355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Федорова » И время ответит… » Текст книги (страница 11)
И время ответит…
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:35

Текст книги "И время ответит…"


Автор книги: Евгения Федорова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц)

…Два раза за время сидения в Бутырках у меня тоже были свидания. Странные были эти свидания…

Почему то их устраивали «массовыми»… Для удобства конвоиров, что ли? Чтобы скорей отделаться от толпы с нетерпением ожидающих этого, может быть последнего свидания? Или просто для того, чтобы мы просто ничего не смогли сказать родным?

Огромная зала была разделена не решёткой даже, а скорей сеткой, такой, как на вольерах в зоопарках.

Сетка была протянута вдоль всей залы в два ряда.

Между рядами, было расстояние метра в два – два с половиной. За сетками стояли люди, С одной стороны – заключённые, с другой – родственники. Между, по «свободной зоне» прогуливались охранники.

Зала была очень большая, но и людей была масса. Всё равно, все не помещались у сеток, и первое, что оглушало – это была брань… Каждый старался оттолкнуть другого, пробраться к самой сетке, каждый искал своих родных и перебегал с места на место. Все спешили – ведь на свидание отпускалось всего лишь несколько минут, Шум, гвалт, вопли стояли невообразимые.

Наконец я вижу ее, вижу эту маленькую сгорбленную фигурку в темном пальто и чёрной шапочке, натянутой до самых бровей… Испуганное растерянное лицо.

– Мама, мама, – кричу я изо всех сил, стараясь перекричать моих соседей справа и слева – да, мама же!.. Я здесь!.. Мама!

Наконец, она меня тоже замечает. Протискивается к сетке и… начинает плакать. Она что-то говорит, но я ее не слышу, ни одного слова...

– Мамочка, не плачь, – кричу я. Всё еще разберется, всё будет хорошо!.. Как ребята?

Опять мама что-то говорит, и опять я не слышу ни одного слова. И тут раздаются свистки: свидание окончено.

– Камера. 78-я, – кричит конвоир, – по четыре разберись!

И тогда, в каком-то секундном затишье, до меня доносится отчаянный голос мамы:

– Ведь это же всё Юра!.. Ефимов Юра!.. Это он!..

– Господи! Мама с ума сошла!.. Только этого еще не доставало!..

Я хочу броситься к решётке, крикнуть ей, что это не так, что она ошибается, что этого не может быть, что… Но конвоир сердито кричит:

– Не задерживаться! Марш вперёд! И глядя на меня в упор: – А ну, подтянись к своей четвёрке!..

И грозится, что в следующий раз вся наша камера останется без свиданий. Соседи меня подталкивают и тащат…

Но и в «следующий раз» свидание состоялось – это было уже последнее свидание, перед отправкой на этап уже после получения долгожданного ответа на кассацию.

Ответ был предельно короток и ясен. В нём было сказано что Военная Коллегия Верховного суда рассмотрела мою кассационную жалобу и определила, что решение Военного Трибунала Московской области правильно, что преступление мое квалифицировано правильно, и срок наказания установлен в соответствии с тяжестью преступления.

Мое дело было закончено и пересмотру не подлежало.

На это последнее свидание пришли все, – мама, муж и ребята. К счастью, народу было меньше и такого адского шума не было. К счастью ли?.

Старший сын, шестилетний Славик, как-то жалобно улыбаясь одним уголком губ, спросил:

– Мамочка, за что они тебя взяли?

– Это недоразумение, милый мой! Я скоро вернусь… Когда ты подрастешь, я все тебе расскажу…

Младший, сидя на руках у отца, чтобы хоть что-то видеть за головами стоящих впереди, с веселым любопытством смотрел широко открытыми темными глазами.

– Посмотри, Женя как он читает, – сказала мама и сунула ему какую-то книжку.

– «Илья Ейенбуйг Не переводя дыхания», – одним духом быстро прочёл малыш. Он совершенно не выговаривал буквы «р»…

Я писала маме, чтобы она не приводила ребят в тюрьму, но видно, она не могла удержаться. Ведь может быть, они больше НИКОГДА меня не увидят… И хотя я писала, чтобы мама их не брала, но в душе надеялась, что она всё равно не послушается. Поэтому, когда я уходила из камеры, я захватила две шоколадки – на всякий случай. И теперь я попросила одного из стражей передать их моим детям.

– Не положено, – сухо ответил он, но мама торопливо закивала мне: – Передадим, передадим!..

Потом, много лет подряд, ребята получали подарки «от мамы»…

…Но вот, наконец, настал и мой черёд прощаться с Бутырками. Меня, вместе с несколькими другими из нашей камеры, взяли на этап.

Нас выстроили по четыре в ряд «с вещами» под сводами просторного Бутырского «вокзала», и двери, величиной в целую стену, раздвинулись перед нами бесшумно, как по волшебству, прямо как в сказке: «Сезам, откройся!.».

– Вперёд… Шагом… аррш! – скомандовал начальник конвоя и мы нестройно, спотыкаясь от волнения, волоча свои рюкзаки и сумки, непомерно разросшиеся от передач, вышли за «волшебную» стену.

«Сезам» бесшумно закрылся за нашими спинами…

Мое дело было закончено. С ним кончилась и моя молодость. И повесть о годах моей молодости тоже подходит к концу.

Начались мои бесконечные скитания по лагерям, пересыльным тюрьмам и местам «не столь (и весьма) отдаленным», растянувшиеся более чем на двадцать лет…

Об этом я расскажу в другой книге, если Бог отпустит мне на это ещё немного времени.

Сейчас же осталось досказать немногое, – то, что всё ещё продолжает тревожить мой ум и память, и теперь, много лет спустя.

Глава VII
Хранить вечно
I

…Я часто прохожу по Арбату мимо этого неприметного грязно-желтого двухэтажного дома со старинными узкими, высокими окнами. Сам дом не производит впечатления старинного, а просто старого, давно не подновлявшегося.

И странно у двери на высоком крыльце прочесть тоже неприметную чёрную вывесочку: Военный Трибунал Московского Военного Округа. Такое страшное учреждение в таком ничем не примечательном доме, среди других – больших и новых, его даже домишкой можно назвать…

И еще страннее представить себе что внизу, в комнате с зарешеченными окнами, со стенами сплошь заставленными шкафами-ячейками, в какой-то одной ячейке лежит толстая папка с моим «делом». С делом Фёдоровой Е. Н., и в правом углу этой ничем не примечательной папки жирным шрифтом напечатано: «ХРАНИТЬ ВЕЧНО».

Я иду себе по Арбату, а эта папка, листы которой пестрят моей фамилией, именем и отчеством, – лежит тут, рядом, за железными замками, за дубовыми Дверями…

А может быть уже и не лежит. Теперь, после того, как Трибунал взорвался (в буквальном, а не переносном смысле) может уже лежит где-нибудь в ином месте, хотя, окна архива всё также смотрят на Арбат своими зарешёченными проёмами. Повреждения после взрыва видны только со двора и там сделали срочный ремонт.

Взорвался Трибунал ночью – где-то в подвале вспыхнул газ. Грохот и столб пламени был, говорят, грандиозный. Все окрестные арбатовские жители проснулись обливаясь холодным потом – началось! Первая бомба!..

Случись это в каких-нибудь тридцатых годах – можно себе представить, какое бы вспыхнуло и раздулось дело сколько людей сложило бы головы.

Так вот, лежит ли, хранится ли, мое дело там сейчас – не знаю, но где-нибудь обязательно хранится, – ведь вечность ещё не кончилась! Но ещё в 1956-м знаю, точно, что лежало, знаю, потому что в один момент его тут же разыскали, когда мне понадобилась справка из моего дела и я пришла за ней. Тогда-то я и увидала этот жирный оттиск: «ХРАНИТЬ ВЕЧНО».

Я иду по Арбату, а рядом, за грязно-жёлтой стеной, лежит повесть о моей жизни. Наверное важная повесть, раз её необходимо хранить вечно!.

Я тоже храню ее безо всяких замков и запоров в моей памяти. Храню вечно, ибо для меня – моя жизнь – это вечность. Это всё, что отпущено мне Богом, моя жизнь.

Явление из прошлого

Через двадцать два года, вскоре после моей реабилитации, мы снова встретились с Юрием Ефремовым. Он сам нашёл меня, и начал «искренне» мне сочувствовать. Я напомнила ему о «голубой молодежи», и сказала, что теперь я знаю, кто он из этой «голубой» четверки. С замешательством, но все же вызывающе он ответил:

– Ну, что-ж… Бей меня по морде…

Ждал ли он, что я ударю? Я не ударила и была вознаграждена потоком трагических признаний, или, вернее, полупризнаний, ибо есть слова, которые ни написать, ни произнести невозможно. То, что я услышала тогда, не было для меня неожиданностью. К тому времени я уже и так знала все.

Он клялся, что любил меня. Он говорил, что был уверен, что мне не навредил. Клялся, что мой арест был для него неожиданностью. А «страшную фразу» моей мамы о «ста тысячах» он слышал впервые там, от них, в дни, когда сам был раздавлен, деморализован, далек от человеческого облика.

Мне стало противно его слушать, ведь я знала, что это опять ложь. Но было и немного жаль его, так как я понимала, что должно было происходить с его совестью.

– Разговоры со мной в НКВД, – говорил он мне, – велись все время в тоне ультимативных обещаний «воссоединить» нас в тюрьме, а по набору ругательств в твой адрес я мог судить, что тебя ждет. Меня громили за слепоту, близорукость, за то, что я не разглядел в тебе подлинное исчадие ада.

…А время идет, и идет. И вот прошли еще новых двадцать лет. Теперь он – видный деятель науки. Член Союза писателей. У него географические труды. И издан сборничек стихов. Он ездит в заграничные командировки. Читает лекции и делает доклады. Он – поклонник Рериха, Цветаевой и Пастернака. У него жена, дети и внуки уже. Кооперативная квартира и дача.

Дома его все обожают. Друзья – любят. К своему шестидесятилетию он получил с полсотни поздравительных телеграмм со всех концов страны. Было и чествование, был и банкет.

Мы встретились с ним еще несколько раз. Мне хотелось до конца понять его, и может быть всё-таки попытаться найти какие-то мотивы для оправдания… Я понимала, что о прошлом он говорит только полуправду, но мы уже больше этого прошлого почти не касались – что толку?

Я жалела его и понимала, какой ценой он заплатил за свою «комфортабельную» жизнь.

Он показывал мне стихи, которые продолжал писать. С нетерпением ждал моего отзыва. Стихи (не все!) мне нравились. Были они, в большинстве, лирическими, но были и «гражданственные».

Вот одно из них, написанное в 63-м году во время Хрущёвской «оттепели»:

Суд
 
Не исповедь позера и фразера —
Сквозной озноб студящего стыда.
Я – поколенье горьких лет позора.
Я подлежу расстрелу без суда.
 
 
Виновны все: и тот, кто выждал, выжил,
Недоупрямив в сделке непрямой;
И тот, кто свыкся, выжилив и выжав
Все тяготы, смиряясь с рабской тьмой.
 
 
Герои книг? Историков уроки? —
Нет, лишь бы скрыться, в кротости святой
По очереди подставляя щеки
С похлебкинско-Христовой простотой.
 
 
С интеллигентской ловлей индульгенций,
С готовностью застраховать свой страх, —
Непротивленцы и приспособленцы,
Не мы, сгорали молча на кострах!
 
 
Мы подтверждали, кляли, запрещали,
Всерьез пеклись о чистоте анкет.
Мы столькое себе и им прощали.
Что нам самим давно прощенья нет.
 
 
Но суд даст срок доползать блудным людям
Червями в свете брызнувших лучей,
Чтоб не позволить нашим новым судьям
Стать поколеньем новых палачей.
 

Но вот что произошло незадолго до моего отъезда из Союза.

Случайно я рассказала Ефимову о судьбе дочери моего двоюродного брата Юры Соколова, отсидевшего по моему делу три года и заболевшего в тюрьме туберкулёзом. Её вырастил отчим (Юра умер, когда дочке был всего год), довольно видный партиец.

Он дал ей хорошее образование – она закончила Институт Иностранных языков в Москве, после чего получила работу в одном из советских консульств за рубежом. Там она вышла замуж за работника этого же консульства.

Как раз в то время, когда я рассказала это Ефимову, они с мужем были в отпуске в Москве.

И тотчас же он спросил меня:

– Она тоже Соколова?

Боже мой, зачем ему было знать, кто она?

– Букарева, – ответила я деревянным голосом, выхватив из памяти первую попавшуюся фамилию, ничего уже не соображая, ничего не видя перед собой…

Потом ночи не спала, мучилась от страха за них из за своей беспредельной глупости.

После нашего разговора их отъезд почему-то задержался, хотя срок отпуска кончился. Я твердо решила, что если их не выпустят – Юрину дочку и ее мужа – я покончу счеты с жизнью.

Слава Богу, в конце концов, их выпустили. С чем была связана эта задержка, они так и не узнали.

Но больше я Ефимова видеть не хотела…

* * *

Спросите у моего Времени – кто более всех виновен в рассказанной мною истории:

– …Талантливый юноша, интеллектуал, завербованный органами и предавший свою любимую, потому что его воля была сломлена, а страх самому оказаться за решёткой велик?..

– …Бдительный пионервожатый Артэка, вовремя сигнализировавший о писательнице с «классово-чуждым духом», дабы обезопасить себя от литературной конкурентки?..

– …Следовательница, НКВД сфабриковавшая «дело» и заставлявшая подписывать то, чего не говорилось, или говорилось совсем не так?..

– …Молоденькая студентка, моя родственница и подруга, «вспомнившая» то, чего на самом деле не было?..

– …Безупречно честный друг – коммунист, не посмевший сказать «ручаюсь», дабы не нарушить правила «великой» партии?..

– …Я сама, подписавшая лживый, из пальца высосанный протокол и потянувшая в пропасть двоюродного брата?..

– …Заранее всё предрешившие судьи, всерьез игравшие комедию суда?..

– …Или, наконец, «Великий Кормчий» до смерти запугавший огромную страну и превративший людей в бессловесных рабов режима?..

А может быть, просто само время,заставлявшее людей быть Нелюдьми?..

И Время ответит: – «Все!».

Ибо Время было – «сатанинское».

Конец книги первой

Книга вторая
«На островах ГУЛАГА»
От издателя

Эта вторая книга из трилогии «И время ответит», в которой моя мать – детская писательница и журналист рассказывает о жизни в лагерях ГУЛАГА., Будучи осуждённой на 8 лет, за глупо произнесённую в шутку фразу она провела в советских тюрьмах, лагерях и ссылках почти 20 лет – с 1935 по 1954 годы в разгар сталинского террора, развязанного им против своего народа, Почти вся молодость и зрелая жизнь её (с 28 до 47 лет) прошла в очень разных по условиям быта и строгости режима лагерях, пересыльных тюрьмах и местам ссыльного поселения.

Самым тяжёлым периодом её лагерной эпопеи была её жизнь на «Водоразделе» – так называлась группа штрафных лагерей усиленного режима, расположенная в районе верхнего участка Беломорско-Балтийского канала на севере Карелии.

Эти лагеря были предназначены для массового уничтожения неугодных властям заключённых «естественным» путём – сочетанием голода и изнурительного труда. С 1937-го по 1941-й годы там погибли тысячи и тысячи ни в чём не повинных людей.

Маме удалось пережить «Водораздел» только благодаря отчаянному побегу в тайгу и последовавшему переводу в центральный изолятор Белбалтлага после её четырех дней блужданий в лесах и последующей поимки.

Основной лейтмотив этой книги – человек сохраняет свою человеческую душу несмотря ни на что, и даже в лагерях старается жить, а не только существовать, поддерживать отношения с другими заключёнными и даже находить радость в каких-то моментах жизни, пока у него остаются для этого хоть какие-то силы.

В книге много личного – о завязывавшейся в лагерях глубокой дружбе и привязанности, казалось бы, таких разных людей; о самоотверженной любви до конца, наперекор всему; о встречах с интересными и просто хорошими людьми.

Много места в воспоминаниях отведено «крепостному» ГУЛАГовскому театру в Медвежьегорске и самодеятельной театральной «труппе» в Кемьском лагере, а также теме великой привлекательности искусства для казалось бы далеких от него людей, живущих в тяжелейших лагерных условиях.

Рассказывается в книге и о жизни заключённых на лесоповале в зимней тайге, где неприспособленные к таким условиям люди из «освобождённых» стран Восточной Европы замерзали в лесу целыми бригадами.

Заканчивается книга большой главой о жизни заключённого медперсонала в центральной больнице Соликамских лагерей.

С. Лесней

Глава I
Прелюдия
 
«Нам не дано предугадать,
Как слово наше отзовётся —
И нам сочувствие даётся,
Как нам даётся благодать…»
 
Ф. Тютчев

Нас выстроили по команде с вещами по четыре в ряд под сводами «вокзала» Бутырской тюрьмы, и двери величиной в целую стену бесшумно раздвинулись перед нами.

– Вперёд… шагом… аррш! – скомандовал начальник конвоя, и мы нестройно, спотыкаясь от волнения, волоча за собой свои рюкзаки и сумки, вышли за тюремную стену…

Пиндуши

Когда я сидела в Бутырской пересылке, мне, как и многим другим, казалось, что в лагере можно будет что-то доказать, кого-то переубедить, заставить понять себя; не только словами, но и всеми своими личными качествами, убедить, что меня ошибочно сочли преступником, что это не так, что это чуждо моей сущности.

А лагерь, в моём представлении, был тем, что я видела, когда работала одно лето экскурсоводом на Беломорско-Балтийском канале (ББК). Я встречалась там с заключёнными, работавшими на инженерных и хозяйственных работах. Они пользовались относительной свободой передвижения в пределах ограниченной территории.

Ведь тогда шёл ещё только 1934 год…

Я получила 8 лет лагерей за «террористические высказывания», по доносу моего близкого и любимого друга…

Сидя в Бутырской тюрьме, в ожидании ответа на кассацию, уже не веря в то, что она поможет, я писала заявление за заявлением, умоляя поскорей отправить меня на работу – пусть самую трудную, самую чёрную, лишь бы на работу, и при этом, я просилась на ББК, который я «знаю», где уже работала экскурсоводом, где, может быть, пригожусь и теперь, хотя и в качестве зэ-ка, как для краткости именовали заключённых.

Тогда этапы шли главным образом в двух направлениях: в Среднюю Азию – в Джэзказган и Караганду, и на Кольский полуостров – на ББК. Думаю, это только дело случая, а не результат моих эпистолярных упражнений, что я таки попала на ББК.

…Моим первым лагпунктом стали Пиндуши – судоверфь недалеко от Медвежьей Горы, обслуживающая ББК и Онежское озеро, куда в 1934 году я возила туристов на экскурсии.

Лагпункт был обнесен с трёх сторон колючей проволокой, с четвёртой синело Онежское озеро.

Колючая проволока была «зоной», за которую выход запрещался, и по краям которой стояли вышки с часовыми.

Но территория лагпункта была довольно обширной. Проволока и вышки были где-то за деревьями, и их не было видно – они не довлели ни над бараками, ни над самой судоверфью. Легко было представить себе, что тут живут просто люди, собранные сюда на работу, может быть временную – здесь всё носило отпечаток какой-то временности, в основном, из-за построек барачного типа.

«Сердцем» лагпункта было конструкторское бюро – КБ, где работали заключённые инженеры-кораблестроители – многие из них, как мне говорили, с «именами». Там же находилось чертёжное бюро и копировальная группа.

Сама верфь со стапелями, с огромными сараями-ангарами, где на полу раскладывались гигантские лекала, находилась на берегу, против небольшого зелёного островка с трогательным названием «Заяц». На островок вёл мост, и хотя заключённым вроде бы и не разрешалось ходить на островок, но стражи на мосту не было, и мы ходили. Купались, собирали цветы – это было всё ещё «вольготное» время, это было лето 1936 года.

В бараках мы жили вместе с урками, но их было меньшинство, и вели они себя, в общем, мирно и прилично. Сначала только «раскурочивали» «новеньких» по общепринятому в лагерях неписаному закону, а затем принимали в «свои» и уже не обижали.

Помню, на верхних нарах – у нас была «вагонная система» – наискосок от меня жила молодая весёлая, толстая и вечно разлохмаченная хохотунья. Она мне сразу заявила, безо всякой злобы, сверкая всеми своими отличными белыми зубами:

– А часики-то всё равно уведу!

Часы, отобранные у меня при аресте, следовали за мной этапом, и в лагере были мне отданы. Это были большие серебряные мужские часы, которые я носила на цепочке. Так случилось, что в таком виде мне их подарили, и так я их и носила, хотя это было не особенно удобно.

Я думала: куда же девать их на ночь, чтобы моя милая соседушка не «увела» их! Со мной была мочалка в виде рукавички. Я положила часы в эту мыльную рукавичку потихонечку, чтобы никто не видел, а рукавичку засунула под подушку.

Наутро рукавичка оказалась без часов, а соседка-уркаганка заливалась хохотом на весь барак:

– Смотрите, люди добрые, никак часики-то увели?!

Мы – 58-я статья – возмущались, урезонивали, просили отдать, грозили пожаловаться. Урки стонали от хохота, валясь на нары и дрыгая ногами в воздухе.

Я и впрямь заявила о воровстве и назвала воровку.

– А вы видели? – спросили меня в «третьей части» – так назывался наш отдел по «политическим» и сыскным делам.

– Не видела, но знаю.

– Не пойман – не вор, – резонно ответил уполномоченный III части.

Так и не вернули, так и не видела я больше своих часов, наверное спущенных за поллитра, что всегда можно было «обстряпать» с нашими конвоирами.

Раз уж начала про урок, расскажу о Пиндушских знакомствах в этой среде.

Было там два барака, почему-то называемые «колоннами» для малолеток. Это были преступники до 17 лет. В Пиндушах были только мальчики. Позже, в Кеми, мне пришлось столкнуться и с девочками: – ничего более распущенного, развращённого и циничного я не видела. Мальчики были немного лучше. К виртуозному и изощренному мату я уже привыкла мало-помалу в нашем собственном бараке, и он мне не так уж резал уши, когда я стала вхожа в колонну малолеток. А я стала туда вхожа.

Не помню, уж кому это пришло в голову – нам, или нашему начальству – попробовать поручить нам – 58-ой статье, воспитание «неподдающихся» малолеток.

Малолетки отлично знали, что раз они отбывают срок, то больше им уже ничто не грозит. С них взятки гладки, потому что они – малолетки. Взрослых за невыход на работу сажают в КУР (колонна усиленного режима), а малолеток – не сажают. Взрослым за невыполнение нормы урезают хлебную «пайку» до трехсот, и даже до двухсот граммов. Малолетки свои пятьсот получают при любых обстоятельствах. Взрослых за кражу могут судить, а малолеток не судят.

Они не ходили на работу, слонялись в томительном безделье целый день по лагерю и «промышляли» чем попало. То устраивали налёт на ларёк, то выбивали ночью окна в амбулатории и выпивали амбулаторный спирт, то громили погреб или кухню.

В колонну к малолеткам избегало захаживать и лагерное начальство. Убить не убьют, но избить до полусмерти могут запросто. Напрасно надрывались по утрам нарядчики, уговаривая малолеток выйти хоть на какую-нибудь работу.

Вот этих малолеток и решено было начать с нашей помощью перевоспитывать, учить читать и писать, и вообще, чему-нибудь учить.

В то время я работала копировщицей в конструкторском бюро. На «общих работах» я проработала в Пиндушах всего дня три: расчищала снег в строящихся лихтерах, вила верёвки вместе с какими-то женщинами и перебирала гнилую картошку. Потом меня перевели в КБ.

«Общих работ» в Пиндушах, по существу, вообще не было. Не было лесоповала, не было сельского хозяйства. Были только подсобные хозяйственные работы.

В основном же, были работы плотников и более или менее квалифицированных рабочих на деревянном судостроении.

Строили большие самоходные баржи – лихтеры, строили гидрографические исследовательские суда и маленькие речные трамвайчики с корпусами типа японских «кавасаки».

Итак, я работала в копировальной группе, и мне предложили обучать копированию шесть мальчишек из малолеток, изъявивших желание учиться.

Я взялась за них с энтузиазмом – тогда я за всё бралась с энтузиазмом, даже за гнилую картошку. Кстати: гнилая картошка была бичом и сказочным «белым бычком» лагерей. Весь год, начиная с осени, гоняли женщин в овощехранилища перебирать картошку: гнилая отдавалась в кухню, хорошая ссыпалась обратно в закрома овощехранилища. Назавтра – то же самое. На третий день – то же. И так – изо дня в день, пока не наступала весна, и картошка кончалась. Её всегда перебирали, и всегда ели гнилую.

Неужели хорошей хватало только для лагерного начальства?! Ведь хорошей было больше, чем гнилой!..

Ну, а теперь о моих малолетних урках – «чертёжниках».

Работа копировщика требует, прежде всего, аккуратности и терпения. Это – при всех обстоятельствах. При наших же – особенно. Надо было не только аккуратно проводить линии и штрихи нужной толщины, надо было ни на минуту не забывать о мухах.

Дело в том, что у нас не было настоящей туши на спирту. Мы тёрли тушь в палочках и разводили её в сахарной воде. Как только на кальке проводилась линия – на неё устремлялись мухи. Если вы вовремя не отгоняли их, они погружали свои хоботки в тушь, оставляя на месте линии ряд аккуратных светленьких кружочков. Однажды, уходя с работы, я забыла накрыть уже почти готовый чертёж, величиной в два листа ватмана… На утро я нашла бледный призрак своей копии, начисто съеденной мухами!.

Сначала мальчишкам нравилось держать в руках новенькие блестящие рейсфедеры и циркули. Они были польщены обществом 58-ой, хотя продолжали заглаза и в глаза величать нас «придурками» и «заср… интеллигенцией». Впрочем в нашей копировалке – длинной, светлой комнате, сплошь заставленной чертёжными досками, они старались «не выражаться».

Но когда дело дошло до самых несложных, но всё же настоящих копировок – всё пошло вкривь и вкось. То на почти готовый чертёж капала жирная клякса, то рейсшина или треугольник размазывал невысохшую линию, то нахальная муха прямо из-под пальцев пожирала тушь…

Теперь тут и там трёхэтажный мат оглашал комнату, и злосчастная копировка посылалась по всем мыслимым и немыслимым адресам, и в хвост, и в гриву. Малолетки выходили из себя, рвали кальки на мелкие кусочки, едва удавалось спасти самые чертёжи. Однажды один из них в раже раздражения запустил флаконом туши из одного конца чертёжной в другой, и тушь, описывая свою воздушную траекторию, окропила по дороге целую вереницу чертёжных досок с приколотыми на них работами!

Мы были с ними терпеливы, урезонивали и успокаивали, подбадривали и хвалили мало-мальски сносные работы. И всё же – один за другим – наши малолетки исчезали из чертёжного бюро, и к концу моего пребывания в Пиндушах остался только один, который в конце концов стал хорошим копировщиком.

Стараясь хоть чем-то быть полезной нашим подшефным, я надумала пойти к ним в «колонну» и дать им урок русского языка. Ведь теперь у меня были «свои», мои чертёжники, которые не дадут меня в обиду. И точно, не дали.

Когда во время урока кто-то, подкравшись сзади, опрокинул классную доску (не знаю, где её раздобыли и откуда притащили в барак малолеток), – «мои», как ястреба, кинулись на забавника, выволокли его за дверь, и оттуда послышались звонкие затрещины и прочие красноречивые звуки доброй потасовки.

Но всё равно, из занятий русским языком ничего не получалось. Ученики не сидели на местах. Слонялись по комнате, курили, переругивались вслух и почти не обращали внимания на падежные формы имён существительных, о которых я им с жаром толковала.

Тетради, которые им выдали, они тут же использовали на «козьи ножки» и на самодельные карты. И только, когда я, отчаявшись привлечь их внимание существительными и глаголами, начала читать вслух:

– … У лукоморья дуб зелёный, Златая цепь на дубе том… – ко мне сразу придвинулось несколько человек, в глазах промелькнули удивление и интерес.

– Ну, ну! Давай, давай!.. – подгоняли они меня, когда в горле у меня пересыхало, и я останавливалась чтобы перевести дух. Так мы и отхватили всего «Руслана» за один присест.

Потом я читала им и «Цыган», и «Бахчисарайский фонтан», и «Полтаву», но ничто такого потрясающего успеха, как «Руслан и Людмила», не имело. Много раз мои нетерпеливые ученики требовали снова и снова:

– Даёшь Руслана!

Однажды я забыла в колонне малолеток свою меховую безрукавку. Я сняла её из-за жары и оставила на спинке стула. Потом, уже выйдя из барака, я вспомнила о безрукавке и вернулась за ней. Её уже не было.

– Не беспокойся, сейчас доставим, иди! – пообещал кто-то даже не из чертёжников моих, а просто из поклонников «Руслана». Через полчаса безрукавку «доставили», а вора исколотили так, что его пришлось отправить в лазарет…

Общий уркаганский закон – «своих не трогать» – действовал и у малолеток. Благодаря «Руслану» и я у них стала как бы «своей».

Потом, за годы кочевий по лагерным «командировкам», по этапам вместе с урками, мне не раз случалось быть «раскуроченной» (обобранной) моими соседками или соэтапницами. Но всегда это было сначала, пока я была ещё «чужая». А потом, когда я становилась «своей» – они уже никогда меня не «обижали» и добродушно подтрунивали над совершённым ранее налётом.

Среди урок встречались люди незаурядные, одарённые, наделённые пылкой фантазией, или необычайной памятью.

Так например, на Водоразделе, летом 1937 года, когда мы были лишены книг, радио, газет, и других мало-мальских крупиц культуры – утешением нашей небольшой, человек в шесть, компании был урка Серёжа, влюблённый в Есенина, и чуть не всего его знавший наизусть. На животе его было вытатуировано крупными буквами: «СЕРГЕЙ ЕСЕНИН».

Когда он читал «Письмо к женщине», в конце, после слов: «…Знакомый ваш» – он неизменно оголял живот трагическим жестом и демонстрировал татуировку: – «Сергей Есенин!»…

Читал он хорошо, с выражением, со слезами на глазах. Другой урка – одноглазый Стёпа – задушевно и проникновенно пел под гитару старинные русские романсы и арии из оперетт.

Большинство отлично танцевали, а чечётку любили отбивать до самозабвения, и хорошего чечёточника чуть не на руках носили. Недаром каждый вожак и коновод у них был первоклассным чечёточником. Впрочем, вожаки, конечно, были талантливыми организаторами и могли заставить «массу» делать что угодно. Их боялись и слушались беспрекословно всё по тем же неписаным законам уголовного мира.

Но сказать, что вся масса урок отличалась какой-то особой восприимчивостью, одарённостью, большей чем остальные люди, – я не могу.

Ближе я столкнулась с ними в лето жуткого «Водораздела» 37-ого года, а также в Кеми – на Швейпроме, где прожила целых три года. Об этом я расскажу дальше.

Итак, мой первый лагерь, Пиндуши, мало походил на концлагерь, которым он, в сущности, был. Если не считать урок и малолетних преступников, с которыми мне пришлось здесь близко познакомиться, это был лагерь, где колючей проволоки не было видно за густыми деревьями, где с берега открывалась нежная гладь Онежского озера, а на берегу возвышались стапеля судостроительных площадок.

Наше конструкторское бюро было обычным учреждением, только с несколько «продлённым днём». Мы собирались на работу к девяти утра, а кончали её в восемь вечера. Но всё же это было обычное учреждение, с разными отделами, с начальниками этих отделов, со специалистами. Все были заняты производственной работой, имели свои производственные планы, и все старались их выполнить досрочно.

Имелся даже свой БРИЗ – (Бюро рационализаций и изобретений), и за удачные рационализаторские предложения выдавали небольшие премии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю