355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Федорова » И время ответит… » Текст книги (страница 22)
И время ответит…
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:35

Текст книги "И время ответит…"


Автор книги: Евгения Федорова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 38 страниц)

Ах ты сударь наш дударь…

После отъезда Фёдора Васильевича мы поставили ещё пару спектаклей – «Чужого ребёнка» и «Сердца четырёх».

Кремлёв не бросил сцены и добросовестно работал с нами – но всё как-то потускнело, посерело, не было прежнего вдохновения, прежней увлечённости… И даже спектакли стали приниматься хуже – уже не было таких оваций, к которым мы привыкли. И скучно было, и тоскливо, и время тянулось нескончаемыми неделями, от бани до бани.

Баня в лагере – не только полезное, но и приятное, деятельное событие. Генеральная уборка барака под руководством дневальной, с вытряской на морозце одеял и матрасов. Вся эта «некаждодневная» работа уже как-то возбуждает, подстёгивает. А сама баня – какое удовольствие!.. Даже когда тебе на «всё-про-всё» полагается две шайки горячей воды и кусочек коричневого, с голубыми прожилками, «хозяйственного» мыла… А кроме всего, она помогает вести отсчет времени! Ведь всего 52 бани – и годдолой!

Но тут-то и случилось со мной трагикомическое происшествие, которое сначала даже развлекло меня, хотя и обернулось не весьма приятными последствиями.

На Швейпроме ждали какое-то высокое начальство. Во все лагеря оно наезжает время от времени – так же, как на воле в свои вотчины выезжает «обкомовское начальство».

Приходит Володька – начальник нашего раскройного, и говорит: – Ну, придется тебе на пару деньков запрячься в работу! Дудар пожелал, чтобы у него в кабинете висели схемы всех конвейеров, с указанием операций и отведённого на них времени.

– Ого! – восклицаю я.

– Вот именно «ого»! – повторяет Володька. Всё должно быть готово к послезавтра. Сейчас принесу тебе картон, а ты валяй в плановый – бери у них списки операций и время, да поживей – одна нога здесь, другая там!

Легко сказать! На фабрике шесть цехов, не считая закройного и инвалидного. В каждом, примерно по восемь конвейеров, и почти на всех идёт разная продукция. И надо не только вычертить схему прямоугольничками, изображающими моторы в рамках каждого конвейера, но ещё и писанины уйма.

Но – приказ есть приказ, и спорить с ним так же бесполезно, как и на войне!

Взяла я в плановом все данные, засела за работу на весь день и на всю ночь. Обедом и ужином Володя с Эммой кормили! И во вторую ночь только чуточку прикорнула тут же в нашем «кабинете». К указанному сроку – через два дня – дело подвигалось к концу.

Незадолго до конца смены распахивается дверь в наш «кабинет» (он же и моя «чертёжная»), и вваливается наш дородный и мощный начальник лагеря с целой свитой всякого лагерного начальства помельче. Володька с порога лихо командует: – Внимание!

Это означает: – начальство идет, встать!

Я, конечно, встаю. Вокруг меня на столах разложены готовые или ещё подсыхающие схемы. Дудар сопит, рассматривает, видимо доволен.

– Ну, как работа? Кончаете?

– Да, скоро кончаю, гражданин начальник.

– А второй экземпляр?

Я (с удивлением): – Какой второй экземпляр?

Дудар (с раздражением): – Обыкновенный второй экземпляр!! Я велел – в ДВУХ ЭКЗЕМПЛЯРАХ!!!

Володька делает мне с пороге отчаянные глаза, прижимает палец ко рту. Он-то хорошо знает, что лучшая тактика с начальством, если оно гневается – молчать. Увы! – я так и не научилась этой тактике ни в лагере, ни в жизни.

– Второго экземпляра я не делала.

– Как это не делала?! – уже во всю силу легких гремит Дудар.

– Мне мой начальник про второй экземпляр ничего не говорил, да и времени… – я хотела объяснить, что и времени на второй экземпляр всё равно не хватило бы. Но… объяснять ничего уже не пришлось!

В бешенстве, толстый, как бегемот, Дудар топает ногами, брызжет слюной, орёт не то что на весь цех – в других корпусах наверно слышно!

– МОЙ начальник! Га!.. МОЙ НАЧАЛЬНИК! Я вам покажу, кто здесь начальник… Я ваш начальник!.. Я!!

Я пячусь назад, насколько пускает стол, а он лезет прямо на меня: – МОЙ начальник!.. МОЙ начальник!!

Других слов он не находит, да и эти застревают у него в глотке, лицо багровеет, глаза выкатываются… Наконец, он резко поворачивается, сметает Володьку с порога, выскакивает в дверь, грохочет сапогами по железной лестнице, продолжая по дороге орать: – Я вам покажу, КТО здесь начальник!.. На общие работы!!

Перепуганная свита, молча теснясь в дверях, сыплется следом. Последним бежит Володька, прошипев мне на ходу с ненавистью: – Дуррра!

Ах, как он был прав! Конечно, никакого второго экземпляра я сделать и не могла бы – только-только кончила первый, как понаехали «высокие гости». Но промолчи я, или ответь Дудару: – «Делаю!» – и всё бы обошлось отлично. На чёрта ему сдался второй экземпляр?!

Володя надеялся, что и так обойдется, забудется. Ну, а вспомнит – так мы ему потом сделаем хоть второй, хоть третий, хоть десятый экземпляр! Пусть хоть весь свой кабинет обклеивает!.. Жалко нам, что ли?!

Но не прошло и двух дней, как на доске объявлений появился приказ: «…Чертёжницу Фёдорову снять на общие работы, подыскав замену».

Эти два последние слова снова вселяли надежду: где им найти замену? Всех «58-х» мы знали наперечёт, и среди них не было ни одного чертёжника. Ну, а среди бытовиков и уркачей – и подавно. Однако, через несколько дней Дудар вызывает Володю и интересуется: – Найден ли заместитель Фёдоровой?

Володя старался, как мог: и заместителя нет, и вина-то целиком его, и Фёдорова не только чертёжник, но и лекальщица, а лекальщиков тоже нет… Всё, как об стенку горох!

– Пусть немедленно обучит кого-нибудь из бытовиков – довольно с меня этих полит-заср…! – было последнее слово Дудара.

Интересно, что буквально за неделю до этого происшествия, в приказе же – а он любил по всякому поводу издавать приказы, которые неизменно вывешивались на доске у проходной – за его личной подписью, была объявлена благодарность активистам клуба за постановку «Чужого ребёнка», а Кремлёву и Фёдоровой – особо!.. Но, очевидно, самолюбие начальника оказалось сильнее тщеславия мецената!..

Итак, у меня появилась ученица. Хорошенькая урочка – Лизочка, одевавшаяся по любимой уркаганской моде под «бэби» – в мини-платьице (были такие уже в те далёкие времена), с большим бантом в волосах. Почему она появилась у нас на Швейпроме – непонятно, вероятно, по ошибке. Возможно, «руководящие» работники вышестоящего УРЧ – Учетно-распределительной части – спутали понятия «мамок» с «малолетками», и отправили на Швейпром, потому, что у нас имелась колонна «мамок». Она нигде не работала, а просто шаталась по всему лагерю, «приписанная» к какой-то бригаде.

Оказалась она дурёхой непроходимой, да и не хотела ничему учиться: мечтательно смотрела в окно, когда я пыталась ей хоть что-нибудь объяснить, или на целые часы исчезала из цеха, гоняя по всему Швейпрому.

Зато в клубе она начала играть травести – и совсем неплохо! Помню какую-то пьеску по мотивам рассказа О’Генри «Вождь краснокожих»: грабители похищает у миллионера мальчишку, который за несколько дней доводит их до одури, а отец не желает его не то, что за выкуп, но и даром получить обратно. Наконец, с большим трудом, уплатив крупную сумму отцу отчаянного мальчишки, бандитам удается вернуть его в «родные пенаты»!

Мы быстренько переделали мальчишку в девчонку, и моя хорошенькая Лизочка отлично сыграла роль, словно для неё написанную!

Память у неё была отменная – моментально запоминала текст, но даже если и несла отсебятину – от чего отучить её было невозможно – то остроумную, и к месту. Хотя всегда было страшно, что из её хорошенького ротика выпорхнет нецензурное словечко!

Итак, на сцене она была весела и внимательна, от природы владела хорошей дикцией, и вполне заслуживала достававшиеся ей аплодисменты.

Однако, успеху на сцене никак не сопутствовал успех в овладении рейсфедером! При первой же кляксе на кальке, она швыряла рейсфедер об пол, проклиная его в «бога-душу-мать», и надолго исчезала из нашей конторки. Володька посмеивался, да и я вскоре раздражаться перестала.

– Чем дольше будешь её учить – тем лучше для тебя же – говорила рассудительная Эмочка.

Так прошло недели три, до очередного обхода Дударом своих владений.

– Почему Фёдорова до сих пор в цехе??.. Завтра же на общие!

Володя благоразумно молчал. Завтра – так завтра.

…На Швейпроме не было ни лесоповала, ни сельского хозяйства, ни, тем более, рудоносных шахт – этих классических лагерных «общих работ». Здесь общие работы – это были какие-нибудь хозяйственные дела – переборка картофеля в овощехранилище, работа в прачечной, разгрузка или погрузка вагонов с каким-нибудь материалом, распиловка дров и тому подобное.

Нарядчик, сочувствовавший мне, как и все прочие, отправил меня в прачечную, полагая, что всё же это работёнка «блатная» и в тепле, учитывая, что на дворе ещё зима – конец февраля – и холода ещё лютые, особенно с ветрами.

Конечно, гладить простыни и наволочки (кое-как, сложил, повозил утюгом, да и ладно, для своих сойдёт!) – дело несложное, и никакого умения не требует. Но утюг был тяжёлый, чугунный, и с непривычки к концу дня я едва стояла на ногах. Снаружи трещал мороз, а в прачечной клубился жаркий пар, и я обливалась потом с головы до ног. После такого денька – с 6 утра до 6 вечера – не очень-то побежишь в клуб на репетицию… Но что поделаешь?

Несколько дней я промучилась в прачечной, а кончилось это опять неожиданно: Обходя свою вотчину, Дудар заглянул в прачечную. Конечно, он тотчас меня узнал.

– На общие! – заорал он, тыча в меня пальцем – на дрова! Видимо, прачечная показалась ему недостаточно «общими»! Свита почтительно молчала, только нарядчик несмело пискнул: – Слушаюсь, гражданин начальник!

На следующий день меня отправили «на дрова».

Километрах в двух-трех от Швейпрома, на берегу Кеми, были накатаны огромные штабеля брёвен, высотой с двухэтажный дом. Эти штабеля нужно было «раскатать» – то есть сбросить бревна вниз, а затем положив на козла, распиливать их на дрова. Дело, конечно, тоже не хитрое. Но… во-первых, как я уже сказала, стояли морозы с обычными здесь пронзительными ледяными ветрами. Во-вторых, пилить, практически, было нечем. Несколько пил на 20–30 человек, неточенные, с поломанными зубьями, едва-едва пилили. И, наконец, самое главное – пилить-то было не с кем! На штабеля выводили из изолятора самых отпетых уркачек, которые вообще нигде и ничего не хотели делать. Свой срок они, в основном, отсиживали в изоляторах, так как никаких норм никогда и нигде не вырабатывали. Однако, они умудрялись иметь хахалей и даже обзаводиться детьми кое-когда.

Не желали они работать и здесь, мудро полагая, что всё равно, кроме своих штрафных 200 граммов ничего не заработают. Единственной их заботой было развести костёр побольше, чтобы не замерзнуть совсем к чертям. Конвоиры не препятствовали – им ведь тоже было холодно!

Дни коротали, перекидываясь в картишки (которые всегда оказывались под рукой), рассказывая анекдоты или затевая между собой ссоры, а то и драки. Причинами всегда были любовные интриги. Были здесь и «лесбийские парочки», которые нежно ворковали, целовались, или ссорились…

Иногда кое-кто из уркачек для развлечения залезал на штабель, и с риском сломать себе шею, начинал раскидывать брёвна. К счастью, дни были ещё короткие, и с наступлением сумерек озябшие стрелки спешили увести нас в зону. Верней, не в зону, а в изолятор, так как мы не давали никаких процентов и числились в штрафниках, в том числе и я.

Не представляю, чем отапливался Швейпром – фабрика, цехи, бараки, кухня?? Только не нашими «дровами»! Должно быть, где-нибудь ещё «на дровах» работали мужчины.

…В изоляторе – небольшом бараке со сплошными нарами – тоже было тепло. Нравы здесь были не слишком строгие, хахали приходили на свидания к уркачкам и приносили передачи. Мои товарищи тоже меня не забывали, и когда им удавалось вырваться из нашей зоны, приносили всевозможную еду. В общем, мы отнюдь не голодали на своих двухстах граммах! А через несколько дней начальник КВЧ добился, чтобы меня из изолятора выпускали на репетиции. Получалось забавно! Не знаю, дошло ли это до Дудара? Вероятно, дошло – но, наверно он поостыл, одержав надо мной такую «полную» победу!

Во всяком случае, сидя в изоляторе «с выводом в клуб», я ещё сыграла Ленку в «Шестерых любимых». Но сыграла плохо, так и не проникшись победоносным духом соцреализма, пронизавшим всю эту примитивную пьеску, заложившую фундамент будущей славы Арбузова.

И весь спектакль не блистал. Кремлёв был староват для энтузиаста-комсомольца, а знаменитый монолог старушки-уборщицы о чудаке Фаусте, который захотел остановить мгновение и тут же помер – не слишком вдохновил наших зрителей. И, конечно чувствовалось отсутствие Фёдора Васильевича…

Уркачки в моем изоляторе не только меня не обижали, а наоборот, угощали своими гостинцами, любили послушать какую-нибудь сказку, на нарах уступали мне самое «лучшее» место. Если бы не холод на дворе – всё было бы ничего.

На ногах у меня были валенки, были ватные шаровары и тёплый бушлат – в общем, я была одета теплее всех, но всё равно было холодно, и особенно замерзали руки, пока кто-то из моих друзей не догадался сшить мне ватную муфту! Так я и путешествовала «на дрова», укутанная с носом в теплые платки, в шароварах и валенках, с ватной муфтой на груди. Выглядела (или «выглядывала», как говорила наша пани Гелена), вероятно, достаточно забавно.

Муфта, между прочим, была действительно тёплая, уркачки мне завидовали, но никому не приходило в голову отнять её у меня – они меня «уважали» за театр и за Фёдора Васильевича. Я сама время от времени одалживала её кому-нибудь погреть замерзшие руки.

В марте солнце стало немножко пригревать, и «жить стало лучше, жить стало веселей», как своевременно заметил наш «великий кормчий» – Иосиф Виссарионович.

Нас – человек десять из изолятора – вместо «дров» вдруг отрядили на… заготовку льда! Ведь в те времена ещё никаких холодильников не существовало, тем более, в лагерях и льдом приходилось набивать погреба, и его конечно не хватало даже на наше, такое недолгое, северное лето.

Но, как бы то ни было, для нас это была приятная неожиданность! И правда, занятие это оказалось сравнительно интересное и весёлое.

Нас выводили на реку, подальше от берега, и приставленные к нам десятники, расчертив на льду «план», и пробив полынью чуть ли не в метровом льду, обучали нас, как надо особой пилой вырезать глыбы льда, расширяя и расширяя прорубь. Даже мои уркачки заинтересовались – что из этого получится?..

К сожалению, не получилось ничего.

Глыбы плавали в нашей, теперь уже довольно большой, проруби, но оказалось, что их ещё надо вытащить наверх, на лёд. Нам дали какие-то вилы с крючками на конце, показали, как надо подцепить глыбу, и как тащить её наверх. И вот, когда казалось уж вот-вот вытащим – она непременно соскакивала с вил, плюхалась обратно в воду, обдавая нас всех фонтаном ледяных брызг!! Хорошо ещё, что никто из нас сам не угодил в прорубь вслед за своенравной глыбой!

День-два это веселило и занимало моих уркачек – они с хохотом валились на спины, болтали в воздухе ногами, и весело матерились. Но вскоре всё это надоело. Да и мартовское солнышко было ещё слишком беспомощно, чтобы подсушить намокшие наши телогрейки, а костра тут на реке развести было не из чего.

В конце концов, несмотря на понукания десятников, работа так и не начиналась. А «рабочие», чтобы не замерзать, бегали вокруг полыньи, или затевали легкие потасовки. В конце концов, видя бесполезность траты времени и десятниками, и конвоирами, нас «охранявшими», «на лёд» нас водить перестали.

Изредка «выгоняли» на погрузку какого-то кирпича, привезённого неизвестно зачем и брошенного у железной дороги. Там мы его грузили на платформы…

Никого это не вдохновляло, и все двигались как сонные мухи… Если бы не первое, едва ещё заметное дыхание весны – то и вовсе бы перестали двигаться!.. Но оно всё же ощущалось – солнышко становилось ярче; с карнизов барачных крыш застучала первая капель и, наконец, повисли первые сосульки, сверкающие бриллиантовой радугой…

…Не знаю, чем бы всё это кончилось и как бы я избавилась от «общих работ» в обществе урок, которое в больших дозах переносить всё же было трудно, несмотря на их доброжелательность ко мне, но тут снова вмешались «неисповедимые» пути НКВД, и в один прекрасный день меня вызвали на этап.

Куда отправляется этап – было неизвестно. «Параши» ходили самые противоречивые – от Колымы до Караганды!.. Но так как в числе предполагаемых лагерей называли и Онежское озеро с Медвежкой – сердце у меня ёкало – неужели опять моя «родная пересылочка»?! – и вдруг увижу старых друзей?..

В связи с чем этап – тоже было неизвестно. Отправляли ещё несколько человек из «58-й» – всех с такими же «страшными» пунктами, как у меня, но в основном, этап состоял из бытовичек, а заодно и уркаганок, от которых всегда в лагерях были рады избавиться при малейшей возможности.

Но – почему этап?.. И довольно-таки большой?.. Кто его знает…

Как ни трудно жилось на «Швейпроме», уезжать никто не хотел. Привыкли, обжились; у многих были и крепкие привязанности, и дружба, и любовь. У меня тоже оставались и тётя Оля, и Лайма Яновна, и другие друзья по театру, и трогательная своей инфантильностью Гелена Квятковская с её великолепной игрой… Но больше всего меня огорчало, что отнимут письма Фёдора Васильевича – кто знает, сколько времени пройдет, пока он узнает мой новый адрес, и пока я сама его узнаю!..

Самого же «Швейпрома», в котором уже не было Фёдора Васильевича, мне было не жаль. И, кроме того, это, наконец, избавляло меня от общих работ, от злопамятного Дудара.

Так и окончился для меня «Швейпром» – три года сравнительно благополучной лагерной жизни.

Это было в начале весны 1941-го года.

Глава V
Год сорок первый
Пушсовхоз

…Второй раз в жизни я попала на берег Онежского озера, туда, где у крошечного городка Повенца начинается знаменитая «Повенчанская лестница» шлюзов Беломорско-Балтийского канала – подъём на водораздел.

Здесь когда-то приставал наш туристский пароходик «Карл Маркс», и я водила туристов в Пушсовхоз посмотреть черно-бурых лисят и знаменитых соловецких соболей. Норок тогда ещё там не было. Втайне каждому из туристов ещё больше хотелось взглянуть на ухаживавших за лисами заключённых, тоже живших в Пушсовхозе «почти как на воле». Вернувшись, мы совершали экскурсию в музей строительства Беломорканала.

Смотритель и организатор музея – тоже заключённый, старенький художник, профессор Сидоров интересно рассказывал о строительстве и истории канала, показывал чудесно выполненные им же самим макеты плотин и шлюзов, показывал куски собранных им интересных пород: диабаз с вкрапленными в него кроваво-красными зёрнами граната, нежно-зелёные волокна асбеста и «золотые» кубики сернистого ангидрида.

Стены музея украшало множество великолепно написанных пейзажей карельской природы, жанровые сцены – у строящихся шлюзов.

Николай Иванович Сидоров был вообще очень интересным человеком – прекрасным живописцем, искусствоведом, и до ареста, профессором Ленинградской Академии Художеств.

Мы быстро подружились с Николаем Ивановичем и он приглашал меня заходить к нему в музей и без туристов, в любое время, когда мне будет удобно.

Когда туристы на пароходе укладывались спать: пароходик ночевал у Повенца, я снова бежала в маленький домик, у первого шлюза, в гости к Николаю Ивановичу. Там, короткими белыми ночами рассказал он мне печальную повесть своего «дела». Это была первая выслушанная мною непонятная и жуткая повесть. Могла ли я тогда подумать, что в недалеком будущем мне суждено пережить нечто подобное и самой и выслушать десятки и сотни таких похожих и горьких, страшных своей похожестью историй…

Сидел он по обвинению, как он сам сказал – «в каком-то великодержавном шовинизме», и он тут же спросил у меня удивлённо, как будто я могла ответить: – Ну причём тут я – и великодержавный шовинизм?

После всех дикостей допросов, после Гороховой и Шпалерки, где людьми постепенно овладевал ужас и понимание своего полного бессилия – существование в музее казалось ему каким-то прибежищем, каким-то спасением, – якорем, за который он уцепился всем своим существом.

Он страстно любил музей, весь созданный его собственными руками. Он не спал ночами, писал или строгал что-то в своём маленьком мезонинчике наверху, где стояла его железная коечка и где ему разрешено было жить. Он имел пропуск для «вольного хождения» в зоне канала, но почти никогда никуда не ходил, словно боялся хотя бы на минуту оставить своё прибежище, чтобы вдруг… Что же ещё могло случиться «вдруг»?

Мне казалось, что если бы он лишился своего существования в музее, он переживал бы это тяжелее, чем потерю свободы и кафедры в Ленинграде. Ведь это был последнийосколок его жизни, последняяиллюзия…

«Карл Маркс» каждый рейс ночевал в Повенце, и пока туристы спали утомленные экскурсиями и впечатлениями, я забегала к Николаю Ивановичу. Постепенно он ко мне привык, радовался моему приходу, ждал «Карла Маркса»…

Со мной на пароходе плавал сынишка Славка, пяти лет. Он обожал музей и дедушку Сидорова, всюду совал свой любопытный нос, и когда Николай Иванович гладил его стриженную головенку, я замечала, как начинает дрожать сухонькая старческая рука, а в потухших невыразительных глазах сверкала какая-то влага…

Он выстругал для Славки чудесный кораблик и выкрасил его масляной краской…

Когда мы познакомились с ним поближе, он попросил меня, когда буду в Москве – узнать, будет ли издана его монография об Игоре Грабаре, которую он закончил незадолго до ареста и сдал в издательство. А я-то думала, что все его интересы – здесь, в музее. Ведь он никогда не рассказывал о «той» прежней жизни…

Когда я вернулась в Москву, я узнала. Конечно, монографию «врага народа» печатать не собирались, рукопись из редакции была изъята, и куда девалась – неизвестно.

Дожил ли Николай Иванович до реабилитации? Вряд ли. Тогда ему было уже далеко за семьдесят…

Когда в 1966-м году – 32 года спустя, мне довелось снова плыть по Беломоро-Балтиийскому каналу, я пыталась узнать – что сталось с музеем – уцелел ли он во время войны? Мне сказали, что сначала он был переведён на Водораздел, потом ещё куда-то, но и там не сохранился…

…Ну, хватит отступлений.

Итак, я снова, через годы, оказалась в Пушсовхозе. Правда, не в самом совхозе, а рядом. Черно-бурых лис и норок, которых здесь теперь развели, заключённые не обслуживали. Лагерь – около двух тысяч человек – занимался, в основном, сельским хозяйством, корчёвкой леса, какими-то мелиоративными работами. Это было подсобное хозяйство Белбалтлага.

Когда нас туда привезли, сначала, как водится, всех отправили на общие работы… Была весна, и в огромных парниках уже рассаживали – «пикировали» – капусту. Работа, вроде бы и пустяковая – высаживать из ящика зеленые росточки в парниковую раму. Но после часа сидения на корточках или стояния на коленях – начинало ломить все тело, спину невозможно было разогнуть, а к вечеру казалось, что никогда в жизни уже не встать на ноги. Но утром мы, хотя и с ломотой во всём теле, снова вставали и снова садились на корточки у парниковых рам… И постепенно боли уменьшались – «везде нужна сноровка, закалка, тренировка…»

Так прошло недели две. Пришла настоящая Карельская весна, пролетели на север журавлиные стаи. Теперь по вечерам всё же хватало сил хотя бы перемолвиться словом с соседкой по нарам.

Такой соседкой Бог послал мне Екатерину Михайловну Оболенскую – вдову расстрелянного академика и кремлёвского работника Оболенского-Осинского. Но подружиться с ней всерьёз мне довелось уже позже – в Центральной больнице Соликамского лагеря. Здесь же она тоже работала в лазарете, уставала зверски, и до этапа на восток мы даже и познакомиться друг с другом как следует не успели.

Здесь же, в Пушсовхозе, я познакомилась с немецкой коммунисткой Гизэлью, перебежавшей в Советский Союз. Она уже кончала свой десятилетний срок, полученный за это, и со дня на день ждала вызова на освобождение. Была она полна радужных надежд, потому что был сын, которого она мальчуганом прихватила с собой, когда переходила границу.

Петрик вырос в детском доме, теперь уже студент, и конечно, они вдвоём не пропадут! И в конце концов, она же добьётся пересмотра своего дела…

Но, забегая вперед на следующие восемь лет, я не могу не рассказать о печальной и страшной судьбе Гизэли.

В 1949 году всех бывших лагерников с десятилетними сроками и страшными статьями – а у нее была 58–1 – «шпионаж» – начали арестовывать вновь…

Гизэль тогда жила в том же Боровске, под Соликамском, где и я. Вместе с сыном ей устроиться не удалось – ведь у нее был такой же «волчий паспорт», как и у всех освобождённых лагерников с 58-й статьёй: 100 км. от Москвы, Лениграда и других больших городов. Но сын приезжал на каникулы, а Гизэль работала изо всех сил (она была каким-то счётным работником в бухгалтерии Бумкомбината), чтобы послать лишнюю копейку своему Петрику.

Увы, бедная Гизэль не дождалась ни пересмотра, ни реабилитации…

Когда начали забирать бывших лагерников – сегодня прокашивали одну улицу, завтра другую – нервы Гизэли не выдержали: она насыпала в карманы земли и камней, и так, в худеньком своем пальтишке, ушла в Камскую воду…

Дома оставила записку: «Второй раз не могу – нет больше сил… И не хочу портить карьеру сыну. Чем иметь репрессированную мать – уж лучше никакой». В то время её очень можно было понять… И все же… Ведь оставалось перетерпеть всего 5 лет!.. Только никто этого тогда не знал!..

А ведь была она лет сорока с небольшим, не старше. Умница, тонкий человек, и образованный, хотя и родилась в семье бедного сапожника… Нигде не училась, но занималась самообразованием и массу читала.

Меня привезли в Пушсовхоз как раз накануне освобождения Гизэли. Ее уже вызывали в III-ю часть, и велели срочно подготавливать себе замену – речь шла о ее работе, иначе грозились в срок не отпустить.

Гизэль оглянулась кругом, и взгляд ее остановился на мне.

Уж хуже и ошибочней выбора она сделать не могла! Но в то время, когда у меня спина разламывалась от этой проклятой «пикировки», ее предложение, воспринятое мною так легкомысленно, показалось мне спасением, и я ухватилась за него с радостью, тем более, что в руках Гизэли всё выглядело так просто и легко.

…Бригады лагерников с утра отправлялись на какие-нибудь работы – полевые, в основном. К вечеру они возвращались в лагерь, и бригадиры приносили в «контору» табеля – сведения о том, кто работал в этот день в бригаде, что сделал, и сколько это составляет процентов нормы. Согласно этим табелям бригадиры получали талончики на хлеб, на завтрак, обед и ужин, хотя последние объединялись вечером в одну еду. Талончики выдавала Гизэль.

Вот, ей и надо было найти такого – мало-мальски грамотного человека, который сел бы за её стол и продолжал бы выдавать талончики после ее отъезда. Кажется – чего уж проще!

Наработал человек 100 % – получай за сто, наработал 50 % – получай за пятьдесят. Нормы хлеба на каждые проценты висели тут же на стене, перед глазами, выписанные огромными цифрами.

Во всех лагпунктах существовала такая «сдельная» оплата хлебом, которая зависела от процента выработки. По вечерам, приходя в контору, бригадиры получали талончики, по которым предстояло жить на следующий день – завтрашний, а на сегодняшний все уже имели талончики с вечера вчерашнего дня. Пришедшие, усталые и голодные люди устремлялись в хлеборезки, в столовые со своими талончиками, а потом, уже на сытый желудок, получали у своих бригадиров талончики на завтра, выясняли всякие недоразумения и несогласия.

Но до чего же беспредельна глупость человеческая!

В Пушсовхозе додумались выдавать вечером талончики, на которые полагалось получать – сегодняшнюю пайку! – сегодняшний обед. Бригадиры возвращаясь с работы, мчались не заходя в барак в контору за талончиками. И даже, если их отпускали с работы немного раньше, чем конвой вёл всю бригаду в зону – всё равно в конторе к концу рабочего дня начиналось жуткое столпотворение…

Все кричали, все лезли быть «первыми», все совали в нос свои табели. Счастье ещё, что посреди конторы стояла прочная загородка, за которой сидела Гизэль, а загородка, хотя и трещала, под бригадирским натиском, но всё же не поддавалась!

А многоопытная Гизэль, знавшая наизусть все нормы, с быстротой компьютера проставляла против фамилий с процентами – граммы хлеба и, как трамвайный кондуктор, молниеносно отрывала нужные талончики с катушек, закреплённых в каких-то жестянках. Её движения были похожи на загадочные жесты жонглёра, у которого в воздухе летают «сами по себе» десяток шариков.

За какой-нибудь час контора очищалась от бригадиров, и только неудовлетворенные и обиженные люди заскакивали по одному предъявить свои претензии и покрыть матом Гизэль и своих бригадиров. Но Гизэль никогда, или почти никогда, не ошибалась. Её дело было начислить пайку на проценты – а если проценты не удовлетворяли спорщика – ему оставалось апеллировать только к бригадиру.

В общем, часам к 7–8-ми Гизэль разбиралась со всеми претендентами и переходила к следующему этапу работы: надо было подсчитать количество выданных талонов соответственно их процентам, а затем – общее количество талонов, и это должно было сойтись со списочным составом лагеря – цифра, которую ежедневно давала лагерная охрана (ВОХР).

К 11-ти у Гизэли бывало всё готово… А работа начиналась часов в 6 вечера, когда прибегали первые бригадиры. Целый день она была свободна, могла шить, читать, заниматься чем хочешь в пустой днём лагерной зоне. И она неизменно получала свои четыреста граммов хлеба, как все конторские служащие. Ну, не завидное ли житьё?

…Вот я и соблазнилась. Несколько дней, пока рядом была Гизэль, и работа как-то спорилась шутя – пролетели стрелой, и наконец, я впервые села за стол одна.

То, что творилось в этот вечер, да и не только в этот, а и во все последующие, описать трудно! Разъярённая толпа бригадиров, а потом и просто голодных людей, сколько могло влезть в контору – бушевала, как расходившийся океан за моей загородкой, которая трещала по всем швам и грозила рухнуть. В шуме и криках я ничего не могла разобрать, не могла найти нужных табелей, чтобы исправить в них ошибки. Они ворохом громоздились у меня на столе, и разлетались по всему полу, Я была в отчаянии… Но ведь людей надо же было кормить! На свой страх и риск я верила людям на слово, заменяла одни талоны другими, кому-то выдавала талоны вовсе без табеля, потому что действительно были люди, пропущенные в табелях, которых бригадиры просто забыли внести в табель.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю