Текст книги "И время ответит…"
Автор книги: Евгения Федорова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 38 страниц)
Вот потому-то Егорушка и был в театре «козлом отпущения». Фоном же всему служила «главная» обида: он, сын выдающегося певца, не унаследовал отцовского великолепного голоса, хотя и обладал абсолютным слухом и очень приятным, мягким, но увы, слишком слабеньким для сцены баритоном.
Он окончил Ленинградскую консерваторию, а в оперу не попал. После ряда неудачных попыток устроиться в периферийных театрах, он махнул рукой на оперу и устроился в Ленинградский театр оперетты.
Этому человеку, лишённому чувства юмора, не умевшему смеяться и дурачиться «просто так», просто потому что весело, и признававшему только серьёзную, классическую музыку, оперетта «подходила» как корове – седло, или ещё того меньше…
Понятно, что его всё время мучила неудовлетворённость, тоска по «настоящей» музыке, по опере.
Отца своего, известного оперного певца, он боготворил и при жизни, и после его нелепой и трагической гибели в дорожной катастрофе.
Отец Егорушки – еврей из Бердичева, сделавший блестящую и небывалую карьеру в опере и ставший певцом с мировой известностью, женился на бывшей княжне, женщине очень неуравновешенной, истеричной, фанатично религиозной, в конце жизни всерьёз увлекшейся мормонством.
Склонность к мистицизму и религиозную настроенность – Егорушка, очевидно, унаследовал от матери.
Из всех детей, а их было четверо, только он был болезненно уязвимым, обострённо нервозным, да и до истерики его ничего не стоило довести.
Ко времени ареста, в 1935 году, ни отца ни матери уже в живых не было.
А сидел он за… спиритизм.
В Ленинграде у него образовалась небольшая компания молодёжи, которая увлеклась спиритизмом. Начали с обычного – верчения блюдечка на круглом столе, которое вскоре привело к захватывающим дух беседам.
Потом задвигался стол. Появился медиум…
Не знаю, было ли то экзальтация мистически настроенной молодежи, или что-то другое, но рассказывал Егорушка о чудесах, от которых мороз по коже подирал.
Он не раз говорил: – Может быть, арест мой был моим спасением. Ещё немного, и я потерял бы рассудок.
Они вызывали духов, и духи, по его словам, материализовывались, высвечиваясь в тёмном углу, или на столе вдруг появлялся призрак светящейся руки…
В последний же перед арестом сеанс, в полутёмной комнате, где он происходил, внезапно появились тяжелые, бронзовые канделябры, которые начали носиться по комнате, угрожая съездить по головам испуганных «спиритов».
Когда же кто-то, не выдержав, крикнул: – Свет! – и распалась цепь рук – канделябры с грохотом полетели на пол, и там и остались неподвижными и неодушевленными, как им быть и полагалось.
Позже, на следствии выяснилось, что у хозяев квартиры – некогда барской и обширной, а теперь тесной и коммунальной, где все коридоры были заставлены сундуками и корзинками с разным барахлом – действительно были подобные канделябры.
За ненадобностью валялись они в одном из выше упомянутых коридорных сундуков. Сундук стоял внизу, загруженный ещё несколькими этажами ящиков и корзин, и по словам хозяина, никто в него не лазил и канделябров не доставал. И как они попали в комнату, где шёл спиритический сеанс, и где они носились под потолком, как бешеные – по сей день осталось неразгаданной тайной…
Всю компанию арестовали и объявили контрреволюционной организацией, но ввиду отсутствия какой-нибудь более наказуемой деятельности, чем верчение столов – обвинили в контрреволюционной пропаганде и «пришили» статью 58–10–11 – «Антисоветскую пропаганду и группировку». По решению «Особого совещания» обвиняемые получили «всего» по пять лет, и разъехались по разным лагерям.
Егорушка, к счастью, сразу попал в Медвежьегорский театр, где и отсидел вполне благополучно свой срок.
В театре Егорушка чувствовал себя несчастнейшим из смертных: Во-первых, ему казалось, что его совершенно несправедливо «затирают», не дают партий, он всегда был лишь «дублёром», и на нём выезжали на репетициях, или он выступал в незначительных ролях…
Гордость его страдала невыносимо. Его не утешало, что его звали послушать новый голос, ибо он слышал детонацию каких-то 16-х, которую не слышит ухо простого, смертного; что к нему за консультацией и советом обращались все, кто нуждался в музыковедческой, или просто исторической справке; что с его мнением считались все, начиная от самого Алексея Алексеевича.
Егорушка был глубоко несчастлив, но выражал это так патетически, хватаясь за голову и не раз обещая покончить с собой, что это невольно вызывало улыбку, неуместность которой часто обостряла обстановку.
Однажды, проснувшись утром в общежитии, он увидал над своей постелью, непосредственно над головой, хорошо укреплённую на потолке петлю, даже предусмотрительно намыленную. Озорные глаза тех, кто придумал эту злую шутку, поблескивали из-за подушек с соседних коек…
Подобным «шуткам» не было конца – ведь известно, что шутить только тогда и интересно, когда объект шутки «зеленеет» от бессильной ярости и досады!
Но больше всего Егорушке стало доставаться, когда на него свалилась новая беда – его угораздило влюбиться в меня. Сразу, как только я появилась в театре – «любовь с первого взгляда»!
К чести моей, я скажу, что я никогда не смеялась над этой любовью – ни тогда, ни сейчас.
Но при этом чувствовала и угрызения совести: мне льстила его любовь, хотя я и не могла на неё ответить.
Любовь же была настоящая, глубокая, и если бы мне было дано ответить на неё – может быть, я и нашла бы в этой любви своё настоящее счастье.
Но… я ценила Егорушку, как человека интересного, очень глубоко эрудированного, очень музыкального, щепетильно-порядочного, и чувства его ценила, но оставалась к нему равнодушной…
Он же выражал свои чувства действительно смешно.
Вскоре он стал ходить за мной по пятам, как собачонка, так что я не знала, как пробраться незамеченной в туалет. Он дежурил утром у двери, чтобы не пропустить меня, и заранее занимал мне место за столом рядом с собой, что, конечно, кончалась скандалом: народу было много, и многие, выражаясь в их манере, «хотели плевать» на то, что место для кого-то занято.
Он смотрел на меня такими преданно-страстным взглядом, что невольно напоминал Карандышева из только что вышедшей тогда на экран «Бесприданницы».
Он глупел в моём присутствии и бормотал какие-то немыслимые комплименты. Он прозвал меня «императрицей Ириной-Евгенией» – (я как-то сказала, что жалею, что меня не назвали Ириной – моим любимым именем), и так за мной это прозвище и сохранилось на всю бытность мою в Медвежьегорском театре.
Он мешал мне заниматься моими макетами, жарко дыша мне в затылок, и я стала бесцеремонно его выставлять из «макетной», или щёлкать замком входной двери перед самым его носом.
Среди наших музыкантов был славный и толковый мальчик – скрипач Вася В., с которым у меня сложились хорошие, дружеские отношения. Однажды, когда мы вместе с Васей смотрели кино в одной из комнат для занятий, разыгралась бурная сцена: Егорушка кричал и клялся убить нас обоих, в щепки поломал ни в чём неповинный стул, и впал в такую истерику, что его едва успокоили.
С тех пор его окрестили «Коварство и любовь»…
Много лет прошло с той поры, много воды утекло. Но как сейчас вижу его бледное, несчастное лицо, с дрожащими губами, с безнадёжно-отчаянным, страдающим взглядом, и слышу прерывистый его лепет:
– Скажи… скажи только, ты можешь меня полюбить?.. Хоть немножечко?.. Чуть-чуть?..
Нет, Егорушка, не суждено было…
Но я не «прогоняла» Егорушку, как надо было по-честному это сделать, а старалась перевести его ухаживания в дружбу, искренне питая к нему жалость и симпатию, заступалась за него, где и как могла.
В общем, как-то постепенно он стал «своим», и в компании с «Падре» – который его любил и никогда не обижал, мы в свободное время бродили вокруг Медвежки, поднимались на горки, поросшие елями, натыкались неожиданно на маленькие озерца, срывали ветки спелой рябины. Хорошие это были прогулки, тихие и умиротворяющие.
Незаметно подошёл декабрь. И в декабре приехала мама с обоими мальчиками. В те времена со свиданиями было ещё вольготно: мама получила разрешение на свидание и сняла комнатку в Медвежке. А я, пользуясь своим круглосуточным пропуском, попросту жила с мамой в этой комнатке.
Комнатушка была крохотная – вокруг стола впритык стояли три деревянных топчана; с четвёртой стороны была дверь. На этих топчанах мы спали и сидели, а ребята бегали за нашими спинами, кувыркались и дрались. Какое счастье было видеть их всех вот так, настоящими, живыми, не через решётку в ревущем аду Бутырок. Трогать, тискать их тёплые тельца…
Всё прошедшее казалось нереальным сном – кинокартиной, просмотренной, но не пережитой…
Каждую свободную минуту к нам прибегали Егорушка и Петя, возившийся с мальчиками, по-детски, присоединявшийся к их шуму и крику. Мама хлопотала за столом, наливая чай из большого чайника в стаканы и чашечки, что нашлись у хозяйки, торопясь развязывала баночки привезённого варенья.
– Вот малина, твоя любимая! Специально для тебя варила, знаю, как любишь…
Намазывались бутерброды, открывались консервы. Господи!.. Не барак – дом!.. Всё такое домашнее, родное…
Совсем своими, тоже домашними, стали Петя и Егорушка, чуть не переселившиеся к нам, уходившие к себе только много после того, как под наши разговоры, за нашими спинами, засыпали ребята. Было бы место, вовсе не уходили бы…
Декабрь был на редкость тёплый, с оттепелями и ручьями с гор, но Петя всё же без конца катал ребят на санках, с восторгом ржал и прыгал, бил по-лошадиному «копытами».
Чёрными пушистыми шариками в своих меховых шубках катались с горы мальчишки, и младший, всё ещё не выговаривающий буквы «Р», захлебываясь от восторга распевал во весь голос:
«А ну-ка, песню нам пйопой,
Весёлый ветей, весёлый ветей!»
Вечером, если я была занята в спектакле, мама шла с ними в театр.
Помню, как маленький Вечик после театра допытывался:
– А она умерла по-настоящему?.. А кинжал у него был настоящий? – Это после «Кармен».
Кончилось всё Новым Годом и ёлкой. Самой взаправдашней ёлкой, которая стояла на нашем столике, посреди трёх топчанов – ёлкой, украшенной игрушками и свечами, предусмотрительно захваченными мамой; ёлкой, с подарками под ней для больших и маленьких.
И какое-то лёгкое вино разливали по чашечкам и стаканчикам, и поднимали тост за Новый год – чтобы всем освободиться в этом году! Чтобы всем вернуться домой! – И вместе! – добавляли сияющие глаза Егорушки.
Наступал 1937-й, и никто не знал ещё, что это будет за год… Хорошо, что мы не знаем своего будущего…
Мама уехала успокоенная, с облегчённой душой. Оказалось, «лагерь» не так уж страшно, не так катастрофично. И здесь жизнь, и здесь люди, и здесь работа – да такая, что о ней с восторгом рассказывают…
Слава Богу, слава Богу!..
Где же было ей знать, родной моей, что это – ещё не лагерь, что это – только прелюдия…
Глава IIГод 1937
…Памяти Андрея Быховского, и всех тех, кто не выжил и не дожил, посвящаю.
Е. Фёдорова
Тридцать седьмой год нагрянул в Медвежку в мае. Смутные толки об этапе, правда, ходили уже давно. Много заключённых специалистов – инженеров, плановиков, бухгалтеров, врачей – работало в Управлении Беломорлага (ББК).
Управление же находилось в «Медвежке», точнее в посёлке, который назывался Медвежьей горой и к тому времени ещё не успел стать городом – Медвежьегорском.
Хотя разговоры с заключёнными строго преследовались, однако кое-что «зэки», работавшие в Управлении, слышали от своих вольнонаёмных коллег, которые, несмотря на «строгий запрет», относились к ним, большей частью, с симпатией и дружелюбием.
Таким образом кое-какие сведения проникали в зону лагеря и, конечно, в наш «крепостной театр», обслуживавший начальство ББК.
Но всё равно, хотя и смутно ожидаемый, этап грянул неожиданно. С вечера и всю ночь людей вызывали по формулярам «с вещами» и отправляли в Медвежьегорскую «пересылку».
Пересылка оказалась переполненной – тут были люди из самых разных мест Беломорлага – с ближних лагпунктов (тут оказались и мои знакомые из конструкторского бюро Пиндушей), и из дальних – из Надвоиц, Сегежи, Сороки, вплоть до Кеми.
В основном, это была интеллигенция – специалисты и научные работники. Всех объединяло одно: «страшные статьи», верней «пункты» 58-й статьи.
Это были: самая страшная – 58–1-а – «измена родине» – 10 лет, иногда заменяющих расстрел по приговору; 58–6 – шпионаж; моя – 58–8 – террор.
Хотя большей частью перед ними стояла цифра 19, что обозначало «намерение», на эту цифру никто внимания не обращал – всё равно для местного начальства мы все были «шпионы и террористы».
Большинство из этой категории лагерников были люди, приговоренные к расстрелу, с заменой десятью годами. В то время 10 лет было «потолком». 25 стали давать значительно позже, в сороковых годах, после войны.
Всю 58-ю статью в лагерях в – ту пору – и начальство и бытовики дружно величали «контрой».
Из театральных в пересылку угодили только несколько мужчин – актёров; из женщин – я одна.
Несколько дней мы жили в пересылке, и я не скажу, чтобы это были «ужасные» дни. Скорей, наоборот.
Никто ещё не знал, что нас ждёт. Все были взволнованы и возбуждены ожидаемой переменой.
Казалось бы, смешно было ожидать перемены к лучшему – люди были собраны сюда не с «общих работ», не с лесоповала – они и так жили в лагере в наилучших условиях и работали по своей специальности. Чего же лучшего можно было ждать?!
Но были среди пересыльных наивные и экзальтированные, которые шёпотом настойчиво уверяли, что это – этап на пересмотры дел, и приводили «веские» аргументы: ведь 5810 не забрали. А почему?.. Да потому, что их дела не столь вопиющи. Их обвиняли в болтовне – поди, разберись, болтали или не болтали… Но вредительство, шпионаж, террор – ведь это же вещественно! Тут же факты нужны, факты! А где же эти факты??.. Нет, нет – это пересмотр – вот увидите!
Правда, таких верующих было мало. Ходило много слухов:
– Это будет дальний этап в какой-то новый северный лагерь – Норильск. Новый лагерь, он только строится, нужны специалисты, потому и идет отбор специалистов.
Ну, а такие, как я? Газетный работник, детская писательница, к тому же ещё начинающая, без «имени»? К чему бы я могла пригодиться в далёком северном лагере, хотя бы и в новом?!
– Ну, какой-то процент случайности всегда может иметь место, – рассудительно отвечали желающие верить в Норильск.
Но были слухи и более зловещие. Их люди просто гнали от себя, до последней минуты не желая в них поверить. Это было страшное слово «Водораздел».
«Водораздел», как я уже упоминала, был жупел, которым пугали в Управлении, в театре, в конструкторском бюро, на любой «блатной» работёнке. Это название объединяло в себе несколько штрафных лагпунктов Беломорбалтлага, на самом верхнем участке ББК, куда заключённых отправляли за провинности. Из нас никто не бывал на «Водоразделе», но мы все знали, что там делалось: там были только лесоповал и «загибаловка» – гибель от истощения.
Загибались на «Водоразделе» все. Лес был – одно мелколесье, и никаких норм выработать даже настоящим работягам было невозможно. В результате хлебная пайка срезалась до 200 грамм, а это означало – голод и истощение.
Сначала люди переходили в разряд «доходяг», потом попадали в лазарет на «Северный» лагпункт, с которого уже никто живым не возвращался… Верить в «Водораздел» никому не хотелось… И всё же это оказался именно он.
Мы ни в чем не провинились. Просто настал 1937-й год, и лагерники ощутили его на своей шкуре точно так же, как и весь народ Союза Советских Социалистических Республик…
Прежде, чем рассказывать о нашем этапе на «Водораздел», хочу ещё немного продолжить о тех немногих днях, проведенных на пересылке, так как они сыграли большую роль в моей дальнейшей лагерной судьбе...
Жили мы там всё ещё довольно вольготно. Пересыльные бараки – и мужские и женские (впрочем такой был всего один, да и то полупустой) – стояли за одной общей загородкой, и в «зоне» можно было ходить, гулять и сидеть на завалинках у бараков – беспрепятственно. Поэтому за эти дни произошло много знакомств, выслушано было множество историй и рассказано своих. Ведь люди были не свободны, книг не было, радио – тоже, только и оставалось одно: рассказы, воспоминания, предположения…
Здесь, на пересылке, я встретила Андрея Быховского – яркого, энергичного и интересного человека, который стал до конца своих дней моим самым дорогим и близким другом, и благодаря влиянию которого я, в конечном итоге, не погибла на «Водоразделе».
История его была необычна даже среди пёстрого калейдоскопа прочих историй.
Племянник ставшего известным в 20-е – 30-е годы заслуженного артиста Юрьева, он рано остался сиротой и до революции воспитывался в семье дядюшки, где детей, впрочем, никак не воспитывали, и они росли сами по себе, отделённые от мира взрослых, всецело переданные на попечение старой и преданной няньки, фанатично религиозной и суеверной старухи, населившей детскую чертями и домовыми, лешими и ведьмами, невероятными чудесами и ожиданием загробных адовых мук.
Но детей она любила, и дети её любили, особенно за эти таинственные, страшные и непонятные истории, которые она им рассказывала. А маленький Андрейка просто их обожал. К старой юрьевской няньке Андрей сохранил самые тёплые чувства.
Жуткий и таинственный мир детской надолго завладел фантазией мальчика, заронил необоримую тягу ко всему неизведанному, заколдованному и опасному. На всю его жизнь!
…Ко времени революции Андрей Быховский оказался юнкером, и сражаясь за «Россию, Царя и Отечество», отступая вместе с Врангелевским войском, покинул Крым.
Так, волею судьбы оказался он белоэмигрантом заграницей, хотя политика никогда его не привлекала, и он не собирался делать политической карьеры, да и не особенно ещё разбирался, что к чему в этом большом мире…
Бросок за границу очутился, как рывок в неизведанную романтику. Разлука с родиной представлялась делом временным и не слишком тяжелым, тем более, что людей родных и любимых там не оставалось, а отношения с дядюшкой и двоюродными сёстрами были далёкие.
И вот, по существу мальчишка – 19-ти лет, без специальности, без денег, без знакомств и покровителей, оказался он в одиночестве за границей…
Он не пошёл обивать пороги иммигрантских комитетов, и с удовольствием стал жить «сам по себе». Хотелось всё увидеть, всё испытать. И он увидел и испытал… Прошёл «огонь и воду, и медные трубы».
Чем только не приходилось зарабатывать на жизнь: в Греции держал тараканьи бега. Из Австрии в Венгрию доставлял контрабанду, отсиживая по несколько месяцев в тюрьмах при поимках. В Бразилии он бежал из легиона наёмных войск, едва не пропав от тропической лихорадки и нечеловеческих условий жизни легионеров.
Был мелким разносчиком и «зазывалой» в Каирских лавчонках. Едва не сделался наложником какого-то не слишком крупного эмирчика.
Наконец, устав от скитаний и голода, он охотно завербовался, у набиравшего учеников сербского отца-иезуита, в религиозный колледж.
Иезуитский колледж готовил служителей церкви. Особо способные ученики могли рассчитывать в будущем даже на епископат.
Андрей оказался способным учеником – одним из первых. С ним вскоре начали носиться, готовить его в помощники епископа.
Два года он жил припеваючи, «как сыр в масле» – отоспался, отъелся на иезуитских харчах, про себя посмеиваясь над церковной братией, над фанатиками и схоластами.
Но всё же много было прочитано и серьёзных, научных книг. Многие вопросы философии и истории увлекали.
Однако приближался выпуск, и Андрей решил, что пора сматывать удочки. В епископы он не собирался.
Поблагодарив братьев-иезуитов – мысленно, конечно, – он удрал из колледжа.
Опять настала пора бродяжничества, но годы проведенные в колледже дали много разносторонних знаний, на многое заставили взглянуть серьёзней.
В Обер-Аммергау на ежегодные священные мистерии попал случайно. Набирали статистов для тысячных армий войска Христова. Здесь были и студенты, и школяры, и просто бродячий люд, жаждущий подработать хоть малую толику.
Главных действующих лиц – Христа, Деву Марию, апостолов – изображали местные крестьяне, у которых роли переходили из рода в род, от отца к сыну, от матери к дочери.
Христово войско, крестовые походы, битвы за гроб Господен – изображали пешие и верховые статисты, в костюмах, париках и гриме. Зрелище было грандиозное, и десятки тысяч зрителей собирались полюбоваться им, располагаясь на окрестных пологих склонах холмов.
Режиссёры, со сверкающими на солнце рупорами, носились туда и сюда на взмыленных конях и командовали армией актёров.
Андрея зрелище поразило, потом захватило, потом он уже не мог оставаться только послушным исполнителем…
Вскоре он стал «внештатным» помощником режиссёра, а на следующий год – уже настоящим режиссёром.
От священных мистерий в Обер-Аммергау Андрей пришел в кино.
Ему повезло. Удалось сработаться с оператором. Успешно сняли мистерии. Потом сняли несколько интересных хроник. Наконец можно было не думать о куске хлеба.
Но «правильная» жизнь уже не удовлетворяла… Даже такая разносторонняя, как жизнь хроникального кинорежиссера, казалась пресной. Тянуло пуститься в какую-нибудь невероятную авантюру…
В Россию тоже потянуло из любопытства. Своими глазами посмотреть: – что там?
Шел 1934-й год, близилось двадцатилетие Октябрьской революции. В то время Андрей Быховский жил и работал в Чехословакии. Там тогда было немало русских эмигрантов. Там же зародилось и разрослось до значительных размеров движение «Смена вех».
Четыреста сменовеховцев решили вернуться в Россию. Через эмигрантский комитет были выхлопотаны визы. Специальный поезд увозил сменовеховцев в Россию.
Встреча была грандиозной. Её можно было сравнить, пожалуй, только со встречей Папанинцев. Оркестры на платформе, кортеж машин с флагами по улицам Москвы, народ толпами вдоль тротуаров, народ в окнах, на балконах, мальчишки на деревьях, и всюду, всюду цветы – море цветов, дождь цветов!!.. Россия встречает заблудших сынов!.. Ура, ура!!..
Всех четыреста обеспечили работой и жильём. Быховский снимал октябрьский парад 1934 года на Красной площади.
А октябрь 1935-го встретил уже в Бутырках.
Арестованы были все четыреста, за малым исключением тех, кто случайно ускользнул из поля зрения – девался неизвестно куда. Их продолжали искать и в 37-ом году!.
Все сменовеховцы взамен букетов из роз получили по целому букету пунктов 58-й статьи, из которых основными были – группировка в целях заговора и связь с иностранным капиталом.
Все получили по десять лет.
…Рассказы его были красочны, и рассказывал он великолепно. Я готова была слушать его без конца, мы чувствовали всё возрастающую симпатию друг к другу и не разлучались целыми днями – ведь каждое утро сулило разлуку, и скорее всего, навсегда…
Этап уходил за этапом, и никто не знал точно куда. Только потом мы узнали, что все они шли в одно место – на «Водораздел», в разные лагпункты его, разбросанные по берегам верхнего участка Беломорского канала.
Настало и наше утро. Тревожное и… неожиданно радостное. Мужчины уже стояли с вещами по четыре в ряд, и Андрей смотрел на меня умоляющим взглядом, как будто мог «вымолить» – не разлучаться!
С крыльца нашего барака донеслось:
– Женщины, сюда!
Изо всех нас «с вещами» вызвали только меня. Мы с Андреем попадали в один этап!.. А ещё говорят – чудес не бывает!..