Текст книги "И время ответит…"
Автор книги: Евгения Федорова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 38 страниц)
Швейпром
Наконец меня все-таки привезли в Кемь. Лагерь, в который я попала, назывался – «Швейпром». Это был женский производственный лагерь – предприятие, расположенный в нескольких километрах от города, на берегу реки Кеми, у самого её устья, при впадении в Белое море.
Берег этот не отличался живописностью. На нём не было никаких признаков растительности. Вдоль берега моря тянулась ржавая колючая проволока, отделяющая лагерь от воды. Отсюда, в ясную погоду, что, правда, бывало очень редко, можно было видеть слабое зарево Соловецких огней. Соловецкие острова были расположены в Белом море как раз напротив нас, всего лишь километрах в восьмидесяти.
В самом лагере, похожем на небольшой посёлок с улицами и большими корпусами швейной фабрики, с 6-ю – 7-ю двухэтажными бараками, обнесёнными высоким забором, тоже не было никакой зелени.
У самой реки была небольшая, но тоже голая, горка, носившая романтическое название «горки любви», ибо это было единственное более или менее укромное местечко, где в свободные часы могли повстречаться и погулять парочки. Со стороны реки вышек не было – только колючая проволока тянулась между берегом и водой.
Впоследствии, когда я прижилась на Швейпроме, я любила, если позволяла погода, бродить по горке, или, присев на камень, любоваться гладью моря и белыми барашками, вдруг вскипавшими на гребне волны, готовой обрушиться на наш пустынный берег…
Улицы верхней части зоны, вдоль которых стояли бараки, были довольно широкими и выложенными камнями, иначе в весенние и осенние распутицы по ним было бы не пройти.
По утрам и вечерам на фабрику и в обратном направлении двигались толпы женщин, похожие на колонны демонстрантов на городских улицах. Быть может, поэтому бараки с их улицами назывались – «колоннами»?.. Первая колонна… Вторая… Третья и так далее.
Особенно же шествие женщин напоминало праздничную демонстрацию ещё и потому, что у широко распахнутых ворот фабрики, куда вливалась колонна «демонстрантов» – в 6 утра, или в 6 вечера – неукоснительно, и во всякую погоду, гремел лагерный оркестр – торжественно встречая смену – дневную или ночную.
Швейпром работал круглосуточно, в две смены, каждая по 12 часов. Оркестр гремел и в дождь, и в пургу, и, конечно, давно никто не обращал на него никакого внимания, а возможно и просто не слышал даже…
Но для Культурно-воспитательной части (КВЧ) лагеря это значилось важным «мероприятием» и придавало особый престиж лагерю: во-первых, бодрая, весёлая и энергичная музыка взбадривала работниц; во-вторых, воспитывала ленивцев и нерадивых, опоздавших на общий развод и спешащих бегом догнать уходящую колонну; – их оркестр с презрением обливал «Чижом» – «Чижик-чижик, где ты был?!»…
Несомненно – укор и лёгкая сатира – лучший способ «перековки» преступников, для чего и существовали лагеря – так очевидно считали в КВЧ.
Зато если ворота фабрики запирались, и к этому моменту оказывались ещё опоздавшие – тут уж было не до «Чижа»! Их тут же отправляли в КУР – колонну усиленного режима, где они и получали соответствующие взыскания и сроки «отсидки».
Иногда на разводе появлялся «САМ» – наш «хозяин» и полновластный правитель, начальник лагеря – Дудар, происходивший из венгров. Огромный упитанный детина, с довольно добродушной физиономией. Впрочем, он и действительно был достаточно добродушен и терпим: на самую виртуозную матерную брань, на которую не скупились наши уркаганки, он не обращал ни малейшего внимания, и сам крыл не хуже. В общем, был бы «невредный», если бы не приступы бешеной ярости, которые вдруг нападали на него по самым пустяковым причинам. Тогда он лишался не только разума, логики, и членораздельной речи, но и вообще, образа человеческого.
Мне самой случилось оказаться причиной такой вспышки, позже я расскажу об этом трагикомическом происшествии, обернувшемся для меня немаловажными последствиями.
Здесь же, у ворот, он хлопал в ладоши, притоптывал сапогами и ревел во всю глотку, перекрывая гром оркестра: – А ну, давай!.. Веселее!.. Шире шаг, мать твою!..
Ко всему человек привыкает. Привыкла и я. Но впервые увидев зрелище «развода под оркестр» – только кумачёвых флагов не хватало, – я пришла в ужас, и мне чуть не стало плохо…
Женщины шли молча, с усталыми, невыспавшимися лицами, невидящими, казалось, глазами, шли туда, где их ждали новые двенадцать часов однообразной, утомительной, но требующей неотрывного внимания работы. Две-три пятиминутные передышки и одна двадцатиминутная – на «обед». «Обедали» тут же, за машинкой, принесенным с собой ломтём хлеба, иногда немного смазанным повидлом, или посыпанным сахаром…
Швейпром был женским лагерем. Работа считалась легкой, и работницы фабрики были женщины, получившие «третью категорию» при медицинском осмотре, то есть на лесоповал, или другие тяжёлые работы – негодные. Конечно, за машинкой сидеть – не лес валить, и они справедливо считали себя – «счастливыми»…
Основным контингентом работниц Швейпрома были бытовики: деревенские бабы, раскулаченные и бежавшие с мест поселений; работницы с фабрик – в те годы существовали какие-то «указы», по которым за катушку ниток, обнаруженную в кармане на «проходной» давали десять лет; были и посаженные по 58 статье, но в основном за болтовню, анекдоты и просто по глупости.
Было довольно много украинок. Эти несчастные женщины сидели за «людоедство», получили по десять лет, и почти все были отправлены на Соловки. Теперь их почему-то переправляли к нам на Швейпром.
В начале 30-х годов на Украине был лютый голод, как потом говорили, специально устроенный Сталиным.
Не знаю, были ли случаи прямого людоедства – то есть убийства с целью людоедства. Я о таких случаях не слышала, хотя со многими из украинок познакомилась довольно близко и даже подружилась. Некоторые, действительно, ели трупы. Рассказывали они об этом с содроганием и со слезами. Большинство имело детей и спасалось от голодной смерти ради них… Ужас пережитого остался с ними на всю жизнь.
Я не понимала, и сейчас не понимаю, почему за это несчастье, эту катастрофу, постигшую их, надо было ещё наказыватьих тюрьмой?..
На фабрике это были лучшие работницы, выдававшие продукцию высшего сорта, без единого «огреха», и делавшие чуть ли не по две нормы за смену.
Были тут и молодые ещё девчонки, сидевшие за мелкие кражи, не успевшие превратиться в настоящих уркаганок. Их было немного, но всё же они кое-как задерживались на фабрике, и к ним относились весьма снисходительно.
Настоящих же уркаганок усадить за машинку и приохотить к нудной работе – не удавалось, и от них начальство старалось поскорей избавиться. Однако в лагере их было достаточно – в основном это были представительницы «колонны мамок». Такая специальная «колонна» существовала у нас на Швейпроме. Это были не только наши, швейпромовские урки, но и присланные из других лагерей.
Несмотря на преследование «сожительства», оно существовало во всех лагерях и было прежде всего привилегией уголовного мира. Преследование – преследованием, а заделалась мамкой – тут тебе и декретный отпуск, и усиленное питание, и вольготный отдых в «колонне мамок», откуда в течение года на работу никуда не посылали. Детишки особенно не досаждали – содержались они отдельно при лазарете, с надлежащим питанием и уходом. Почти никто из матерей не кормил детей грудью.
После года, если на воле не находилось родственников, желающих взять ребенка, их отправляли в детский дом.
В общем, быть «мамкой» было выгодно и удобно, и я знала уркаганок, которые нарожали в лагере по 6–7 детей…
Как раз в то время в Советском государстве был введен «хозрасчёт». Ну, а лагерь никогда не желал отставать от «воли» – всё то же самое, только территория поменьше, да обнесена колючей проволокой. На Швейпроме, как и в некоторых других лагерях, тоже ввели свой хозрасчёт.
Итак, никаких тебе талонов на обед. Никаких пайков – ни ударных, ни штрафных. Сколько заработал – столько и получи – деньгами. И отправляйся в столовую, бери там приглянувшийся (и по твоему карману!) обед, в ларёчке купи хлеба и конфеток к чаю…
Всё это было бы хорошо, если бы не… нормы. Ах, эти нормы! Хронометражисты со своими хронометрами так и шныряли между конвейерами. Так и зыркали глазами – нельзя ли тут сократить время на операцию, нельзя ли отнять у нормы хоть несколько секунд?.. В результате, нормы были так жёстки, что заработка едва-едва хватало на пропитание.
Служащие – бухгалтера, счетоводы и т. д. – получали маленькую, но твёрдую зарплату, на которую всё-таки «прожить» было можно.
А украинки с Соловков, попав в лагерь, где можно было заработать лишнюю копейку и послать её домой – просто ожили. Были они женщины работящие, толковые, быстро освоили электрические машинки, поняли идею и выгоды хозрасчёта и быстро одолели нормы.
– У, сволочи – шипели на них остальные – из-за вас и нормы повышают! – и это тоже, к сожалению, было правдой.
Когда я прибыла на Швейпром, меня тоже посадили за мотор – так назывались здесь производственные швейные машины, работавшие на электричестве от сети.
Стоит на такой машине ногой чуть коснуться педали, как проклятый мотор рванет с такой скоростью, едва не отхватив тебе все десять пальцев, что кусок материи, который ты держишь в руках, моментально промчится под лапкой машины с быстротой курьерского поезда, собирая сборку, виляя зигзагами или вовсе выскакивая из-под лапки!
Если бы можно было как-то поучиться, потренироваться, – но лагерное начальство считало, что обучение таким простым операциям, как работа на швейной машинке, просто баловство и ненужная потеря времени. Да и какая женщина не умеет шить на швейной машинке?!
Но ведь вот беда: моторы стоят на конвейере, и у каждого мотора своя операция, а всего десятки операций, в итоге которых получается гимнастёрка, шаровары или бушлат.
Операции, действительно, не сложные: одна операция – стачивается спинка; другая – полы; третья – рукава; четвёртая – вшивается правый рукав; пятая – левый, и так далее. И чтобы это «далее» шло ровным потоком, и чтобы с конвейера сходили без задержки одна за другой готовые гимнастёрки, надо, чтобы каждая операция занимала точно отведенное ей время (недаром вокруг конвейеров шныряют хронометражисты). Гимнастёрка должна была быть сшита хорошо, без брака, «нормально», во всяком случае.
…Меня посадили для начала на «пустяковую» операцию – подрубать подол бушлата. Показали, как просто и ловко это делается. Вот так – загибается, вот так – закладывается, вот так – опускается «лапка» и… тррррр – готово! Подол подрублен аккуратненькой тоненькой линией.
Я старательно загибаю, подкладываю, опускаю «лапку» и, наконец, трогаю ногой педаль – трррррр!!.. Господи! Куда же оно летит, куда мчится?!.. Изо всех сил, обеими руками хватаю, держу – какое там!
И вот, в моих руках моё произведение: какой-то фестонообразный колокол – не хватает только языка, чтобы ударить в его бока! Это подол будущего бушлата!..
Но кругом никто не смеётся, тут не до смеха – бушлат-то бригадный! Брак ляжет на бригаду. А бригада – на хозрасчёте… На меня глядят недобрые глаза, насуплены брови. Уже слышится знакомое по 37 году: Ууу… интеллигенция заср… Контра проклятая!..
Несколько дней промучилась я за мотором. Конечно, чуть лучше пошло, да и операции нашлись ещё проще – сшивать карманы, например – их кроили из лоскутов, – там не очень-то видно, как они сшиты, и материя уже не вырывалась из рук таким вихрем; оказалось, что и педаль можно заставить как-то слушаться, едва трогая её ногой – но тогда всё шло очень медленно, и за моей спиной накапливался ворох полуфабрикатов, и я снова задерживала бригаду. В общем, я оказалась настолько неспособной швеёй, что с конвейера меня сняли.
Помыкавшись за мотором на разных конвейерах, с которых меня немедленно прогоняли, испробовав множество разных «операций», из которых мне не удалось усвоить ни одной, я неожиданно прибилась к делу, которое оказалось не только легким для меня, но даже и интересным. А для Швейпрома – и весьма полезным.
Раскройный цех Швейпрома занимал второй этаж одного из корпусов фабрики. Производство было массовым – Швейпром шил одежду на все северные лагеря ГУЛАГа.
Для каждой вещи – телогрейки, бушлата, шаровар и т. д. – имелись картонные стандартные выкройки, которые назывались лекалами. Они изготовлялись согласно ГОСТу – ни на сантиметр больше, ни на сантиметр меньше. Лекала раскладывались на материи. Для каждого изделия была установлена норма материала при той или другой ширине материи.
Уложить выкройки так, чтобы они заняли хотя бы на один, или даже на полсантиметра меньше отведенной нормы – значило сэкономить сотни метров материи – ведь шились десятки тысяч штук.
Раскладка выкроек на материи – это нечто вроде игры в головоломки. Надо десятки раз прикинуть и так, и этак, где-то кусочек отрезать, но в таком месте, где разрешается сделать надставку, и снова переложить ещё и ещё раз.
Нормы были так жёстки, что не то что сэкономить материю, но и чтобы уложиться в норму, иногда опытный раскладчик бился и день, и два. А материя постоянно шла разной ширины, самой непредвиденной, и тут тоже имело значение даже пол-сантиметра разницы – норма на раскладку будет уже не та. А уж если удавалось сэкономить – это было целым событием! Хотя самим заключённым от этого было ни тепло, ни холодно, так как все премии доставались начальству – даже сам «лекальщик» (так назывались раскладчики) не получал ничего – но неизвестно почему, радовался весь цех, а лекальщик ходил в именинниках!
Удивительный феномен человеческой психологии…
Чтобы сохранить в памяти раскладку на следующий случай, если придёт метраж такой же ширины, делали зарисовку этой раскладки на клеёнке. Сотни таких клеёнок с намелованными на них раскладками висели по стенам раскройного цеха – уже и вешать было некуда! И давно уже стали делать зарисовки на кальке в маленьком масштабе – 1:10, например. Потом из таких зарисовок составлялся целый альбом, что было, конечно, гораздо удобнее. Но для такой работы уже требовался чертёжник.
…Я не помню, как я попала в раскройный цех. Наверное, меня привели туда женщины, которые работали на «размеловке». Каждую выкроенную деталь, от единицы до ста, надо было пометить мелом, так как кроилось сразу 100 кусков материи. А материя – это полотнища, каждое метров 20–30 в длину, и они могли быть одинаковые по ширине, но разные по цвету. Поэтому каждая выкроенная деталь должна была сочетаться со своим полотнищем – для этого и метились мелом детали раскроя. И если случалась ошибка в размеловке – пропуск, или наоборот дважды повторенный номер – на всех остальных деталях, до ста – приходилось стирать неверные номера и заново писать новые – огромная потеря времени и недобор «нормы» для размеловщицы.
Конечно, и тут никакой нормы я сделать не могла. Но, слава Богу, хоть не задерживала других – это был не конвейер, и я над своей кипой раскроя могла копаться хоть до вечера, и копалась!..
Но тут мне неожиданно крупно повезло! На моё счастье в раскройном цехе в это время как раз не было чертёжника – освободился, или на этап взяли?
Кто-то сказал Володьке, начальнику нашего раскройного цеха, что я – чертёжница, и он предложил мне делать в маленьком масштабе зарисовки раскладок.
Какое это было счастье!.. Тут я оказалась на высоте!
И так как зарисовки эти занимали у меня совсем немного времени, я, чтобы не слоняться зря по цеху, и сама стала понемножечку раскладывать выкройки – «играть» с лекалами в «головоломки». И вдруг оказалось, что это получается у меня даже очень здорово, и через короткое время я сделалась «ведущей» раскладчицей раскройного цеха! И не одну сотню метров материи сэкономила для Швейпрома.
При очередном посещении цеха начальством я была представлена «самому» Дудару, как «лучшая лекальщица», что не помешало мне в будущем «загреметь» на общие работы с его «лёгкой» руки!..
Пока же работа моя была лёгкой, не утомительной ни физически, ни умственно – самой приятной из тех, которые довелось мне перепробовать за годы лагерей. И обстановка была приятной.
В огромном цехе было тихо и светло, совсем мало народа. Через весь цех протянулись длинные, метров по 20–30 столы, на которых раскладывалась материя. Одно полотнище на другое, потом третье, четвертое – и так до ста.
Сначала на верхнем полотнище размечались куски – норма для данного раскроя, и в них, в этих кусках, раскладывались, глядя на зарисовку, лекала и обрисовывались мелом. Потом включались электрические ножи, и тогда тишина цеха нарушалась басовитым жужжанием – но это не шло ни в какое сравнение со стрёкотом и рокотом сотен моторов в пошивочных цехах.
«Резаки» – это были мужчины – резали все сто слоёв материи сразу. Я долго не могла смотреть без трепета на эту операцию – слишком страшно. Лезвия ножей с бешеной быстротой носились вверх и вниз в особом станке, который резак вел по меловой линии. Нужно было большое искусство, чтобы разрезать материю точно по линиям выкройки, никуда не заехать, ничего не испортить – как можно было этому выучиться?.. Ведь бывали детали и совсем крохотные – какой-нибудь хлястик, карманы, надтачки. Я всегда поражалась искусству резаков. Не могла смотреть, как одна рука ведет тяжелый станок с ножами, а другая, совсем рядом, придерживает материю. Никаких «охранительных» приборов не было. У одного старого резака не хватало половины указательного пальца на левой руке… Но вот – всё равно – работал.
…Заведовал раскройным цехом молодой, и как оказалось, весьма симпатичный парень – Володя, которого большей частью, впрочем, называли «Володькой», на что он ничуть не обижался. Был он дельным, толковым, всё понимающим с полуслова, и обычно, – спокойным. Но в рот пальца ему не клади – умел «отбрить», как надо!
Был он из «соцблизких» – бытовик, сидел не то за растрату, не то за подделку каких-то документов. Был он «в доску свой» и с работягами, и с начальством, однако начальству никогда ни на кого не жаловался, умел расправиться сам. И в цехе его все любили.
Имелась у него лагерная «жена», и на его «семейную жизнь» лагерное начальство смотрело сквозь пальцы.
Завцехом он был отличным – цех выполнял и перевыполнял нормы, брака не делал, давал экономию, столь приятную и выгодную начальству. Взамен Володе разрешалось (негласно, конечно!) – сожительство.
Это была довольно-таки трогательная пара. Решительный и насмешливый Володя, не лезший за словом в карман, несущий в бога-душу-мать любого ослушника – и его лагерная жена, хорошенькая эстоночка Эмма. Верх аккуратности, всегда подтянутая, хозяйственная, казалось, она в своей гладкой шапочке-чепчике и белоснежном фартуке с большими карманами только что выплыла из сверкающей чистотой и медной посудой собственной кухни где-нибудь в Таллине.
Сдержанная, тихая, немногословная – она верховодила своим Володей, как хотела, но никогда не злоупотребляла этим.
При ней Володя прикусывал язычок, и ни в чём не смел ей перечить. Любая вспышка его угасала, стоило только Эмме взмахнуть своими пушистыми ресницами: – Ты это что?..
В Володином «кабинете» – закутке, отгороженном от цеха, – имелась электроплитка, а в небольшом шкафчике помещалась всякая посуда и продукты. Эмма вела хозяйство – варила ужины и обеды – в столовой они не питались. Володя – свой в доску и с охранниками, доставал мясо и прочую провизию, которой не было в зоне. Да и сам он, как бытовик, мог получить пропуск в город, но Эмма отпускала его неохотно, так что этой привилегией он почти не пользовался. За три года я ни разу не видела, чтобы он принес в зону водку. И Эмма говорила уверенно: – Мой Володя не пьёт!
При «кабинете» была ещё кладовочка, в которой хозяйственная Эмма устроила премиленькую спаленку.
Эмма сидела по 58-й статье, но имела всего лишь десятый пункт и пятилетний срок, из которого просидела уже три. Работницей она была отличной, никуда из-за «мотора» уходить не хотела, вырабатывала чуть не две нормы и зарабатывала больше, чем её Володя, который сидел на «зарплате». Оба ждали освобождения и планировали будущую совместную жизнь на воле.
…Так как моя «чертёжная» помещалась тут же, в Володином «кабинете», я была невольной свидетельницей семейной жизни этой пары. Сначала меня это сильно смущало, и я старалась больше тереться в цехе, оставив парочку наедине.
Если Эмма работала в ночь, то весь день она проводила у Володи. Раскройный же в ночь не работал – тоже его огромное преимущество!
Но очень скоро мы как-то привыкли друг к другу. Володя с Эммой перестали меня стесняться, а я – их. И мы стали жить спокойно и дружно. За всю мою трёхлетнюю жизнь на Швейпроме, которая прошла почти до конца в раскройном цехе, у меня ни разу не было никаких недоразумений и трений с Володей.
А когда у нас появился лагерный театр, и расцвела моя «артистическая деятельность», Володя оказался одним из самых горячих «меценатов» нашего театра – освобождал меня ото всякой работы – когда, и насколько нужно. Снабжал театральную костюмерную любым количеством обрезков, а для пошивки костюмов умудрялся доставать кой-какой метраж. Вполне возможно, что из «сэкономленных» мною раскладок!..
Когда память уходит в минувшее, и год за годом встают времена, проведенные в лагерях – Швейпром представляется мне каким-то тихим, спокойным островком – солнечными деньками, передышкой.
Солнца, как такового, на самом деле здесь почти не бывало – зимой вьюги и метели, весной – холод и туманы, летом – дожди. Редко-редко выдавались солнечные и тёплые деньки, когда вечером можно было посидеть на Горке за фабрикой, полюбоваться на взморье, освещённое вечерним, но всё ещё не заходящим солнцем…
Зимой – нет-нет и очарует вдруг звёздная ночь, когда небо бороздят всполохи северного сияния, похожие на лучи прожекторов. А вдалеке, где-то на горизонте, светлеет над морем ореол Соловков…
Когда наступают туманные белые ночи – призрачно-неправдоподобные, таинственные и холодные – всё становится нереальным и таинственным. Выйдешь из барака в такую ночь – как в белое молоко окунешься, даже жутко становится…
Да, ни природой, ни климатом не мог похвастаться наш Кемский Швейпром… Недаром о происхождении названия «Кемь» в лагере ходил нецензурный, но довольно меткий анекдот: Кто-то из императоров Российских – не то Павел, не то ещё кто-то, рассердившись на неугодного подданного, на жандармском рапорте широко прочеркнул:
«Сослать к еб… матери!»
Перепуганные чины устрашились спросить уточнения – где именно место сие находится?.. И сослали бедолагу в самое поганое место, которое сумели найти, а место ссылки для краткости нарекли – …«К. Е. М».
Но именно в этом невзрачном месте, под скудным северным солнцем и отогрелась моя душа, и я вошла в колею особой, верней обособленной, жизни с её собственными переживаниями, тревогами, волнениями, неудачами и радостями…
Думаю, невероятным это покажется для людей, которым, к счастью, не привелось пройти через годы лагерей: как может примириться с подневольным положением душа человека измотанного, издёрганного, замученного несправедливостями – человека, у которого изуродована и изломана вся жизнь…
Но всё же это происходит. И не только у меня одной, как я в этом убедилась. И не только у людей из интеллигенции, а говоря скромней – у людей образованных – тех, кому посчастливилось попасть на работу по специальности в Управления лагерей счетоводами, бухгалтерами, плановиками, инженерами и т. д. но даже у самых «простых» людей – малограмотных, или вовсе безграмотных.
Если люди ещё не стали «доходягами», которым уже ни до кого и ни до чего, и которые физически уже ни к какой работе не способны, если они – как наши швейпромовки – могли ещё существовать, втянувшись в свою скучную, однообразную и многочасовую работу – они всё ещё оставались людьми – со своими воспоминаниями, со своими надеждами когда-нибудь вернуться домой. Или, как наши украинки, работая на пределе сил, чтобы хоть один рубль в месяц был отослан домой… И ничто человеческое было им не чуждо, потому что душа в человеке живет – вопреки всему.
…И ещё был этот год – конец 38-го и начало 39-го – годом вспыхнувших надежд, великих чаяний, когда отхлынул грозный девятый вал 37-го и вынес на поверхность уцелевших от кораблекрушения… И кое-кому удалось спастись.
Вдруг начались так долго ожидаемые пересмотры дел, и несколько человек даже из нашей «политической зоны» – были освобождены.
Какое было ликование!!..
Перестали бояться вызовов в «3-ю часть». Наоборот, с трепетом и нетерпением ждали их. Гадали, сопоставляли, предполагали – кто мог быть следующим?.. Но ничего угадать было невозможно: освобождение получали люди, осужденные по самым разнообразным статьям, и принадлежавшие к самым разнообразным социальным кругам. И каждый втайне был уверен, что следующим – будет именно он!
Но… взметнувшаяся было волна быстро опала, вызовы в «3-ю часть» на предмет освобождения постепенно прекратились, и радости и волнения – угасли.
…Конечно, наш Швейпром не был «доходяжным» лагерем. Нет – тысяча, если не больше, работниц обитавших в лагерных бараках, доходягами не были. Женщины, измученные двенадцатичасовой нудной и однообразной работой, скудной и недостаточно «калорийной» пищей, даже во времена недолгого «хозрасчёта», работали напределе сил, но всё же ещё не заих пределами.
О «колонне мамок» я уже говорила – те жили и вовсе не плохо. Неплохо жилось и нашим мужчинам. На всю массу женщин их было всего человек сто пятьдесят – на исключительно специфически «мужских» работах – механики, наладчики, инженеры и т. д. Естественно, они жили значительно лучше, прежде всего потому, что и зарабатывали, конечно, побольше. Кроме того, они пользовались всевозможными «поблажками», многие, например, имели свои «служебные» закутки, где они могли тайком принимать своих лагерных сожительниц.
Служащие Управления, как я уже упоминала, получали зарплату, на которую прожить всё же было можно, а в бытность без хозрасчёта – получали пайку в 500 граммов хлеба, с чем тоже «прожить» было можно, при сидячей работе, не требующей физических сил.
И все эти люди, несмотря на тяжёлый, подневольный труд и почти рабское положение, всё же оставались нормальными людьми с нормальными человеческими интересами и отношениями.
И среди населения нашего Швейпрома, как и среди всякого другого, встречались люди удивительные, выдающиеся своими душевными качествами, складом ума и способностями, с удивительными историями своих жизней.
Здесь, на Швейпроме встретила я замечательного человека, необыкновенно талантливого актёра – Фёдора Васильевича Краснощёкова.
О нём и некоторых других я хочу рассказать особо, как и о созданном им нашем лагерном театре, который вновь заставил меня, как и многих других, почувствовать себя на гребне жизни и забыть на время, что мы – заключённые.