355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Федорова » И время ответит… » Текст книги (страница 29)
И время ответит…
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:35

Текст книги "И время ответит…"


Автор книги: Евгения Федорова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 38 страниц)

Тевий Израилевич

На берегу Тимшера, в самой крайней и невзрачной хибарке, которая имела всего-то одну комнатушку, поселили и меня. Поселили, по-видимому потому, что в «больничной зоне» никакого – ни женского, ни мужского барака для заключенных не было, а единственный «не больной» заключенный – главный (и он же единственный) врач больницы жил в «зоне», в маленькой каморке рядом с дежуркой (она же – перевязочная) главного корпуса больницы. Хотя срок его еще не кончился, но он также был расконвоирован и мог свободно выходить за «зону», когда это было ему нужно. Это был Тевий Израилевич Л. – известный Киевский кардиолог.

Ах, дорогой мой Тевий Израилевич!.. Ему я обязана стольким в жизни, да и просто самой жизнью тоже. Ведь только благодаря его энергичной настойчивости, почти требованию, я получила диплом медсестры, который мне так пригодился в последующие годы сибирской ссылки. Тевий Израилевич буквально «заставил» меня сдать экстерном за все курсы Соликамской школы медсестер. Благодаря ему я кое-что знаю и смыслю в медицине и в работе медсестры, которой впоследствии мне пришлось заниматься многие годы. Наконец, благодаря ему – в Тимшер приехала мама с моим младшим сыном Вячеславом!

…Тевий Израилевич, где-то он сейчас? Вряд ли среди живых – ведь он был намного старше меня. Но дожил ли хоть до реабилитации?.. Я знаю, что после освобождения (по окончанию срока) его не пустили в Киев, и он поселился в Фастове («101» км. от Киева!). Но когда в 49-м меня снова арестовали и отправили в ссылку (на вечные времена!), как, вероятно и его, переписка наша оборвалась и больше я о нем ничего не знаю.

Не обижайтесь на меня ради Бога, дорогой Тевий Израилевич, если мои Тимшерские воспоминания иной раз заставляют меня улыбнуться. Будьте уверены, что это ни мало не мешает моему глубокому уважению и преклонению перед вами – прекрасным, выдающимся врачом-кардиологом, и человеком, сделавшим мне столько добра…

Как сейчас помню: Тевий Израилевич… Маленький, полноватый, брюшко уже явно намечается; с короткими руками, которыми он в увлечении слишком, усиленно жестикулирует. Смешливый, любит и сам анекдот рассказать. Но всё это как-то «невзначай». Удивительно серьезное лицо, с выражением всегда несколько отсутствующим, даже тогда, когда ведет беседу на самую что ни на есть житейскую тему. Как будто одновременно – где-то «на заднем плане» – обдумывает сложную медицинскую ситуацию, требующую его вмешательства и решения…

Страстью Тевия Израилевича было – учить. Всё равно кого, только учить. Когда-то он читал лекции в «Киевском медицинском институте повышения квалификации врачей». Теперь он читал лекции нам – трем медсестрам, из которых только я не была полуграмотной (да и то, не в отношении медицины!). Но читал он так же вдохновенно и блестяще, как, очевидно, делал это и в Киеве. Приводя разительные примеры, ссылаясь на литературу о которой мы, разумеется в жизни не слышали, чертя углем (за неимением грифеля) на деревянной доске, а то и прямо на чём попало, схему сосудов и сердечных клапанов, заставляя нас подолгу выслушивать и пальпировать больных. Диагност он был первоклассный, а кардиолог – прославленный на весь Киев.

Когда начиналась лекция в нашей маленькой дежурке, (она же перевязочная), жизнь в больнице замирала. Вышколенная обслуга из немцев-трудармейцев быстро усвоила: во время «урока» стучаться в дежурку бесполезно и запрещено раз и навсегда. Иначе можно заработать грубый окрик, а позже – разнос: – Сколько раз вам говорить?!

Мне кажется, что в случае чего либо непредвиденного, (например, раньше времени наступающего, летального исхода), – лекция всё же была бы прервана и Тевий Израилевич отреагировал бы на зов. Но проверить не пришлось ибо лекции наши происходили по утрам, после обхода, в те дни, когда Тевий Израилевич не был занят «интересным больным»; а больные в дистрофических корпусах, как правило, умирали ночью…

Тевий Израелевич был врачом по призванию. Медицину он любил страстно, и кроме неё, насколько я поняла, когда мы подружились и стали «своими», им владела еще только одна страсть – к красавице жене, певице Киевского оперного театра. Письма от неё, которые озаряли жизнь Тевия Израилевича в Тимшере, в мрачных стенах таёжной больницы, приходили, к сожалению, не слишком часто. Поэтому вовсе не удивительно, что моё появление оживило его и заставило потянуться к «живой душе». Остальные наши сестры были еще совсем девчонками, которым только и была охота танцевать «чижа» до утра (самый популярный таёжный танец!) с молодыми вохровцами в бараке, который назывался «клубом».

Таким образом я и оказалась такой единственно «живой душой», способной терпеливо выслушивать длинные (и, в какой-то мере, интересные даже для меня) медицинские истории, и еще более интересные истории из жизни самого Тевия Израилевича, начиная с воспоминаний о детстве.

К сожалению, и к огорчению Тевия Израилевича, медицина никогда не была моим «коньком». Куда больше меня трогали его сердечные дела, его трудные и запутанные отношения с женой, его печальные предчувствия будущей одинокой старости. По-видимому, красивая певица, (действительно очень красивая, судя по карточкам), была не из тех, кто дожидается мужей по 10–15 лет…

Мы подружились. Однако, нельзя сказать, чтобы наши отношения были всегда ровными и дружескими. Фанатически любя медицину, и веруя в её великие возможности, Тевий Израилевич, как я уже сказала – прекрасный диагност и отличный врач и не только в своей узкой специальности кардиолога, но и в других её областях, к сожалению интересовался в основном медицинской наукой, больше чем объектом, к которому наука эта в данном случае прилагалась. Он готов был сидеть у тяжело больного (скажем, с инфарктом пли крупозным воспалением легких) ночь напролёт, ловя мельчайшие изменения в состоянии больного, готовый молниеносно вырвать его из когтей смерти в минуту острого кризиса; готов был исследовать и 10 раз выслушать больного ставя всегда безошибочный диагноз. И как же был он осторожен с диагнозом в туманных и неясных случаях! Так и вижу его размышляющим и бормочущим вполголоса, по привычке думать вслух: «Что редко – то редко… Бывает… Бывает… но редко…» И один за другим, он отбрасывает возможные диагнозы. Вот это «редко» и делало его врачом крайне вдумчивым, похожим на шахматиста, который хочет выиграть наверняка… И так вот пока больной остаётся неясен, или наоборот – ясность наступила и пришла пора бороться за жизнь этого больного – Тевий Израилевич был в одном-единственным «фокусе» – весь собранный, весь – внимание, ну, как стрелок на охоте! Тут уж он забывал и о красавице – жене, и о шумящей на сотню верст кругом тайге, не видел зябко помигивающего светильника, резервуар которого составляла половина выскобленной картофелины, а горючее – мазут, добытый у водителей катеров, так как керосин доставлялся обычно «с перебоями», а «движок» электрогенератора большей частью вообще не работал, так как чинить его было некому; забывал о колючей проволоке и вышках по углам «Кустовой больницы для трудармейцев»… О бараках, битком набитых доходягами, умиравшими от голода, которых уже никакая, даже самая гениальная медицина спасти не могла…

Но ВОТ, «битва за жизнь» выиграна. Больной медленно, но верно начинает поправляться. И Тевий Израилевич тут же теряет к нему всякий интерес. Конечно, при обходе он профессионально шутит, похлопывает больного по плечу, но на самом деле далек от него, за тысячи километров… Мимоходом ворчит на сестер и санитаров, а в душе скучает от этого тяжелого хлама будничной больничной жизни с её антисанитарными условиями и голодом. Всё это его не интересует, это не его «амплуа». Когда приносят ему на подпись «меню» – нехитрое меню из грибного супа (грибов в тайге кругом масса, и мы сушим их для больницы на всю зиму) и овсяной каши, он не глядя ставит закорючку вместо подписи и оживляется только когда подается лист «дополнительных порций» – ведь больница же всё-таки! Надо же людей поддержать! И на 600700 больных отдел снабжения выписывает лишних 20 порций хлеба по 300 граммов и 20 лишних половников жиденькой овсяной каши. Тут начинаются мучения Тевия Израилевича и мои с ним ссоры. Кому дать эти лишние 300 граммов?

Доходягам – смысла нет. Всё равно их этим не спасешь. Конечно же их надо дать работягам (из заключенных), которые случайно попадают в нашу больницу, так как до других лагерных больниц – сотни километров. Тем, кто еще способен стать на ноги и тянуть лагерную лямку. Кто на медленном пути к выздоровлению. Так думаю я. Но у Тевия Израилевича новые интересные больные – те, кто с нераспознанным диагнозом, к кому-то приковано его внимание. Им готов он отдать по два дополнительных пайка. А к тем, кто уже ушел из под прожектора его внимания – к тем он совершенно равнодушен, он уже забыл о них. А ведь этих людей вот-вот выпишут и вернут на лесоповал, ведь они еще не доходяги! Они вернутся не окрепшими, едва на ногах стоящими, а норму-то с них спросят в первый же денек. А не выполнят – на 200 граммов посадят, и тогда путь только один – в дистрофики.

– Тевий Израилевич! Ну подумайте! Ну хоть несколько дней до выписки – подкормите их, дайте окрепнуть, Тевий Израилевич! (Это я, если в дежурке никого нет, конечно).

– Что вы от меня хотите? Я же не Господь-Бог! У меня в карманах нет пяти хлебов! И даже одного нет! – повышает голос Тевий Израилевич.

– Это бесчеловечно! – кричу я.

– Я – врач! Вы понимаете, я – врач! Я должен лечить! Кормить должны снабженцы!

– Ну только – Кузьмину! Он же еще крепкий человек! Он же может выдюжить – не делайте из него доходягу, не убивайте его!

– Так что?! По вашему я уже убийца, что ли?! Да?! Мы уже кричим во весь голос, не считаясь с тем, что за хилой дверью и тонкими перегородками нас слушают санитары и больные…

Потом мы дуемся друг на друга и не разговариваем часа два. Однако после обеда, Тевий Израилевич зовет меня из своей крохотной комнатушки, зовет официально и сухо: – Сестра! Зайдите ко мне.

Я уже знаю что это значит. Там меня ожидает мисочка овсяной каши, тщательно накрытая бумажкой. Тевий Израилевич имеет несколько больший паёк, чем его больные – как-никак, главврач. И почти всегда он «подкармливает» кого-нибудь из нас – сестёр.

Мне всё еще хочется отказаться, но… в животе уже давно неистово урчит, и сосет под ложечкой. Снимая пробу в дни своих дежурств, я не позволяю в кухне наливать себе в миску, пробую с ложки, остальное выливаю в контрольную баночку и запираю на ключ в маленький шкафик.

– Спасибо! – сердито говорю я, и повернувшись спиной к сидящему на своей койке Тевию Израилевичу, быстро расправляюсь с кашей…

Вечером начинается другой конфликт. В туберкулёзном медленно умирают давясь кашлем (ни кодеина, ни героина у нас нет, да и вряд ли они уже помогут) те несчастные, у которых осталась половина, а то и четверть легкого – они обречены. Им помочь уже ничто не может, кроме чуда, которого я за свою больничную жизнь не видела. Им осталось жить несколько дней, ну, может быть, неделю. Им на ночь назначена инъекция: кофеин плюс камфора. Зачем?.. Зачем? Но я не врач. И при всех наших дружеских отношениях, я не решаюсь спросить у Тевия Израилевича – зачем им камфора и кофеин?.. Но я – ах, каждый раз одно и тоже! – я умоляю Тевия Израилевича разрешить сделать им по кубику морфия.

– Ну, прошу Вас! Тевий Израилевич! Ну разрешите хоть только Курцу и Брюннеру! И опять начинается дискуссия, переходящая в ссору.

– Какой смысл давать им морфий? – брызжит слюной Тевий Израилевич, – сегодня кубик, завтра – два, а затем? Или вы не знаете, что организм привыкает к наркотикам, привыкает, понимаете?! Или вы слышите это в первый раз?!

Ах, нет, увы – не в первый раз! Я знаю. Но ведь они не успеют привыкнуть, не успеют! Тевий Израилевич, не успеют! Иногда, очень редко, я всё же побеждаю, и ворча Тевий Израилевич отпирает шкафчик с «сильно-действующими». Я со шприцем иду в палату Курца, и по дороге вижу, с какой мольбой смотрит на меня содрагающийся в конвульсиях Брюннер! – Сестра… Сестра… – только и может он прохрипеть среди приступов кашля, разрывающего последние остатки его легких…

Ключа от «сильно действующих» у меня нет. Но иногда я иду на хитрость – по науке это называется «психотерапия». Я набираю в шприц дистиллированную воду и делаю укол Брюннеру. И – представьте – помогает! Ненадолго, правда. Спасибо, – шепчут запекшиеся губы и больной затихает…

Образ Тевия Израилевича для меня навсегда неразрывно связан с этой таёжной больницей – «умираловкой», как метко назвал её один из безнадёжных доходяг, где я, не смотря ни на что, – была СЧАСТЛИВА! До головокружения, до слабости в коленях, до слёз…

Это здесь, впервые за долгие-долгие годы не было за моей спиной «попки», куда бы я ни пошла. Я могла пойти к тихой речке и опустить босые ноги в прохладную воду; я могла пойти в сосновый бор где солнце играло на моём лице и руках; я могла войти в СВОЮ хижину и закрыть за собою дверь в СВОЮ комнату!.. Всё это было так дивно, и так прекрасно, до одури, что даже дух захватывало!

К сожалению – ненадолго. И к свободе человек привыкает, как к героину или морфию – так же быстро. Привыкла и я, и чувство действительно «пленительного» счастья – постепенно померкло.

Я уже сказала, как многим я была обязана Тевию Израилевичу. И конечно же, – приездом мамы с тринадцатилетним Вечиком, которого я оставила совсем малышом… Я долго колебалась, прежде чем предложить им приехать ко мне. Но Тевий Израилевич, который знал обо всех обстоятельствах моей жизни и моей семьи, а также был, как я теперь вижу, и гораздо большим оптимистом, чем я, очень горячо поддержал мою идею. Он был совершенно уверен в близком конце войны и в том, что НЕМЕДЛЕННО после победы нас ждет великая амнистия. Вот-вот, не за горами уже! Киев с его институтами, переполненные аудитории и Опорный театр на Фундуклеевской, в котором… в котором…

И незачем старушке – это моей маме – терзаться и улаживать отношения между внуком и новой, мачехой и пора уже мне после стольких лет всяких лесоповалов и лагерей зажить нормальной «семейной» жизнью, пусть и в дебрях уральской тайги. Одним словом – пусть приезжают, и нечего гадать, и нечего ждать!

– Тевий Израилевич, но как же без картошки? – неуверенно возражала я. Я приехала в разгар лета, и сажать картошку, как делали все, кто жил за зоной, было уже поздно.

– Ну, как-нибудь, – довольно беззаботно и безрассудно отвечал Тевий Израилевич. – Грибы! Сушите грибы!!

И я сушила грибы, хотя, как оказалось впоследствии, пессимизм мой оказался пророческим. Несмотря на то, что большая часть посылок из Киева, и не меньше половины докторского обеда неизменно перекочевывали в мою уютную хижину над рекой, в ту, первую зиму, без картошки нам втроём перебиться оказалось не не легко и я едва не отправила Вечика назад к отцу в Москву. Но это я забегаю немного вперёд.

А пока от уполномоченного «третьей части» было получено разрешение на приезд семьи и, благодаря Тевию Израилевичу комнатка моя обставилась еще парой списанных лазаретных коек, которые умело починил и подштопал доходяга-трудармеец Цицер – мой добрый помощник и хранитель нашего семейства до самого нашего отъезда. Мы, в свою очередь, не дали ему «дойти» до полного истощения, подкармливая чем Бог послал. Хотя уезжали мы уже после окончания войны я ничего не знаю о его судьбе. Трудармейцев не спешили распускать по домам даже осенью 45-го, но разговоры о скором закрытии Тимшерской больницы шли уже тогда. Опять-таки, благодаря Тевию Израилевичу, тем же Цицером и еще несколькими ходячими дистрофиками с которыми Т. И, делился своей пайкой, было, запасено топливо на зиму; кроме того, им же был обеспечен мой с мамой и сыном ПЕРЕЕЗД от Соликамска до Тимшерского «лагпункта», – ибо, чтобы преодолеть эту дорогу с семидесятилетней слабенькой старушкой, необходимо было иметь «талисман» – литровую бутыль 96 градусного спирта – ценность его в те времена превышала ценность всякой валюты.

Тимшер – Соликамск и обратно

…Итак, я уже знала из писем, что пропуск, за которым Вечка выстоял в очереди в районное отделение милиции много дней – получен, «вещи» собраны, и дело только за билетами.

С дороги они дадут мне телеграмму. И вот, с каждой почтой с каждой оказией я ждала телеграммы, а телеграммы всё не было и не было. И дело уже идет к осени, и темнеет всё раньше и раньше, и к утру лужицы покрываются тонким ледком.

И вдруг – наконец-то! – телеграмма! Да еще какая – Господи помилуй! Они ждут меня в Соликамске, на вокзале! Боже мой! Где же на вокзале? Почему же не дали телеграмму раньше, с дороги??.. Что же делать?!.. Я кидаюсь к Тевию Израилевичу. Лошадей у него, конечно, нет. Лошади есть у охраны и у уполномоченного 3-ей части… Но Тевий Израилевич – единственный врач в округе, его уважают, в нем нуждаются. Он может попросить лошадей до Бондюга – за медикаментами, например. Но уже вечереет, надвигаются сумерки. Кто же даст лошадей теперь, на ночь глядя? Какие медикаменты?!

– Надо подождать до завтра.

– Какое завтра?! Что Вы говорите? – Завтра! Из Бондюга только с утра бывают оказии до Чердыни. Завтра, утром, к рассвету, я должна быть в Бондюге!

Скрепя сердце, Тевий Израилевич отправляется к уполномоченному и скоро возвращается обратно. По одному виду его я понимаю – лошадей не дал. Он безнадежно машет рукой:

– Какие лошади!

– Я иду пешком!

– Вы что? Или вы с ума сошли? – кричит Тевий Израилевич. – Девчонка! (хотя мне уже почти сорок). – Да вас медведи к чертям задерут!

– К утру я буду в Бондюге!

Несколько минут мы ссоримся и кричим друг на друга. Но всё это – только проволочка времени. Наконец это доходит до Тевия Израилевича. И тут появляются высокие сапоги – наверное, будут мне впору, и та самая пресловутая бутылка – «талисман». Я надеваю свою старую лагерную телогрейку (ничего другого у меня нет), и туго повязываюсь платком крест-накрест, с узлом за спиной. В авоську Тевий Израилевич сует мне свою пайку и остатки печенья из посылки.

…Когда я вспоминаю этот ночной марш – тёмной осенней ночью, хоть глаза выколи, 37 километров глухим таёжным проселком, – прежде всего и сильнее всего меня охватывает удивление. В самом деле, почему меня не задрал «к чертям» медведь?.. Почему не забодал лось?.. Почему не растерзали еще какие-нибудь таёжные звери? Что она, необитаема что ли, эта тайга?.. Тайга на сотни километров кругом? И почему никакого страха, даже на донышке души, не ощущалось? И в мыслях было только одно – не опоздать бы к утренней оказии! Что утром я буду в Бондюге, у меня не было никаких сомнений.

Только однажды я вздрогнула, когда из-под самых моих ног, с шумом и клёкотом, вдруг вырвалась какая-то огромная птица, и как торпеда, понеслась куда-то вдоль дороги…

К ночи дорога совершенно потонула в темноте, и только ощущалась ногами идущими по песку, да несколько раз я лбом налетала на выставившуюся чересчур к краю дороги сосну.

Я побоялась надеть сапоги Тевия Израилевича, чтобы не стереть ног – и правильно, вероятно, сделала; но под моими старенькими, еще лагерными, «баретками» вскоре треснул тонкий ледок на луже и нога ушла по щиколотку в холодную воду. Но согрелась быстро – ведь я не шла, а почти что бежала. Заблудиться было негде – дорога была одна-единственная и не раз мною уже пройденная. И на всей дороге был тоже один-единственный отворот влево, который вел к ближнему лагпункту с поэтическим названием – «Омут» (только и бросаться несчастным зэкам вниз головой в реку!).

Боялась я одного, – что в темноте не замечу развилки и попаду на этот отворот, поэтому я старательно держалась правой стороны – так по крайней мере мне казалось.

Держалась, держалась, а всё же…

Только когда здесь и там светлячками чиркнули впереди лагерные огоньки, я поняла, что всё-таки свернула на этот проклятый левый поворот!

Беда, конечно, не так уж велика – пробежала я по нему всего-то какую-нибудь пару километров, но от досады и обиды – чуть не заревела! Повернула назад, и теперь уж «проученная», осторожно и тихонько двигаясь, благополучно нашла развилку и помчалась прямой дорогой на Бондюг.

Ничего ни страшного, ни особенного не случилось на моём пути. Даже не припомню, присаживалась ли отдохнуть – наверно, присаживалась. Так или иначе – к утру я была в Бондюге, и вовремя! Какой-то грузовик уже дымил своими колонками – тогда машины ездили на «чурочках», которые горели в газогенераторах в виде двух цилиндров, стоящих по бокам, кабины, и шофер уже возился у машины. С ним я и уехала, да еще так удачно, не до Чердыни, а до самого Соликамска, В маленьком душном зальце Соликамского вокзала, битком набитым всяческим народом, в самом дальнем углу, на каком-то мешке, прислонившись спиной к стене, сидела старушка в темной кофте с растрепавшимися седыми волосами, выбившимися из-под гребенки. Рядом стоял рослый мальчишка в футболке, широко расставив крепкие мускулистые ноги в спортивных «бутсах». Это были моя мама и мой сын!

Я долго смотрела на них чувствуя как комок поднимается к горлу и боясь двинуться чтобы не разрыдаться преждевременно. Потом бросилась к ним через весь зал, натыкаясь по дороге на чемоданы мешки и скамейки.

Дорога назад в Тимшер прошла сравнительно легко и без каких-либо происшествий. Правда, катер до Бондюга, на который я очень рассчитывала, к сожалению почему-то не ходил, и поэтому нам сначала пришлось добраться на попутной «полуторке» до районного центра Чердыни, что на пол-пути к Бондюгу, где мы заночевали в местной больничке, в которой я уже останавливалась однажды. Поутру я вышла к почте, где обычно «ловили» попутные машины и вскоре договорилась с шофёром грузовика, направлявшегося в Бондюг, (показав ему «талисман» Тевия Израилевича), чтобы он заехал в больничку за мамой и Вечкой. Так, на попутках мы и добрались до Бондюга. Оставалась самая трудная часть пути – 37 километров вверх по Тимшеру. Машины туда не ходили. Повозки с лошадьми – далеко не каждый день. Но нам и тут повезло. В Бондюге как раз формировался караван из нескольких «завозней», гружённых продовольствием на зиму, лесоповальным инвентарём и арестантской одеждой, предназначавшихся для лагерей, расположенных выше по течению Тимшера. «Завозни» вверх по течению будет тащить небольшой катер, а обратно они будут сплавляться по течению своим ходом, гружённые древесиной и управляемые людьми с шестами и вёслами. Пассажиров такие караваны обычно не берут, но «талисман» Т. И. и тут сработал безотказно. Нас разместили на одной из «завозней» вместе с солдатами охраны, и через двенадцать или немного больше часов плавания вдоль живописных берегов Тимшера мы наконец благополучно сошли на берег прямо у начала тропинки со ступеньками, которая вела вверх по откосу и выходила почти к моему жилью, и по которой мне, (а потом и Вечке) приходилось спускаться к Тимшеру за водой.

Мы как могли удобнее разместились в моей единственной небольшой комнатушке и зажили втроём «в тесноте, – но не в обиде».

Когда приехали мама с Вечиком, осень уже во всю вступала в свои права. Вскоре выпал первый снег. А ещё через две недели завыл морозный ветер, замели метели, и скоро наш домик и весь «лагпункт» погрузились в снег по самые окна.

Наступила ранняя зима. В морозные дни, когда дымки из труб поднимались вертикально вверх и постепенно таяли в небе, извечная тишина лежала над тайгой, дремлющей под снегом, а с наступлением сумерек одно за другим приветливо зажигались маленькие окошки домиков под снеговыми шапками – казалось, мир и покой должны были сходить на души людей в этом заколдованном снежном царстве…

Но не было мира и покоя под крышами лазаретных бараков. Сотни разных людей были собраны сюда с самыми разными судьбами. У кого-то позади остались университеты, работа на высоком уровне; у большинства – тяжелый деревенский труд; почти у всех где-то в другом мире семьи, у некоторых – в таких же затерянных лагерях. Объединяло их одно: почти все попали сюда с одной и той же болезнью – острой дистрофией на почве голода, и почти для ВСЕХ впереди была одинаковая дорога – на лагерное кладбище, (не обнесенное никакой оградой), где на ровном поле разбросаны были столбики с номерами на них. Под каждым таким столбиком находили последнее пристанище 15–20 человек.

Единственное лекарство, которое могло бы помочь больным лазарета – достаточное питание – было недоступно, и люди медленно гасли.

«Вольнонаемные» – как я, тоже жили впроголодь, но мы не были так истощены, как наши пациенты в бараках. Спасала картошка, которую выращивали все на делянках у домов и на отшибе, а также сушёные грибы, которых в тайге было изобилие, и которые мы сушили впрок на зиму. Поскольку мама с Вечиком приехали ко мне по разрешению лагерного начальства, то и им полагалась иждивенческая хлебная пайка в 300 г. в день. Кроме того, я приносила домой половину своего, а частенько и Тевия Израилевича больничного обеда.

В первый год нам пришлось покупать картошку у охранников по еле доступной нам цене, но на следующий год мы насадили прямо около домика небольшую делянку картошки, которой, увы, нам кое-как хватило только до нового года. Грибы, которых, казалось, мы насушили целую кучу, тоже как то быстро съелись, так что нас опять ожидали довольно голодные остаток зимы и весна. Не рассчитали. Придется опять докупать у охранников по их сволочным ценам…

Как проходила наша жизнь в Тимшере? В общем – довольно однообразно. С утра Вечка и зимой и летом спускался с ведёрком по ступенчатой дорожке к Тимшеру за водой. Летом и осенью купался. По его возвращении мы все вместе, (если я не была на дежурстве), завтракали, и я убегала в больницу на целый день Когда могла, забегала минут на пятнадцать в обед, прихватив чего-то съестного из своей порции.

Зимой после снегопадов и метелей день начинался с откапывания от снега всего вокруг – начиная с окон и кончая тропой, вернее траншеей, ведущей от нашей хижины к проложенной охранниками на дровнях с лошадьми колее от нашего посёлка к больнице. Долгими зимними вечерами, при свете чадящей «лампады», чтобы как-то развлечь маму и Вечку, я предавалась воспоминаниям вслух, или сочиняла на ходу какие-либо забавные истории.

Мама уже и тогда передвигалась с трудом и больше сидела на кровати, а летом, и в самодельном кресле Вечкиного изготовления, вынесенном для неё на крыльцо. Она почти всегда что-то читала; те несколько книг стихов, которые я умудрилась провезти с собой через все лагеря и пересылки, она, наверное, уже выучила наизусть.

В Тимшерской больнице имелась крошечная библиотека для больных – всего 3 или 4 полки со старыми зачитанными книгами. Но к счастью, это были, хотя и весьма разрозненные, тома классиков русской литературы: Толстой, Тургенев, Достоевский, Куприн. Откуда они здесь взялись, никто не знал. Для нас это конечно был клад! Ведь на лагпунктах типа нашего, обычно, не было не только библиотек, но даже газет и журналов, так как один или два присылаемых экземпляра застревали у начальства или охраны. Радио у нас тоже не работало, хотя и было. Ведь для него нужна электроэнергия, а для этого, – чтобы работал движок генератора, который у нас постоянно был поломан, а чинить было некому.

Благодаря больничной библиотечке, Вечка приобщался к русской литературе не по школьным учебникам, а по шедеврам её классиков. Это привило ему вкус к хорошей литературе на всю его дальнейшую жизнь.

О конце войны мы узнали лишь на третий день, так как «движок» не работал и радио молчало, а телефонная линия была в ремонте.

Сначала был немалый ажиотаж и подъем настроения по этому поводу. Все с нетерпением ждали каких-то перемен.

…Но, дни шли за днями и ничего не происходило.

Постепенно жизнь опять вошла в свою обычную колею, и к началу лета уже было ясно, что никаких амнистий для «политических» не будет, и нам следует не трепыхаться и продолжать «жить как жили». Мы и продолжали.

Летом нашу не богатую событиями жизнь скрашивали походы в тайгу за грибами и хворостом. Сначала ходили вдвоём с Вечкой, но к осени он уже настолько освоился в тайге, что выходил туда утром самостоятельно и возвращался к обеду, полный впечатлений, волоча за собой здоровенные связки хвороста.

Конечно же, мы оба очень уставали от таких походов. Сказывалась недостаточность питания с полным отсутствием мясных продуктов. А к зиме у нас кончилась картошка, и почти подошли к концу насушенные грибы. Я понимала, что втроём нам будет очень трудно продержаться до лета.

Кроме того, меня всё время угнетала мысль о Вечкином образовании. Ведь живя здесь, он теряет время учёбы. Год уже потерян. В свои редкие выходные дни, а иногда и по вечерам, я старалась в силу своих возможностей заниматься с ним школьными «предметами», руководствуясь взятыми им с собой кое-какими учебниками, но понимала, что это не может заменить ему школу. Да и питания ему явно не хватало, – ведь он рос, и довольно быстро!

И вот, взвесив всё и обсудив все «за» и «против», мы вместе решили, что при сложившихся обстоятельствах Вече лучше вернуться назад в Москву к отцу, окончить там хотя бы седьмой класс, а там увидим, как всё сложится.

К счастью, его пропуск был выдан в Москве на поездку туда и обратно без указания даты возвращения. Хоть с этим проблемы не будет! А в дороге, одному, без бабушки, налегке ему не будет слишком трудно. Ведь ему уже скоро 15, он сильный, уверенный в себе и не по годам смышлёный. Да и опыт у него уже есть – дорога сюда.

В общем, перед самым Новым годом – 1946 м, я отправила Вечку с оказией на дровнях с лошадьми по замерзшему Тимшеру в Бондюг, одев на него, чуть не силой, свою старую лагерную телогрейку и укутав двумя не менее старыми одеялами. Оттуда он должен был самостоятельно, с оказиями, добираться до Соликамска, и дальше поездами в Москву.

Мы остались с мамой вдвоём…

Недели через три, а может быть и больше, сейчас уже не помню, пришла телеграмма из Москвы: «Я приехал. Целую. Веч». А ещё через месяц мы получили письмо, которое он написал с дороги, будучи ещё в Соликамске. Там ему пришлось провести почти три дня, ночуя на вокзале, прежде чем он достал билет на поезд до Перми. За эти дни он один раз сумел побывать в городе, и он ему даже понравился – старинная архитектура, много красивых церквей.

После Вечкиного отъезда все мои заботы сосредоточились на маме. Бедная моя старенькая мама… Сколько жизненных невзгод и страданий довелось ей перенести за свои 70 лет!

Она никогда ни на что не жаловалась, принимала всё что ни случалось как должное и неминуемое. Всегда о ком-то заботилась, и старалась всё делать как надо, как полагается. Когда то она была энергичной и если надо, строгой, как полагается учительнице. Теперь она больше молчит, пока с ней не заговоришь, или она не вспомнит что-либо имеющее непосредственное отношение к нашей нынешней жизни, или не столкнётся с чем-то непонятным. Но из вопросов, которые она изредка задает, отрываясь от своих дум, я знаю что она постоянно думает обо мне, моих детях и других близких ей людях, переживает за нас, и наверное, даже молится, хотя никогда не была особенно религиозной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю