Текст книги "И время ответит…"
Автор книги: Евгения Федорова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 38 страниц)
Сначала мы, конечно, ничего об этом не знали. Мама не знала точно, когда отец должен вернуться. Погода опять потеплела, солнце засияло вовсю. Да еще такая радость – приехал на каникулы, как обычно, наш сводный брат Миша – теперь уже студент Петербургского университета! Мы обожали его и каждый приезд его – был праздником. Весельчак, выдумщик! Неутомимый рассказчик. Непобедимый игрок в теннис и воланы!.. А змеи мастерил, – и вовсе потрясающие, и запускал их в само синее небо, и даже ещё выше, так что змей почти исчезал из виду.
Ах, Миша, Миша!.. Со времени революции он исчез навсегда. Политикой, вроде, как и отец, не увлекался. Но, очевидно, гражданская война, и другие события того времени увлекли его в свой жуткий водоворот. Был бы жив, неужели не отыскал бы нас?!
Но тогда, в 16-ом, он приехал, как обычно – веселый, живой, энергичный. Приехал и узнал, что папа в командировке, в Одессе. Он уже видел газеты и знал о гибели «Меркурия». Как бы мимоходом, он спросил у мамы – когда отец должен вернуться? И когда мама ответила – Да вот-вот, каждый день жду! – сердце у Миши впервые ёкнуло, – а вдруг?..
Все остальное происходило помимо нас. Выяснилось, что папа ехал именно на «Меркурии». Море стало выбрасывать тела погибших пассажиров – у Очакова и у берегов самой Одессы. Родные ездили искать своих погибших, опознавали больше по одежде, потому что лица были уже неузнаваемо раздуты, волос не было. Чтобы тела не разлагались, их не вынимали из воды, и привязывали к колышкам за ноги; так они и колыхались в воде, как жуткие бесформенные поплавки…
Мама с Мишей тоже поехали «опознавать» тело. Мы с братом Никой оставались дома с прислугой – тетей Пашей, которая жила у нас много лет. Вернулись они ни с чем. Были и в Очакове, и в Одессе, но не нашли. Среди поднятых с судна несчастных задохшихся в каютах – тоже не оказалось… Миша ходил хмурый, много курил. А мама в первый раз обняла нас обоих как-то разом, вместе и сказала каким-то жалким, совсем не маминым голосом: – Ах вы, бедные мои…
И вот, прошло уже больше двух недель после 19-го мая, как вдруг папино тело нашлось. Известие пришло из Херсонского губернского суда. Его опознали по золотой книжечке – сувениру, подаренной ему сослуживцами Витебского губсуда, когда они провожали отца в ссылку в далекую Вологду, в 1905-м году.
Для мамы это было большим моральным облегчением: хоть похоронить можно будет по-христиански…
Теперь мама с Мишей уехали хоронить отца. Но особенно «христианских» похорон не получилось. Тело отца выкинуло не под Очаковым, а напротив, – через пролив – у берега длинной и узкой Кинбурнской косы, которая тянется в море от самой Голой Пристани. Это узкая песчаная коса, скорей отмель, только чуть возвышающаяся над водой. Кроме камыша, ничего не росло на этой косе. И никакой дороги на ней тогда, по крайней мере, не было. Но на самом конце косы совсем узком и остром, было строение – на вид нечто вроде большого сарая. Но, тогда, – это была казарма. Время было военное, и взвод солдат – человек 20, как показалось маме, стоял там, неизвестно для чего. Недалеко от казармы, привязанные к колышкам плавало несколько тел – погибших пассажиров «Меркурия».
Солдаты – молодые парнишки – отнеслись с сочувствием. Вызвались съездить с Мишей на моторке в Очаков за гробом. Но никакого гроба они не привезли – не оказалось гробов в Очакове, – все раскуплены. Привезли доски и принялись сколачивать гроб сами. Кроме того, оказалось, что никакой перевозке – без особого на то разрешения – тело не подлежит. Похоронить можно только тут же, на Кинбурнской Косе.
– …Боже мой? Как же так? Ни кладбища… ни церкви… ни священника??..
– Война, сударыня, война! Ничё не попишешь! Шут бы её побрал! – сочувствовали солдаты.
В конце концов, привезли какого-то старичка – попика с Голой Пристани. Могилу чуть ни у самой казармы вырыли, но и тут она сразу же стала наполняться водой – солёной черноморской водой…
Из остатков досок соорудили немудрёный крест, и на этом погребение было закончено. – Вот и собственный погост заимели, – горько шутили солдаты.
Мама надеялась через некоторое время вернуться с настоящим цинковым гробом и увезти в Херсон папино тело. Но, увы! До окончания войны ни о каком разрешении, ни о каких перевозках не могло быть и речи: – Вот кончится война, тогда и подавайте прошение…
А война, как известно, кончилась революцией… Уж какие тут разрешения!..
…В шестидесятых годах я побывала в Очакове и съездила на Кинбурнскую косу. В её начале я увидела какие-то постройки, какие-то дома. Но дальше – песок да камыш – очевидно так, как это было и тогда, – пятьдесят лет назад… И так до самого конца косы, до «стрелки», уходящей в воду.
Конечно, не только могилы отца, но и даже самых малейших следов казармы, когда-то тут стоявшей, я не нашла… Не осталось ничего… Песок да камыш…
Но вернёмся к рассказу об ином времени, о последних месяцах нашей с мамой жизни в Тимшерской таёжной глухомани и переезде в Боровск – рабочий посёлок близ Соликамска.
К весне 47-го года стало ясно, что никакой амнистии не предвидится, и более того, слухи о грядущем закрытии Тимшерской больницы начали приобретать реальную основу. В мае начали отпускать трудармейцев. А в июне Тевий Израилевич, пригласив меня разделить с ним очередную трапезу у него в «дежурке», и печально улыбнувшись, спросил: – Что вы собираетесь делать дальше? Я молчала вопросительно глядя на него. – Я получил уведомление, пояснил мне он, о предстоящей в ближайшие месяцы передаче всех способных двигаться больных в ближайшие узловые больницы системы ГУЛАГа. Вы понимаете, что это означает для вас?
– А как же неходячие спросила я?..
– Они всё равно долго не протянут, ответил он печально. Вы же сами знаете. Отправка будет тянуться месяца два-три. Вряд-ли кто-либо из этих бедолаг будет жив к этому времени. Меня после этого, скорее всего, тоже отправят в какую-нибудь из этих больниц, ведь мой срок ещё не окончен, хотя пути НКВД – неисповедимы. Но вам, дорогая моя, самая пора подумать, куда податься с вашими документами. (К этому времени, наконец, пришла моя справка об освобождении, с указаниями где мне разрешается проживать).
– Попробуйте устроиться где-нибудь по близости, но в «цивилизованном» месте – в городе или в пригороде, – будет легче с переездом, и меньше шансов, что вами снова заинтересуются «органы». Я дам вам блестящую рекомендацию, – вы её несомненно заслужили. К сожалению, не в моих силах помочь вам чем-то более реальным.
– Спасибо на добром слове Тевий Израилевич, но я, право, не знаю ещё, что я решу делать, когда закроют больницу.
– Вам не следует ждать до закрытия больницы, – настаивал Т. И. – Надо начинать поиски работы уже сейчас. У меня в бумагах есть адрес больницы Бумажного комбината в посёлке Боровск, – это сосем близко от Соликамска, и я знаю что больница хорошая. Напишите туда, и приложите мою рекомендацию. Упомяните о работе в Мошевской больнице, о ней все вокруг знают.
После этого разговора я поняла, что мне действительно пора позаботиться о нашем существовании в ближайшем будущем.
Хотя мне очень хотелось рискнуть и вернуться куда-нибудь поближе к Москве и культуре, я понимала что это нереально хотя бы из-за отсутствия денег на переезд с мамой, а также за неимением приличной одежды для поисков работы. (Ведь известно же, что по одёжке встречают).
И я написала в Боровск, как посоветовал Тевий Израилевич.
В начале сентября пришло письмо из Боровского Бумкомбината с приглашением меня на работу медсестрой в их больницу и даже с обещанием выделить квартиру в ведомственных домах.
У нас с мамой появилось будущее!
Но с этой же оказией пришло и другое письмо, – от Вечика, в котором он писал, что больше не может оставаться в одной квартире с новой папиной семьёй, собирается бросить школу и завербоваться на какую-нибудь «комсомольскую» стройку.
Я поняла, что Вечку надо спасать! Я сразу же дала ему телеграмму:
«Немедленно приезжай сюда тчк Денег на дорогу займи у тёти Тони Я позже верну тчк Мама».
Теперь, в свете первого письма всё стало не так уж бесперспективно для моего младшего сына. (Старший с зимы 44-го до весны 49-го служил в армии где-то на Дальнем востоке). В конце концов пусть Веча закончит школу не в Москве, а в Боровске – какое это имеет значение?
В общем, к концу сентября Вечка снова появился в Тимшере. Времени на раздумья у нас не оставалось, так как уже по ночам начинались заморозки, и если мы не отправимся в Бондюг с последними в этом году «завознями», то это намного осложнит и задержит наш переезд, не говоря о финансовой стороне дела, – ведь больше никаких денег в больнице я получать не буду.
Итак, в один день «оформив» моё увольнение из Тимшерской больницы (благо никто мне в этом препятствий не чинил) и тепло распрощавшись с Тевием Израилевичем, мы всей семьёй отбыли в Бондюг на последней «завозне» с древесиной, задержавшей из за нас весь караван почти на полчаса.
Не буду описывать нашу дорогу до Боровска, т. к. ничего неожиданного с нами по дороге не произошло. Упомяну только что мы взяли с собой только то, что могли одновременно нести в руках, но благодаря присутствию Вечика и нашим четырём, а не только двум моим) рукам, оказалось, что мы смогли взять с собой почти всё, что имело для нас какое-то значение.
Глава IIБоровск близ Соликамска
Живи, умей всё пережить:
Печаль и радость и тревогу.
Что делать? И о чём тужить?
День пережит – и слава богу!
Ф. И. Тютчев
Боровск того времени, о котором идет моё повествование, был довольно большим рабочим посёлком, возникшим в 30-е годы на месте старинных поселений и деревеньки Боровой на берегу Камы. Посёлок строился вместе с громадным Уральским Бумажным комбинатом – «ударной» стройкой того же времени. И располагался он в самом ближайшем соседстве со стариннейшим уральским городом – Соликамском, – когда-то центром всей солеваренной промышленности России.
Что сказать о Соликамске моего времени? Город был не очень большим, но попасть из одного его края в другой пешком занимало пропасть времени, а дойти до посёлка и того более. Многие улицы города шли по склонам довольно крутых холмов. Автобусов было мало и ходили они нерегулярно.
Ближе к центру город был более благоустроен, – асфальт, тротуары, несколькоэтажные дома, – и даже как-то по старинному «живописен». Старинная архитектура города, остатки которой сохранились до наших дней, – пленяет красотой, своеобразием и мастерством строителей. В основном, – это храмы, церкви, соборы, монастыри: с высокими звонницами, с затейливыми «навесными» крыльцами, со старинными орнаментами и росписью. К тому времени в Соликамске осталось одиннадцать храмов: – большая часть из них полуразрушена, ждёт давно обещанной реставрации. Одиннадцать церквей, – и ни одной действующей!
В наше время, конечно, никаких солеварен в Соликамске нет. Соляную промышленность давно заменила химическая, и население города, в основном, работает на калийных рудниках и перерабатывающих предприятиях.
Вероятно, теперь Боровск уже давно слился с Соликамском, став одним из его промышленных районов. Но мои воспоминания о нем относятся к тому времени, когда он был «рабочим посёлком» и принадлежал Уральскому Бумкомбинату. В году, когда я туда попала, – в 1947-м, кроме двухэтажных деревянных домов, правда добротных, северных, – других зданий там было мало. Но школа – девятилетка была хорошая, – большое каменное добротное здание современной школы. И сама школа, как оказалось – тоже была хорошая. Больница с несколькими большими корпусами выглядела тоже весьма прилично. Был там и неплохой клуб, где дважды в неделю шло новое кино.
Население Боровска работало, в основном, на Бумкомбинате, но также ещё на небольшой судоверфи, и древообделочном заводе. Бумкомбинат быстро развивался и требовал всё новых и новых рабочих рук. И недостатка в них не было, так как в Соликамске, и особенно, в Боровске оседало бывшее лагерное население: – «58-я» статья, отсидевшая, наконец, свои сроки. А вернее – то, что осталось от статьи «58-й», т. е., – те, которым удалось «выжилить и выжить», как сказал один поэт.
Оседали там те, кому ехать было некуда – интеллигенция, которую в родные места – Москву, Ленинград, Киев и другие большие города не пускали (всем известный «101-ый» – километр!). Оседали работяги мужики – немцы Поволжья, бывшие «трудармейцы», которых с начала 47-го начали, наконец, отпускать из зон. Куда им было ехать? Целые деревни в Поволжье были брошены на произвол судьбы. Деревенские избы стояли с наглухо заколоченными окнами, или просто полуразрушенными. Родные были неизвестно где, если вообще где-то были… Денег на дальние переезды не было.
Другая причина оседания – это просто страх. Страх, к которому за истекшее десятилетие привыкли, притерпелись, как привыкают к постоянной боли при хронической болезни. Страх – как бы опять чего не случилось… Тут в глубинке будет безопаснее… Тут не на виду. Авось тут не тронут…
Ах, надежды, надежды!.. Человек не может без надежды!
Устраивались, кто как мог. Мне пока что везло. Медсестра с большим практическим стажем! Работавшая в «Мошево», – хорошо известной кустовой лагерной больнице, где работают лучшие врачи, хирурги, бывшие профессора мединститутов. Куда приезжает лечиться и ложиться на операции само лубянское начальство!..
Заполучить медсестру из такой больницы рад был каждый глав-врач. Когда я появилась в больнице, врачи отделений чуть не поссорились из-за меня. И комнатку (даже почти две!) и в не слишком населенной квартире мне Бумкомбинат сразу выделил. И школу Вечка сможет здесь окончить. Ведь все говорят – школа здесь отличная!
К концу 47-го бывшая «58-я статья» заполонила почти весь, уже тогда довольно большой посёлок! Люди взялись за работу, засучив рукава, изо всех своих последних силёнок.
Работы, требующей квалификации, в Боровске было мало. И в начале бывшим зэ-ка приходилось браться за любую работу.
Основным работодателем был Бумкомбинат. Но работа там была – ох, не из легких. За время жизни в посёлке мне не раз приходилось бывать в цехах комбината по разным медицинским делам, не считая ознакомительной экскурсии в начале, и я видела все ступени превращения стволов деревьев в бумагу.
Начиналось это с могучих древесных стволов, сплошь заполнявших большую заводь Камы. Механические крючья впивались в них мертвой хваткой и втаскивали на ленту конвейера, откуда они начинали своё путешествие по цехам, чтобы превратиться в конце концов в бумагу или спирт-сырец – отвратительный, вонючий и крепкий напиток, который в этих краях заменял и коньяк, и вина, и шампанское, и был неизменным украшением любого праздничного стола.
Работа в цехах была тяжелой, – на износ. В одном из цехов, где размельченное в щепы дерево обрабатывалось какими-то горячими химикатами в огромных, в два этажа, цистернах, невозможно было дышать – так тяжел и удушлив был ядовитый воздух, так что пришлось надеть маску, выданную перед входом в цех. У рабочих в цеху тоже были маски, но у большинства они болтались на шее.
– «Как вы рискуете дышать без маски?» – спросила я пожилую женщину.
– «А вы попробуйте, повкалывать восемь часов в маске, тогда поймёте» – усмехнувшись, ответила она.
Для коренного населения жизнь в поселке и работа в цехах комбината хоть и была трудной и изнурительной, но всё же привычной и будничной. Для бывших заключенных это было и началом, и концом надежд. С одной стороны, после освобождения, после выхода из замкнутого мирка, обнесенного колючей проволокой, сама возможность идти, куда хочешь, не чувствуя за спиной штыка охранника, была на первых порах настоящим счастьем. Но позднее эйфория проходила и приходило сознание, что это – конец пути, что отсюда нет возврата в родные места, в города, с которыми была связана вся их жизнь до того, как по чьему-то произволу их из этой жизни вырвали и бросили в суровые и неприветливые северные края.
С продуктами, конечно, было не легко. По карточкам почти ничего не выдавали. Хлебная карточка, – «рабочая» у нас троих была всего одна моя на 500 грамм. Иждивенцы получали только по 300. На рынке буханка черного хлеба стоила – 10 рублей… И всё же, как-то жить было можно.
Можно было устроиться на двух, а то и на трёх работах. Я работала старшей сестрой отделения, но подрабатывала ночными дежурствами… В отгульные дни – ходила по патронажу… Было немного голодно, но кое-как концы сводили.
Около «городского» посёлка Бумконбината был еще и барачный, – наскоро построенный и заселённый всё теми же бывшими «трудармейцами» вместе с приехавшими к ним их сыскавшимися жёнами. Появились и дети. Я и патронировала эти бараки. Но об этом лучше не вспоминать… Ребятишки умирали от дистрофии, от «живота», наевшись всякой дряни, зелени и кореньев. Взрослые не слишком разбирались в грибах, собирали всё подряд – и поганки, и сморчки, которые готовить, как надо, не умели. В результате – отравления… Забивали кишки себе и детям уворованным конским овсом. «Заворот кишок» был одной из самых частых операций в нашем хирургическом…
Все, кто мог, сажали картошку. Нам не повезло в первый год: получили участок на песчаном косогоре. И сколько мы с Вечкой не тяпали вокруг хилых росточков – всё равно песок засыпал их, и собрали мы меньше, чем посадили…
Многие стали заводить коз, как во времена военного коммунизма. Решили завести и мы.
Подходящую козу мы нашли лишь где-то в дальней деревне, километрах в 20, и потом тащили её домой на веревке, перевозили в лодке через разлившуюся безбрежную Каму, и наконец, водворили в сараюшке на заднем дворе нашего дома. С тех пор Вечка каждое утро выпивал по кружке парного козьего молока – а это было так необходимо – ведь он рос и рос, прямо на на глазах! При почти полном отсутствии мясной пищи это молоко явилось для него источником недостающих калорий и витаминов.
В общем, как-то мы жили. Более того, жили неплохо по сравнению со многими другими, и даже позволяли себе кое-какие доступные нам радости! Ходили в клуб – в кино. На Рождество делали ёлку, даже свечки где-то доставали! И в гости друг к другу ходили. А летом я на целый месяц смогла отправить Вечку в какой-то спортивный лагерь… И как бы набравшись сил, последней зимой он очень хорошо учился – не медаль ли светит по окончании?!
Вот так мы и жили, пока осенью 48-го не поползли слухи о том, что «58-ю» снова будут забирать и отправлять этапами в Сибирь не то в лагеря не то на вечное поселение. Но пока это были только слухи, и жизнь продолжалась своим чередом.
Однажды в Нашу дверь кто-то постучался. Мама была одна, но тогда она ещё, хотя и плохо, но всё же ходила. У порога стояла девушка – так показалось маме. Высокая, тоненькая. С бледным растерянным лицом… В руках она держала ребёнка, укутанного в большой серый платок.
– Будьте так добры, выслушайте меня, – начала она скороговоркой, боясь, что мама перебьет её, или захлопнет дверь.
– Ich bitte Sie!.. то-есть… – Я прошу вас! Я расскажу вам всё по порядку!..
– Да, входите же, ведь холодно, – сказала удивленная мама, всё ещё не понимая в чём дело.
– О, спасибо, спасибо. danke – бормотала девушка, несмело входя в комнату. – Sein Sie so gut.
Как выяснилось позже, Китти Шульц свободно говорила по-русски. Просто от волнения с её языка срывались немецкие слова. Дело же оказалось вот в чем: Китти Шульц освободилась не так давно. Рудик родился уже здесь, в Боровске. И освобождения отца его Китти ждала со дня на день. А его всё не было и не было… А пособие на ребёнка такое маленькое… Она, – Китти – могла бы работать… Что-нибудь, самую черную работу на Бумкомбинате… Но Рудика оставить не с кем. В ясли не берут – мест, говорят, нет; да еще она, – Китти, и без работы к тому же. – Ach meine teuer Frau!..
– Ведь вы – мама медсестры, которая часто дежурит в детском отделении? Мне посоветовали. Может быть, вы бы могли?.. Пожалуйста! Ich bitte Sie!.. Совсем не на долго… Я бы приносила его утром… И бутылочки на весь день. Ведь молока у меня нет, я получаю смеси в молочной кухне… А Рудик, он такой спокойный, он совсем не плачет – вы увидите!
Мама была потрясена. А Китти продолжала:
– Как только начну работать, я непременно заплачу. Немного, наверно, но всё-таки… Пожалуйста, хоть ненадолго!
– Да что вы, какая там плата… – бормотала мама. – ну кладите же его сюда, на кровать…
– Так вы согласны?! O mein Gott! O mein Gott!.. Danke shon! Рудика развернули. Боже, какое длинненькое и худенькое тельце!.. Прямо прозрачное, с синими просвечивающими жилочками… А глазки смотрят такие серьезные как будто что-то понимает…
– Как его зовут? Рудик, вы сказали? – Да, meine frau, Рудик, Рудольф, радость моя, маленький мой! – целовала она маленькие пятки и ручонки, и Рудик не сопротивлялся, даже не морщился, от этих бурных проявлений чувств, но никогда и не улыбался.
Вот таким образом в нашу семью вошло ещё одно существо – малюсенький тихий ребёночек – сынишка Китти Шульц. Я беспокоилась – ведь Вечка целый день в школе, я – на работе, соседей, и тех дома нет. А мама – семидесятитрёхлетняя старушка, сама едва ходит…
Но оказалось, что Рудик и действительно никаких забот не требовал. Он никогда не плакал, почти беспрерывно спал, и покорно высасывал положенное количество своих бутылочек. Мама скоро привязалась к малышу. Она уверяла, что это чудесный ребёнок, и конечно, он уже начал прибавлять в весе, добавляла мама уверенно.
Китти сияла и на перебой целовала то мою маму, то Рудика, который даже начал морщиться и попискивать под бурными Киттиными ласками. Казалось, Рудик и правда поправлялся!
И все мне казалось так хорошо и радостно. После лагеря – свобода! Какая-никакая, – а все-таки свобода. Иди куда хочешь – нет за тобой попки с ружьём (даже странно как-то!) Ешь, что хочешь. Хоть картошку пустую, да свою. Сама, начистила, сама сварила, сама и съела! И комната своя, не барак, а комната! И у меня есть мама, своя, родная. А у Китти ребёночек – Рудик, тоже свой родной. А скоро к нему и папа приедет – вся семья будет вместе! Так всё хорошо складывалось!
Но почему-то беды обрушиваются вдруг, – то на одного, то на другого… Без причины, просто так.
Ни с того, ни с сего, заболела Китти. Рак… да ещё рак гортани! В ту пору – неоперабельный, да и состояние её после голода, лагерей…
Сгорела Китти в каких-нибудь два – три месяца. Когда её положили В больницу, Рудика взяли в детское отделение, где я дежурила по ночам, Китти умоляла положить ребёнка с ней. Клялась, что он никогда не плачет, никого беспокоить не будет. Но, конечно, это было невозможно. Одного – единственного, чего удалось добиться – это разрешения приносить к ней Рудика на несколько минут.
Надо было видеть эти свидания! Китти, вся просветлённая, дрожащими от волнения руками раскутывала одеяльце, внимательно осматривала всё тельце малыша, – не подопрел ли где? Потом принималась целовать тощие ножки, приговаривая: – Радость ты моя, ненаглядная! Mein einzig gluck…
Рудик точно знал, что без Китти ему нечего делать на свете. Он также покорно высасывал свои бутылочки, но почему-то вовсе не прибавлял в весе. Наоборот, – терял его. К концу следующего месяца он был уже настоящим дистрофиком, – кожа да кости. Начался дистрофический понос. Ни витамины, ни соки – не помогали.
Не знаю, сознавала ли Китти своё положение. Изредка она спрашивала: – Когда же мне сделают операцию?.. Ведь мне уже трудно дышать, меня душит…
Её уверяли, что надо ещё подождать, что опухоль для операции еще «не созрела». Верила ли она тому, что ей говорили? Кажется, верила… До самой смерти…
Рудик умер на два дня раньше. Тихонько заснул в своей кроватке, так и не издав ни единой жалобы. Бедной Китти сказали, что сегодня Рудика не принесут, потому что будет обход главного врача… Китти ничего не сказала. Сознание ее уже почти покинуло. Она слабо улыбалась глядя в пространство и лепетала чуть слышно: – Mein gluck!.. Mein Voglein…
До последней минуты мы были с ней, – я и её старая лагерная подруга Гизэль Осиповна.