Текст книги "И время ответит…"
Автор книги: Евгения Федорова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц)
Четыре наших корпусных дежурили по суткам, через каждые три дня. Один – украинец, приславший мне томик Брюсова. Второй – абсолютно безликий, незаметный человек, которого мы так и прозвали «Безликим»: он молча входил в камеру, окидывал нас равнодушным, ничего не выражающим взглядом и тут же выходил, захлопывая за собою дверь.
Третий был красавцем. Стройный и статный, с профилем Аполлона Бельведерского, с льняными кудрями, лихо выбивающимися из-под форменной фуражки.
Ему была присуща какая-то лихость в движениях. Он стремительно входил в камеру, и так как дверь открывалась вовнутрь, прикрывая собою парашу, он неизменно заглядывал за дверь, словно желал убедиться, что параша цела и стоит на своем месте. Затем он поворачивался, прищелкивал каблуками и военным шагом стремительно выходил вон.
Методичность его движений и жестов и весь его «аполлоновский» облик применительно к его должности, невольно заставляли предполагать скудость мыслей в этой красивой голове, и нас так и подмывало над ним поиздеваться.
В один прекрасный день мы переместили нашу парашу с ее обычного места под стол да еще прикрыли сверху одеялом. Нам хотелось посмотреть, какова будет реакция красавца.
Мы не ошиблись, – он был потрясен. Заглянув, как обычно, за дверь, он вздрогнул. Уже открыл рот и даже произнес: «А…» Испуганно посмотрел на нас и сообразил, что это розыгрыш. Нам он ничего не сказал, но выйдя за дверь, принялся распекать часового.
Бедный часовой, получивший ни за что ни про что взбучку, открыл окошечко и сердито сказал:
– Женщины! Сейчас же поставьте парашу на место!
На что Раиса Осиповна самым добродушным и почтительным тоном ответила: – Разве у нее есть определенное место, гражданин часовой? У нас все углы заняты.
Часовой не нашелся, что ответить, и с грохотом захлопнул окно.
Самой колоритной фигурой изо всех корпусных был тот, кого мы прозвали «Вельзевулом». Маленький, болезненный на вид, всегда с каким-то зверским, искаженным лицом, он стремительно влетал в камеру, пронзал нас ненавидящим взглядом, потом внимательно осматривал каждую стену, и, подойдя к одной из них, тыкал пальцем в едва заметную царапину и спрашивал, шипя от ярости:
– Это вы сделали?
Раиса Осиповна выступала с ответом:
– Ну что вы, гражданин начальник, разве мы похожи на людей, способных портить стены?
Вельзевул выскакивал вон, не находя достойного ответа.
Однажды ему повезло. Это случилось в его дежурство, в то время, когда мы уже вполне обжились в Бутырках.
Уже несколько дней к нам в стену кто-то упорно и настойчиво постукивал. Конечно, Раиса Осиповна знала тюремную азбуку, но без навыка и тренировки уловить стуки было нелегко, и самим отстучать тоже. Хотя никаких «связей» у нас ни с кем не было, но просто ради любопытства было интересно узнать, кто нам стучит, и что у нас за соседи. Для этого нам необходимо было изучить «ключ» тюремной азбуки, так как на слух ничего не получалось. Надо было каким-то образом написать эту азбуку на кусочке бумаги.
Но чем? Карандашей или ручек нам иметь не полагалось…
Нам давали по одиннадцати папирос в день (почему именно по одиннадцати?), не спрашивая, курящие мы или нет. Я начала курить ещё на Лубянке в надежде унять щемящую тоску неизвестности.
Для того, чтобы закурить, надо было постучать и попросить часового зажечь спичку. Иногда спичка оставалась в его руках, иногда переходила в мою собственность. Как оказалось, и обгорелая спичка может на что-то пригодиться.
Мы нацарапали этот нехитрый «ключ» обгорелой спичкой на кусочке бумаги, и я взялась за дело.
Положив на страницу открытой книги азбуку, чтобы не было видно в глазок, я ручкой ложки стала постукивать. Мне тут же ответили, только я не могла понять – что. Сидя на своих койках, все затаили дыхание, стараясь уловить ответ…
Вдруг наша дверь с грохотом распахнулась, и в камеру влетел Вельзевул.
Он схватил мой несчастный «ключ» и ложку – вещественные доказательства моего преступления.
– Вы будете наказаны! – прошипел он и выскочил вон.
Доигрались! Мы все думали, что посадят в карцер только меня, что было бы логично, так как стучала я. Но через некоторое время окошечко открылось, и часовой возвестил:
– Соберитесь с вещами!
– Все?
– Все! Собирайтесь!
Неужели нас всех посадят в карцер? Собираться с вещами теперь стало не так просто. Вещей развелась тьма, нам несли и несли теплые вещи.
Наконец мы кое-как увязали огромные узлы и стали ждать своей участи. Особенно долго ждать не пришлось. Дверь громыхнула, Вельзевул и еще трое конвойных явились за нами.
Я не знаю, как устроены другие корпуса Бутырок, но в нашем двери камер выходили на длиннейшие балконы, которые тянулись вдоль стен корпуса, поперек которого были кое-где переброшены мостики, и с них спускались ажурные, довольно крутые лестницы.
В Бутырках не было принято цыкать, как на Лубянке, но тут тоже заключенным не полагалось встречаться друг с другом, и поэтому конвоиры, чтобы предупредить, что они ведут кого-то, постукивали ключами по медным пряжкам своих поясов. Встречный конвоир ставил своего подопечного лицом к стене, и таким образом происходила разминка.
Под мелодичный звон ключей наша процессия тронулась. Впереди Вельзевул, за ним один из конвоиров, затем гуськом мы со своими узлами, за нами еще конвоир и, наконец, последний замыкающий с нашей парашей в руках, которую он торжественно нес перед собой: очевидно, параши в то время в Бутырках были дефицитом.
Подбирая по дороге выпадающие из узлов пожитки, мы спускались всё ниже, пока не кончились все лестницы и мы не пошли вдоль стен, едва освещенных тусклым светом лампочек. Это был тебе не наш солнечный четвертый этаж!
Наконец, Вельзевул с видом победителя распахнул перед нами дверь камеры.
Боже, что это была за камера! Крошечная каморка, где кровати стояли вплотную друг к другу, не оставляя места ни для стола, ни для прохода. В камере было темно, как поздним вечером, а тусклая лампочка едва светила под самым потолком!.
Однако самый главный сюрприз ждал нас поздно вечером!. Только мы с грехом пополам улеглись спать, как вся наша каморка стала содрогаться от пронзительного лязга и скрежета. «Вау-у-у!» – завыло за стеной. И опять, и опять. Оказалось мы обитали теперь рядом с допотопным лифтом, который дико скрежетал и дребезжал всеми своими железками. Днем он, проклятый, молчал. Но только лишь наступала ночь…
Кабинеты следователей были на четвертом этаже, а работали они здесь, как и на Лубянке, по ночам.
На другой день дежурил корпусной – украинец. Мы стали просить его вызволить нас. Он сочувственно поцокал языком и помотал головой:
– Це я не можу. Це вам до його надо обращаться!
Мы прождали еще два дня и обратились «до його». Парламентером, конечно, была Раиса Осиповна.
– Гражданин начальник, – сказала она самым умильным голосом, – простите нас! Мы так сожалеем о своем легкомыслии, но, поверьте, тут не было злого умысла, просто от скуки!
Так как на его хищном лице не отразилось и тени чего-либо, похожего на снисхождение, вмешалась я:
– Гражданин начальник, накажите меня одну, ведь это я стучала! У бабушки (это у Раисы Осиповны) больные глаза, она только что после операции, ей никак нельзя при этом свете!
И Вельзевул заговорил. Он даже не шипел, говорил спокойно, с сознанием выполненного долга:
– У вас была прекрасная светлая камера. Вы вели себя дурно, и вас перевели в худшую. Будете опять вести себя плохо, вас переведут в еще худшую.
Через три дня, дождавшись его очередного дежурства, мы снова просили прощения, и снова услышали в ответ: «У вас была прекрасная светлая камера…»
Через несколько дней от нас взяли Ирину, а я, Галя и Раиса Осиповна так и остались сидеть в этой каморке. И каждый раз, когда мы обращались с просьбой о помиловании, в ответ раздавалось одно и то же: «У вас была прекрасная светлая камера…»
Да, у нас у всех была прекрасная светлая камера!
Глава IVИгра в правосудие
Но все на свете кончается. И однажды входит корпусной – украинец и передает мне узенькую ленту папиросной бумаги.
– Что это такое? – недоумеваю я.
– То це ж выписка з протоколу, з обвинительного акту. Мы все склоняемся над бумажкой. Там стоят две строчки точек, а затем: «На основании вышеизложенного Фёдорова Е. Н. обвиняется по ст. Уголовного кодекса 58–10 и 58–8»… И все.
Значит, на основании вот этих точек.
– А что это значит, – спрашиваю я украинца, – 58–10 и 58–8?
– Ну… 58–10 – полегше, а 58–8 – покрэпше! Завтра з утра на суд поедете.
На суд!.. Наконец!.. Сердце бешено колотится, руки перестают слушаться. Суд!.. Мой последний шанс, последняя надежда! Если это такая же комедия, как допросы – значит всё кончено, расстрел. Я уже понимала, что «террор» – это очень серьёзно. Если же меня выслушают, – НЕ МОЖЕТ БЫТЬ, что бы не поверили, не увидели бы, что перед ними не политический не вообще никакой не преступник! – обыкновенный нормальный человек. Только бы выслушали, только бы дали говорить!..
Действительно, назавтра мне принесли утреннюю кашу раньше, чем другим, и принесли… отобранные еще на Лубянке шпильки! Какая аккуратность и оперативность! Хранятся не только «вечные» дела, но и дамские шпильки, могущие быть воскрешенными в любой момент, когда понадобятся!
Долго выбирали подходящий наряд из нескольких присланных мне мамой платьев. Чтобы было «прилично и скромно» (хотя все платья были более чем скромны).
Ну вот, готово! Я одета, причесана, сведена на оправку. Последние лихорадочные напутствия – что кому сказать, последний раз я повторяю затверженные адреса Дэ-дэ и Галиной матери, не перепутать бы! Ведь если меня оправдают, я же не вернусь в камеру!
Раиса Осиповна и Галя хлопотали вокруг меня помогая одеться, выбирая из одежды, присланной в передачах что-нибудь «поприличнее».
– Если я не вернусь, значит меня оправдали и отпустили. Все, что вам может понадобиться из моих вещей, вы оставьте себе. И помните, если в первой передаче будет по плитке шоколада «Золотой ярлык», значит, все хорошо, я виделась с вашими и все им передала.
Наконец, грохочут двери и какой-то новый конвоир с бумагой в руках сурово спрашивает:
– Кто здесь на «ф»? Последние объятья, поцелуи.
– Ни пера, ни пуха! – К чёрту, к чёрту!
– Подсудимая, выходите!
Боже мой! Я уже не «женщина», я уже «подсудимая»! Я хватаю свое кожаное пальто, и дверь за мной захлопывается.
Конечно, меня ведут на «вокзал» и сажают в «собачник». Я сижу в «собачнике» по крайней мере час или больше, лихорадочно вспоминаю все, что должна сказать на суде, всю когда-то заготовленную мною блестящую речь, которая своей правдивостью, логикой и убедительностью должна доказать несостоятельность и чудовищность возводимого на меня обвинения.
Когда-то я знала эту речь назубок, вытвердила ее на Лубянке, но это было так давно, век тому назад! Теперь мои мысли скачут как попало, и я с ужасом чувствую, что скажу не так, как надо, что-то забуду, что-то упущу. Это приводит меня в отчаяние… Главное, про Юрку. Не забыть Анну Ильиничну. Анекдоты. «Артэк». Все в голове кружится и путается.
Наконец приходит женщина, чтобы обыскать меня раздев догола. Вид у нее невозмутимо деловой, она делает свою привычную работу молча, и я ее ни о чем не спрашиваю. Я снова одета и жду.
Меня выводят из «собачника» на совершенно пустой «вокзал» (интересно, за другими дверями «собачников» тоже кто-то сидит? За каждой дверью?). Во дворе ждет «черный ворон». Меня сажают в тесный шкафчик, я больно стукаюсь лбом об стенку – поехали!
Мы едем подозрительно недолго. Куда же? «Ворон» круто заворачивает раз, потом другой и останавливается. Мой шкафчик открывают, и я из темноты попадаю в солнечный зимний день.
Сначала я ничего не вижу, зажмуриваюсь, но глаза скоро привыкают к свету. Глухой асфальтовый дворик. Куда мы приехали?
И вдруг – радостный, изумленный и такой знакомый голос:
– Женечка! Ты?
Господи! Или это мне снится? Из другого шкафчика моего «воронка» выскакивает Юрка и, прежде чем конвой успевает опомниться, бросается ко мне, тискает меня в объятиях, целует.
– Юрка!
– Женька!
Но тут конвой бросается между нами:
– Разойтись! Разговаривать запрещается!
Теперь нас ведут в строгом порядке: конвоир, затем Юрка, еще конвоир, затем я, а сзади – еще один конвоир. Мы входим в дверь и попадаем на какую-то черную лестницу. По ней спускаемся вниз и входим в небольшой пустой подвальчик с окошечком под потолком. За мной и Юркой запирают дверь.
Где же ваша логика, граждане из НКВД? Строго храня тайну «собачников», боясь случайных встреч в коридоре, вы везете нас на суд в разных шкафчиках «черного ворона», чтобы потом посадить вместе в подвальчик и дать наговориться всласть.
В подвальчике был глазок и мы боялись, что как только начнем говорить, нас разъединят. Поэтому вначале мы говорили шепотом, сев на скамью далеко друг от друга. Но так как никто нас не одергивал, то в конце концов мы очутились на скамье рядом и, спеша, боясь, что не успеем – ведь нас в любую минуту могли вызвать, – перебивая, нескладно рассказываем обо всём что с нами случилось и как появились наши «дела».
Юрку вызвали в НКВД в Смоленске – он был там у матери. Его спросили о наших с ним «террористических разговорах». Он вполне искренне удивился и сказал, что никаких таких разговоров никогда не было.
Были анекдоты, но кто же их не болтает? Его отпустили, а ночью – взяли. И сразу же с ночным поездом увезли в Москву, на Лубянку. Он сидел на Лубянке в том же зале с «хорами», через несколько камер от меня. Он не просил книг, уверенный, что не сегодня-завтра его выпустят, и вообще он не понимал, почему его забрали.
А потом ему показали подписанный мною протокол, где я подтверждала, что была готова УБИТЬ СТАЛИНА за сто тысяч рублей. И это я говорила ему, Юре, и он знал о готовящемся покушении!
– Покушении?
– Да, именно так она говорила, эта смазливая бестия.
Я, хоть убей, не помню, чтобы ты такое говорила. О Николаеве, действительно, что-то болтали, но что и как?
Ему говорили, что он ещё может спастись, что он ещё мальчик, что вся жизнь у него впереди, что чистосердечное признание пойдёт ему на пользу, а запирательство его МНЕ всё равно ничем не поможет, так как Я всё равно во всём созналась.
Ему показывали подписанные мною протоколы допросов, где я сознавалась, что неоднократно проявляла готовность совершить террористический акт над Сталиным. И это было гораздо раньше, чем я в действительности подписала протокол с формулировкой следовательницы о моём «террористическом высказывании».
Юрку ловили в сеть демагогических афоризмов:
Вопрос: – Фёдорова всегда была довольна своей жизнью?
Ответ: – Да нет, не всегда… Последнее время у неё были нелады с мужем.
Вопрос: – Значит не всегда. Но где же живёт Фёдорова? В Советском Союзе?
Ответ: Да, конечно в Советском Союзе.
Следователь: Значит, она не была довольна жизнью в Советском Союзе.
Так и записывалось в протокол.
Юрка чувствовал, что запутывается, губит меня, пытался отказываться от того, что подписал накануне и запутывался всё больше и больше.
Ему сказали, что если он, человек советский, воспитанный советской школой, строитель Горьковского автозавода, то он обязан был донести на меня, и только по свойственному ему легкомыслию и молодости лет не сделал этого.
Но теперь, когда Фёдорова сама созналась в своих преступлениях, приходится и его обвинить в сообщничестве. Стоит ли ставить на карту все его будущее, а может быть, и жизнь? Свою двоюродную сестру он все равно не спасет, ее участь решена.
Теперь же вопрос стоит об ее матери: привлечь ли и ее, как соучастницу террористической организации, или оставить в стороне, если он, Юра Соколов, правдиво расскажет обо всем, касающемся Е. Н. Фёдоровой и ее террористических намерений.
Тут Юрка совершенно потерял голову, рассуждая, примерно, как и я – лучше нам погибнуть вдвоем, мне и ему, чем потянуть за собой других. Так появился на свет подписанный Юркой протокол о том, что Фёдорова – антисоветский, морально-разложившийся человек, что она неоднократно высказывала готовность за деньги убить Сталина…
Я не могла обвинять Юру в том что он подписал такие показания, так как слишком хорошо понимала, как все это получилось.
Понимала я и второе: по существу для меня это тоже уже «всё равно». Материал моего следствия обрекал меня, скорее всего, на расстрел.
Единственным шансом оставался СУД. – Суд ВОПРЕКИ следственному материалу.
…И вот он настал. Часам к двенадцати дверь отворяется:
– Подсудимые, выходите!
В сопровождении охраны мы поднимаемся по лестнице.
Сначала мы идём какими-то закоулками, опять впереди один страж, за ним я, за мной второй страж, за ним Юрка и за ним ещё страж.
Через какую-то дверку попадаем в роскошный вестибюль. Высокие зеркала в старинных рамах, лепные потолки, широкая мраморная лестница. Но прежде, чем вступить на нее, мы видим вдали, за зеркалами, две знакомые фигурки; мы узнаем их сразу.
Они вскочили с кресел, машут нам изо всех сил, посылают воздушные поцелуи. Это тетя Юля – Юркина мама и его тётушка Мария Петровна. Тетя Юля издали смотрит на нас, глазами, полными страха и надежды, умоляющими, взволнованными… Кого умоляла она?.. О чём?..
Они узнали о дне суда. Моя мама прийти не решилась, – видно, она побоялась – не выдержит сердце, что же будет со внуками? Ведь у неё на руках дети – шести и четырёх лет.
Конечно дальше вестибюля тётю Юлю не пустили, но и эта короткая минутка, когда наши глаза послали друг другу: – Живы!.. Надеемся!.. Крепитесь!.. – была для нас драгоценна.
– Подсудимые, не задерживайтесь!
На площадке первого марша огромное, во всю стену, зеркало. Впервые за полгода я вижу себя в зеркале во весь рост. В чёрном платье, с причёской, – такая давно не виденная, незнакомая… Еще не старая, и фигура ничего. По женской привычке я мимоходом поправляю волосы.
И, наконец, большой, длинный и узкий зал. В зале – ряды светло-желтых кресел, но в них никто не сидит. Зал абсолютно пуст. Нас ведут к полукруглому помосту, отгороженному от зала деревянным барьером; там стоит простая грубая скамья – «скамья подсудимых».
– Садитесь!
В зале никто не появляется, очевидно, наших допустили только до вестибюля.
Вдоль передней узкой стены на возвышении стоит длинный стол, покрытый зеленым сукном. За столом – три стула со старинными, высокими спинками, а за ними – портрет «Великого» в золотой раме. К одной из узких сторон стола приставлен маленький столик и обыкновенный стул – вероятно для секретаря.
Сбоку из-за кулис выходит человек в форме и возглашает:
– Встать! Суд идет!
– Встаньте, встаньте! – испуганно шепчут конвоиры за нашими спинами. Мы встаем.
Выходят трое, все, конечно, военные. В глаза мне бросается ОДИН – старый сухощавый человек с густыми седыми волосами. Его щека время от времени дергается в нервном тике. За маленьким столиком помещается секретарь. Никаких прокуроров или адвокатов нет, но меня это не удивляет, так как я не знаю, что им положено быть.
Ни разу в жизни я еще не бывала на суде. А кроме того зачем мне адвокаты? Кто же лучше меня самой может рассказать о моем деле? Ведь я-то лучше знаю.
Секретарь объявляет заседание Военного Трибунала Московской области открытым. Мы узнаем имена и фамилии судей, и секретарь, обращаясь к нам, подчеркнуто вежливо спрашивает, нет ли отводов с нашей стороны.
Смешно! Что нам говорят эти незнакомые имена и фамилии? Этих людей мы видим впервые. Что мы о них знаем? Правда, мне не нравится этот сухопарый с тиком, но не могу же я сказать, что не хочу его в судьи?! Только потому, что у него дергается щека.
Но вот формальности закончены, и средний, должно быть, главный судья начинает спрашивать мои имя, отчество, год рождения. Я больше всего боюсь, что мне не дадут говорить, не станут меня слушать, и хотя теперь в моей голове ничего не осталось от блестяще заготовленной речи, я, не дожидаясь дальнейших вопросов, начинаю говорить и говорю без передышки, боясь, чтобы меня не перебили, не остановили.
Я говорю, что дико, нелепо, смешно, противоестественно обвинять меня в том, в чем меня обвиняют. Что прежде, чем обвинять во всей этой дичи и нелепице, надо же хоть немного узнать обо мне – что я за человек. Чем жила, чем дышала. Ведь я же не в пустыне жила, масса людей меня знает – и по работе, и просто так, друзья, знакомые. Это и редакторы газет, и сотрудники ОПТЭ, где я работала последние два года.
Среди них есть разные люди, и молодые, и старые; есть коммунисты, старые члены партии, вот хотя бы тот же Ганичка, – Ганин, поправилась я, Анатолий Андреевич. (о нем речь впереди). Пусть их спросят, могла я быть виновна в чем-нибудь подобном тому, в чем меня обвиняют. Им, членам партии, вы должны поверить, если не верите мне!
Меня не прерывают, и я сама, наконец, останавливаюсь, не зная, что еще сказать.
И вдруг происходит чудо. Я вижу, как головы склоняются друг к другу, как они о чем-то шепчутся, как секретарь, встав со своего места, подходит к ним и тоже что-то шепчет. Затем секретарь выходит на авансцену и объявляет в пустой зал:
– Дело слушанием откладывается до вызова названных подсудимой свидетелей!
Судьи встают и удаляются за кулисы, а мы с Юркой сидим обалдевшие, ничего не понимая. Какие свидетели? Чего? Первым приходит в себя Юрка:
– Женька, Ты – гений! Мы оправданы!
Ну конечно же оправданы! Ведь все меня знавшие скажут о моем деле, что это – чушь и чепуха, пустая болтовня, а не политическое дело! Оправданы! Я так и знала! От счастья слезы подступают к глазам, и Юркино сияющее лицо двоится прыгает.
Из-за кулис снова появляется секретарь, он подходит ко мне и протягивает мне лист бумаги и карандаш:
– Вы поняли, – говорит секретарь, – что суд откладывается до вызова свидетелей, которых вы назвали?
Напишите здесь, кого вы хотите вызвать в свидетели.
Как откладывается? На сколько откладывается? Я не могу больше ждать! Я не знаю, что с моей матерью, с моими детям Я не могу больше сидеть в тюрьме! Я кричу, я вот-вот зареву.
– Успокойтесь, – дружелюбно и даже ласково говорит секретарь. – Ваши дети живы и здоровы, и мать тоже.
У нас есть ее письма, сейчас я их вам принесу. Второе заседание мы назначим скоро, недели через две-три. Успокойтесь!
Юрка мне шепчет на ухо:
– Женька, дуреха, ну что значит еще две недели, да хоть и два месяца!
Секретарь уходит, и я пишу на листочке 10–12 фамилий наиболее солидных людей из своих знакомых.
Самым первым я ставлю Ганичку, т. е. майора Ганина – моего близкого друга, потом идут несколько человек из ОПТЭ; прокурор Гладкий, бывший начальником маршрута на Беломорканале, где в прошлом году началась моя экскурсоводческая деятельность; потом Аделунг, видный работник ОПТЭ, зав. каким-то отделом, неверное, член партии. Вспоминаю Владимира Александровича Энгеля, который уговаривал меня вступить в партию и обещал дать характеристику.
Поколебавшись – стоит ли беспокоить старика – я все же ставлю и его фамилию. Потом – мои газетные и журнальные связи. Джек Алтаузен. Когда-то мы с ним вместе учились, правда, давно уже не встречались. В «Пионерке» – Лёва Поспелов, Женька Долматовский, они все хорошо меня знают…
Вернувшийся секретарь ахает, увидев мой список:
– Что вы, что вы! Достаточно двух-трех. Вот вам письма вашей матери.
Несколько записочек, которые, как мама надеялась, я должна была получить в тюрьме вместе с передачами. В каждой: «Не беспокойся, ребята здоровы, веселы. Все будет хорошо. Не беспокойся!»
Мы шествуем обратно тем же путем. В вестибюле опять тетя Юля и Мария Петровна. Им уже, наверное, сообщили, что суд отложен, и они надеются, сияют, что-то нам кричат. Что они кричат, мы не разбираем, улавливаем только: «С Новым годом! С Новым годом!»
– С Новым годом! – кричим мы в ответ. – До скорого свидания!
Господи, мы совсем и забыли, что сегодня – 31-е! Канун Нового года! Кончается год, кончаются все наши невзгоды и несчастья! Новый, 1936 год, принесет нам свободу, торжество справедливости.
Мы снова сидим в том же подвальчике. Только бы подольше за нами не приезжали! Теперь мы болтаем вовсю, мы уже ничего не боимся, мы ведь почти уверенны, что будем оправданы! Нам приносят передачу – это наши милые тетушки расстарались! Огромный шоколадный торт, а в кульке – груши, виноград и апельсины.
– Ну зачем столько? Ведь сколько все это стоит!
Мы уплетаем торт и, перебивая друг друга, со всеми подробностями рассказываем о своих «приключениях».
– …Погоди, Женечка, дай мне сказать как это было.
– Занятия еще не, начались, сентябрь и октябрь мы копаем картошку в колхозах, и по этому случаю я еще в Смоленске. Вдруг – повестка! Что такое? Отправляюсь на улицу Кожуха. Помнишь, там новый дом отгрохали, черный, несуразный… Какие-то террористические разговоры?! Бред собачий! Ну, я отлаялся и успокоился (и картофельный день прогулял, очень даже приятно!). А ночью меня забирают и с шиком привозят прямиком на Лубянку ночным курьерским поездом.
– Неужели мы никогда так и не узнаем, как все это произошло? Всей этой фантастики?
– Ей Богу, я бы полжизни отдал, чтобы узнать! «Полжизни бы отдал». Но ведь он и отдал, на самом деле отдал. В лагерях Юра заболел туберкулезом и умер в сорок лет, даже не дождавшись реабилитации: он получил ее посмертно. Юра, который был подхвачен вихрем моего дела, отдал полжизни. А я доживаю, его недожитые сорок лет, мне скоро 80…
Я и сейчас считаю себя косвенно виноватой в его преждевременной смерти.
Часы бегут незаметно, а за нами все не едут.
Мы доедаем свой новогодний торт, а за нашим решетчатым окошечком синие сумерки сменяются настоящей темнотой. Когда нас, наконец, выводят, на дворе уже совсем ночь, и в небе светятся звезды.
«Ворон» стоит во дворе, его дверцы гостеприимно распахнуты. На этот раз конвой решает, что нет смысла запихивать нас в разные шкафы, тем более, что «ворон» совершенно пуст.
Мы едем, и через сквозную решетку задних дверей нам видны ярко освещенные, полные народа праздничные улицы Москвы. Магазины еще открыты, в витринах – новогодние елки…