прохрипел Алексей Алексеевич – в последний раз! Иначе – не посмотрю на твой уникальный бас-баритон и отправлю к чертям собачьим – на лесоповал!
Ваня обещал, и… всё пошло по-прежнему. Второй раз произошло вообще нечто экстраординарное…
Шла «Кармен». Ваня – «Дон Кайро» – явился вовремя, но разило от него за сто шагов, и на ногах он стоял не вполне твёрдо. Однако он начал гримироваться и к концу первого акта был готов к выходу. Увы, в жаре кулис его развезло окончательно.
…И вот, мой любимый квинтет, который ведёт за собой чудный бархатный баритон Вани Ч.:
…«У вас все уловки быстры и ловки»…
Баритон начал хорошо, хотя при первой ноте Ваня явственно покачнулся на обеих ногах. Но дальше… Господи, что же происходит?.. Почему квинтет всё замедляет и замедляет темп?.. По залу проносится какой-то не то шорох, не то вздох. Кулисы неслышно заполняются актёрами, с удивлённо расширенными глазами. Все стремятся заглянуть на сцену…
Оркестр играет всё медленней и медленней, чтобы не обогнать почему-то вдруг замедлившиеся ноты певцов… Как будто замок Спящей красавицы погружается в сон… Но ведь это же не «спящая красавица», это же «Кармен»!.. Как будто кончается завод в граммофоне, и пластинка крутится всё медленней и медленней, растягивая уже неузнаваемые ноты, вот-вот она остановится и замолчит совсем…
В зрительном зале всё замирает – даже простым, неискушённым музыкальностью людям ясно: что-то случилось… Надвигается «катастрофа», сейчас занавес пойдёт вниз…
За кулисами стоят замершие актёры… В суфлёрской будке застыл с широко открытым ртом и ужасом в глазах наш старенький суфлер А. Н., а великолепный Пан, откинув седую голову, горящими гневом глазами впивается в сцену, словно собирается испепелить, или, по крайней мере, загипнотизировать злосчастный квинтет, и дирижёрская палочка в его руке медленно вычерчивает в воздухе какие-то кабаллистические знаки…
И всё-таки они допели! Занавес, готовый опуститься каждый момент, нервно подрагивал в руках рабочих сцены, державших его уже наготове…
Последний такт, последняя нота, и квинтет буквально выносит со сцены на руках своего ведущего баритона…
В зале – единый вздох облегчения! Сцена оживает, опера продолжается дальше в обычном темпе…
Алексей Алексеевич врывается за кулисы; изрыгая проклятия, кроет Ваню Ч. пятиэтажным матом, хватает телефонную трубку и хрипит в неё: – Наряд!.. Наряд!..
Ваню уводят в КУР…
В конце акта поёт уже другой, наскоро одетый и загримированный «Дон Кайро».
Но и на этот раз Алексей Алексеевич спасает Ваню от общих работ, долго и грозно ругает, и Ваня опять «даёт слово».
Через две недели он снова поёт в театре.
Не знаю, сколько суждено было бы продержаться этому «слову», если бы внезапно, «как гром среди ясного неба», Ваню Ч. не освободили!..
Его отец, занимавший какую-то важную должность в Морском ведомстве, продолжал хлопотать за сына не покладая рук. И, как ни странно, добился – ведь это был всё ещё 1936-й!
Дело пересмотрели и статью переквалифицировали: Из «диверсанта» Ваня превратился в… «бандита»!.. Есть такая статья – 59-в, кажется – «транспортный бандитизм». Что это такое, в точности никто из нас не знал, не знал и сам Ваня.
Но бандит, слава Богу, по Уголовному Кодексу – не диверсант! Срок скостили, и оказалось, что Ваня даже пересидел…
Отец приехал за сыном, и… не увез его.
Я пишу только воспоминания, а не роман, но сплетения событий иногда превосходят все романтические вымыслы…
Ваня освободился, но тут же вторично арестовывают Машу!.. Толком никто не знает, за что и почему. Ходят слухи о какой-то политической статье: – Догулялась, дескать, с начальством!.. Одним словом, Маша «сидит».
И Ваня вместо того, чтобы ехать с отцом, остаётся в Медвежке, обивает пороги третьей части, добиваясь свидания, которого конечно же не дают; посылает ей добротные передачи, «ручается» в невиновности Маши, над чем только смеются, и в конце концов, предостерегают его вполне серьёзно – прекратить свою опеку, пока сам цел!
И так шло до самого моего непредвиденного и нежеланного расставания с Медвежьегорским театром.
Что было потом, я уже никогда не узнала… Начало же этой истории относится к 1936-му году – году моего пребывания в Медвежьегорском театре. Большую её часть в театре знали все, а некоторые более глубокие подробности были мне поведаны самим Ваней небольшими порциями в маленькой комнатушке на втором этаже театра, против «балкона», называвшейся «макетной». Там я клеила макеты декораций, по эскизам другого Вани – художника Вани В Там же мы с Лидией Михайловной вырезали картонные персонажи для затеянного мною театра теней.
Комната запиралась на ключ, чтобы не мешали слоняющиеся без дела между репетициями актёры, и Ваня Ч. был одним из немногих, кто допускался в нашу «макетную».
И вот, слушая излияния Вани, я возилась с клеем и картоном, а по ту сторону двери, в коридоре, неизменно дежурил и вздыхал мой верный поклонник Егорушка Тартаков…
…Егорушка принадлежал к типу людей, которые вызывают одновременно и жалость, и жестокое желание подшутить, посмеяться, или разыграть его. И всё это – со стороны людей, которые прекрасно понимали, что он человек более высокого склада, чем они, более культурен, эрудирован, музыкален. Таким людям, как он, обычно достаётся ещё с детства, со школьной скамьи…
Окружающие, постоянно потешавшиеся над Егорушкой, не были злыми людьми, и вовсе не хотели ему зла. Просто им трудно было удержаться от желания поддразнить человека, который, не принимая шуток, каждое, даже самое простое слово к нему обращённое, выворачивал наизнанку, примерял к себе на свой лад, выискивая в нём обиду и издевательство, если даже таковых и в помине не было…