Текст книги "Реквием (СИ)"
Автор книги: Евгений Единак
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 81 страниц)
В лесу мы жевали фиолетовый, с сизым налетом, тёрн. После тёрна наши языки становились шершавыми. Пригнув ветки, мы срывали и ели высохшие с лета и пахнущие дождем, ягоды черешни. Горечи в сухих ягодах осенью не ощущалось. Петр Андреевич в лесу рассказывал нам, что есть страны, где точно так в диких рощах созревают сладкие мандарины, душистый лавровый лист и жгучий перец. Вернувшись в класс, мы скопом устремлялись, к висящим на стене, географическим картам. Мы искали и находили страны, где росли мандарины.
Петр Андреевич серьезным сухим голосом натаскивал нас на путешествиях по географическим картам. На перемене мы начинали, придуманную задолго до нас, игру в города:
– Москва!
Следующим должен быть город на последнюю букву А:
– Астрахань! Норильск! Курск! Караганда! Алма-Ата! Актюбинск!… Пауза на размышление… Если в классе находился Петр Андреевич, он незаметно и очень серьезно вклинивался в нашу игру:
– Каир!
Гурьбой мы кидались искать Каир на карте Советского Союза. Потом кто-то, догадавшись, бежал к висевшей рядом карте с, огромными в пол-стены, полушариями:
– Есть!..
И, незаметно скосив глаз на очертания Южной Америки, мы коварно продолжали игру:
– Рио-де-Жанейро!
Потом раздавался звонок, призывающий нас сесть за парты.
Однажды мама послала меня в магазин за керосином, который завозили раз в две – три недели. До пуска сельской электростанции керосин в давали по два литра в одни руки. С жестяной банкой, которую мы называли бляшанкой, в очереди стоял и Петр Андреевич. Стоявшие в очереди женщины не раз предлагали ему взять керосин вне очереди. Каждый раз учитель благодарил и отказывался. Когда подошла очередь, Плахов попросил налить ему четыре литра. Два на него и два на хозяйку квартиры. Когда Петр Андреевич ушел, одна из стоявших сзади женщин сварливо спросила:
– Почему всем по два, а некоторым сразу четыре?
– Тебе не стыдно? Манька! Твоих детей кто учит? – спросила молодая женщина, предлагавшая Петру Андреевичу купить керосин вне очереди.
– Тай шо?
– А тетради у твоих детей кто проверяет? Ты когда последний раз открывала тетради твоих девочек? А у человека допоздна глаза вылазят. Он каждый вечер проверяет тетради твоих детей. Это сколько керосина надо?
Когда заряжали осенние дожди, дорога в селе раскисала так, что сапоги глубоко вязли, а у меня грязь поднималась по внутренней поверхности сапог и брюк почему-то до самого паха. В самую непролазную грязь Петр Андреевич шел по селу, запачкав лишь ранты своих хромовых сапог. Придя в школу, брал у школьной уборщицы Степаниды, которую многие поколения учеников почему-то называли Штепунькой, ведро и тряпку. Тщательно отмывал, потом насухо вытирал сапоги, включая подошвы.
Провожая нас на летние каникулы, Петр Андреевич на последнем уроке, называемом тогда классным часом, давал нам напутствие на целое лето. Слушая его, казалось, что именно меня он видел, опасно перегнувшимся через низкий сруб и всматривающимся в мрачную колодезную темень. Каждого из нас он видел, взбирающимся по крохким веткам на самую верхушку высоких деревьев, заплывающими на опасную глубину на прудах Одаи, взбирающимися на горы, готовых обвалиться и поломать наши неугомонные ноги, огромных бутовых камней на стройке нашей новой школы.
С огорода Стасика Мороза, где играли, мы тайком пробирались за абрикосами в сад старой Воренчихи. Оттуда я видел, открытый всем ветрам и небу, связанный из подсолнечниковых палок, туалет в самом углу сада старой Бойчихи. Я ни разу не подумал, не предположил, что в тот туалет ходил и мой учитель. Я в те годы не допускал мысли, что наш учитель ходит в туалет вообще. Кроме бахчи, где Петр Андреевич, словно стесняясь, съел тонкий ломтик арбуза, мы ни разу не видели нашего учителя, принимающим пищу. В моих мыслях мой первый учитель был небожителем.
Когда мы пришли в третий класс, нашего Петра Андреевича в школе уже не было. Его перевели в село Бричево. Там была начальная четырех-классная школа и совсем не было учителей. По воспоминаниям сельчан в пятьдесят шестом или седьмом году наш учитель женился.
Последний раз я видел нашего Петра Андреевича будучи в шестом классе. Проходила районная спартакиада среди семилетних школ в Тырново, где до августа 1959 года был райцентр. После того, как я пробежал стометровку, с Мишкой Бенгой и Иваном Твердохлебом мы подошли к площадке в углу школьного двора, где располагалась команда нашей школы. В окружении учеников школы стоял Петр Андреевич. Я сначала его не узнал. Лицо его странно потемнело, стало округлым, чужим и незнакомым. Нас он, казалось, не узнал. Повернул голову, равнодушно посмотрел… Мой первый учитель продолжал разговор с Иваном Федоровичем Папушей, который был у нас физруком. Я, тогда подросток, заметил, что говор у нашего Петра Андреевича, всегда следившего за своей чеканной речью, стал вялым, монотонным. Как будто перед нами стоял совсем другой человек.
Осенью отец, вернувшись из Бричево, где тогда мололи муку, сказал, что Петра Андреевича положили в больницу в Костюженах. Сообщение отца было для меня очень болезненным ударом. В Костюженах испокон веков лечились умалишенные. В наших детский головах слово Костюжены ассоциировалось с огромным длинным сараем, в который свозили всех сумасшедших. Верить в недобрую весть не хотелось и было очень обидно.
Весной из разговоров взрослых я узнал, что еще зимой старшая сестра Петра Андреевича забрала его для лечения в Москву, где жила и работала она сама. Вскоре Петр Андреевич умер. У него был рак головного мозга.
Несколькими годами позже брат сказал, что Петр Андреевич был хорошим учителем, но он не любил учеников. До сих пор для меня осталось загадкой: чем руководствовался Алёша, сказав тогда, ранившие меня, слова? На какие факты опирался?.. Всю жизнь меня преследовал, посеянный братом и застрявший в моих мыслях, вопрос:
– Любил ли нас, первоклашек, мой первый учитель?
В те далекие годы я не предполагал, что учитель должен любить детей. Мы не задавали себе такого вопроса. Я не думал тогда об этом, как не задумывался я о том, люблю ли я своего учителя. Петр Андреевич Плахов был моим ПЕРВЫМ учителем.
Каюсь: я учился, особо не жалуя учебу, о чем уже писал. Но сейчас, на склоне лет, думаю: мы, первоклассники, любили его, нашего первого учителя. Любовь к первому учителю в жизни я переносил на всех своих учителей. Не только школьных…Потому, что каждый из моих учителей в школе, в институте, в жизни учил меня чему-либо впервые, только один раз. Второгодником я никогда не был. Потому и каждый в моей жизни учитель – первый.
Пожалуй, я люблю моего первого учителя до сих пор. Иначе я бы о нем не вспоминал так часто. Допускаю, что, скорее всего, я люблю моего первого учителя таким, каким я его рисую себе всю жизнь.
Мне уже за семьдесят. Я почти в три раза старше моего первого учителя, но до сих пор продолжаю у него учиться. Всю жизнь я учусь и у других. Учусь многому у своих собственных детей и, пожалуй, у внуков.
До сих пор я вспоминаю о первом моём учителе очень часто. Я вспоминаю, когда я вижу свои неровные каракули, когда оглядываю свою, требующую ухода обувь, когда я, в мои семьдесят, потеряв бдительность, начинаю жадно, как в детстве, есть арбуз. Я вспоминаю моего первого учителя, когда ловлю себя на том, что начинаю делать что-либо спешно или неаккуратно.
– Любил ли мой первый учитель Петр Андреевич Плахов нас, его учеников? Разве это так важно? Важно, что до сих пор с душевной теплотой вспоминаю о нём я!
Мой дед
Хочу воскресить моих предков,
Хоть что-нибудь в сердце сберечь..
Булат Окуджава
Мое первое, довольно позднее, воспоминание о деде Михасе, отце моей мамы, связано с летним ярким солнечным днем. Дед сидел на низкой табуреточке под раскидистым орехом, нагнувшись вперед, и что-то мастерил ножом. Голова его была чуть вытянута вперед. Грудь его тяжело вздымалась, плечи были подняты высоко, закрывая шею.
Дышал он тяжело, шумно, как будто сразу несколько гармошек вразлад играли в его груди. Руки у него были крупными, с длинными узловатыми пальцами, резко утолщенными на концах. Фиолетовые ногти были величиной с трехкопеечную монету. Толстые синие вены на руках, казалось, готовы были лопнуть.
Перед дедом стоял большой широкий табурет, на котором лежали инструменты. Баба Явдоха возилась у плиты, что-то рассказывая. Курица, бродившая вокруг табурета, подошла к босой синюшной дедовой ноге. Нога его казалась очень толстой и была покрыта множеством коричневых корочек, из под которых сочилась желтоватая водичка. Прицелившись, наклонив хохлатую голову, курица клюнула один из струпов. Дед отдернул ногу и взмахом руки, в которой был нож, отогнал курицу. Показалась капля темной, почти черной крови.
Бабушка подошла к тряпочкам, висевшим на, протянутой от ореха до угловой балки хаты, черной проволоке. Сняв одну, она накрыла дедову ступню, попутно посылая курице самые страшные проклятия. Дед периодически клал инструменты на большой табурет и опускал руки, упирая их в края маленькой табуреточки. Казалось, ему так легче дышать. Слушая разноголосые дедовы хрипы, я чувствовал нарастающее стеснение в груди. Становилось трудно дышать. Я ощущал, как и мне начинает не хватать воздуха.
Дед родился и рос в числе десятерых детей на обрывистом берегу речки Жванчик в селе Заречанка Каменец-Подольской губернии. По рассказам деда, в каждой семье было не менее восьми детей. В конце девятнадцатого века вместе с остальными, в поисках лучшей доли, почти весь путь до Бессарабии пешком проделали и несколько родственных семей Мищишиных.
До сегодняшнего дня всех моих родственников по линии матери в селе за глаза называют дiдьками. В минуты возмущения, либо восхищения мой собственный отец называл маму и меня:
– От дiдько (дьявол)!
В первую мировую войну дед был призван в царскую армию. По его словам, из всего взвода грамотным был только один солдат еврейской национальности. Физически он был очень слабым. В первые же дни при рытье окопов у него буквально слезла кожа с ладоней и они представляли собой две сплошные раны. Более крепкий физически, дед помогал ему рыть окоп, выполнял за него часть других работ. В ответ солдат делился с ним едой, так как часто получал передачи от недалеко живших родственников.
Вскоре часть была передислоцирована и передачи прекратились. Дед продолжал помогать. Мовш (они называли друг друга Миша) вызвался обучить деда грамоте. В результате через полгода дед свободно читал и писал, знал арифметику и даже писал письма для своих сослуживцев.
Мовш, по словам деда, постоянно читал все, что попадало под руку. Пристрастился к чтению и дед. В одном разбитом доме он нашел три книги, из которых одна была церковная, одна – для юношества. Книги дед заучил наизусть.
Весной шестнадцатого года на фронте дед попал под газы. Получил сильнейшее отравление. Спасся тем, что успел забраться на чердак двухэтажного дома, где провел несколько дней. По словам деда газы шли по низу и вся местность была густо усеяна телами отравленных русских солдат.
Когда повернул ветер, нашли его случайно. Проведя три дня в госпитале, он был выписан, так как начались бои и раненые пошли потоком. В тяжелом состоянии деда демобилизовали, выдали документы и он самостоятельно добрался домой.
Поправился дед быстро. Женился, пошли дети. В конце восемнадцатого года родилась моя мама. Получил земельный надел. Совместно с младшим братом Регорком (Григорием) держали пару лошадей. Отделившись, заложил сад, а в начале тридцатых годов и виноградник.
Его фронтовой друг из села Фрасино привез из Трансильвании черенки различных сортов винограда. Наряду с местными сортами, взятыми у соседа Юрка Ткачука, дед посадил и привезенные черенки. Если сад выкорчевывали еще при жизни деда под строительство дома Гавришей, то виноградник, заложенный дедом сохранился до конца семидесятых.
Я не могу перечислить всех сортов винограда у деда. Предпочтительными сортами были: Изабелла, Кудерка, Белая Лидия, Тирас. Но выше всех стоял сорт Раиндор. Это был виноград, дающий небольшие кисти ягод желто-розового цвета, очень сладких, с необыкновенным дурманящим ароматом. Дед не любил и никогда не высаживал Тысяча Первый и Бако. Он не любил темных сортов винограда и вина.
В тридцатых дало знать о себе отравление газами. У деда началась одышка, стали сильно отекать ноги. Болезнь его медленно, но верно прогрессировала. Несмотря на болезнь, я не могу припомнить деда ничего не делающим. Руки его всегда были заняты. С помощью самых примитивных инструментов дед самостоятельно делал деревянные краны для вина, не только не дающие течи, но и привлекающие взгляды своим изяществом.
Деревянный ухват, лопата для выпечки хлеба, трехпалая рогатина для перемешивания сусла, ручки ножей и многие другие инструменты отличались легкостью и удобством. Лучковая пила, деревянная часть которой была сработана дедом, спустя много лет после его смерти хранилась у моего отца. После смерти родителей пила была бездумно оставлена мной в открытом сарае и, приехав однажды, я ее не нашел.
Каждый год отец вместе с дядей Колей Сербушкой привозили деду целый воз диких побегов, вырубленных весной по краю лесополос вокруг колхозного сада. В селе они использовались для изготовления тычек под виноград. Воз вываливали за погребом.
Усевшись на свою неизменную табуреточку, дед, бывало, по несколько дней сортировал и раскладывал привезенное зятьями. Мы с Тавиком помогали ему, вытаскивая и подавая деду указанные им побеги. Часто помогал Боря, живший со своей мамой Антосей во второй половине дома.
Тонкие, кривые, с изломами побеги сразу откладывались и шли на дрова. Самые ровные, без боковых веток длинные побеги дед укладывал, как говорил тогда я, головой к ногам. С нашей помощью дед стягивал их ржавой проволокой в нескольких местах. Плотно скручивая проволоку зубом от конной бороны, дед окончательно выравнивал побеги. Готовые связки мы с Тавиком навешивали сушиться на толстые колья в стене стодолы под длинной соломенной стрехой. После сушки дед делал из ровных побегов ручки для лопат и граблей.
Неспешно расположив перед табуреточкой, подолгу проворачивая, принесенный нами из стодолы чурбан, дед ставил на него свою барду, которую не доверял никому.
Барда – короткий с длинным лезвием и короткой выгнутой наружу под правую руку рукояткой старинный молдавский топор был у деда, пожалуй, главным инструментом. Он купил ее вскоре после женитьбы у кочующих цыган, тракт которых издавна лежал через наше село. Барду дед хранил как зеницу ока, доверяя ее только зятьям лишь на короткое время и то, на его глазах.
Через много лет после смерти деда, будучи студентом, я увидел дедову барду без ручки у бабы Явдохи в углу между печью и лавкой. Лезвие ее было зазубрено, обушок был деформирован ударами, а вся поверхность ее была покрыта глубокими раковинами ржавчины. Шов обуха, сваренный в горне, разошелся широкой щелью. Я попросил бабу отдать ее мне, пообещав купить любой другой.
– Бери, доню, хотела ее выбросить, все жалко. А мне ничего не покупай. Не надо уже.
Бабе Явдохе было тогда уже под восемьдесят.
Барду я принес домой. Мама не обратила внимания. Отец, увидев, как я прибивал для барды отдельный гвоздь в стене каморы, сказал:
– Сколько же работы переделала эта барда?
Барда без рукоятки провисела на гвозде в каморе более тридцати лет. После похорон отца я бесцельно ходил по помещениям дома и сарая. Увидев на стене каморы барду, я снял ее и бросил на полик заднего сиденья машины. У себя дома я кинул барду на чердачок гаража. Лишь в две тысячи шестом году, когда мне минуло шестьдесят, перенося инструменты из гаража в мою новую, более обширную мастерскую, я наткнулся на барду.
Отставив в сторону все дела, все последующие дни и вечера я проводил в мастерской. Уже с помощью пневмотурбинки, круговой проволочной щетки я тщательно очистил барду от ржавчины. Нагрев газовой горелкой, выровнял обух и ударами молотка по нагретому докрасна металлу, широкую щель шва обуха превратил в еле заметную полоску.
Профрезеровав болгаркой канавку по полоске, электросваркой проложил глубокий надежный шов. Все раковины уничтожил полуавтоматной сваркой, тщательно зашлифовывая каждую. Нагрев газовой горелкой лезвие, с помощью железосинеродистого калия закалил полосу вдоль острия барды. Затем снова шлифовал, полировал до зеркального блеска.
Материал для рукоятки барды помог подобрать приятель – столяр из Тырново. Запрессовав рукоятку, заклинил ее, я повесил дедову барду за отверстие, пробитое у основания лезвия еще цыганами, на стенку домашней мастерской. Там она висит и поныне.
Каждый раз, когда я захожу в мастерскую, барда с укоризной смотрит на меня. Почему? Догадываюсь. Ей через два года исполнится сто лет. Моим сыновьям, тем более моим внукам она больше не понадобится. Так и висит, скорбя в своей ненужности, покрываясь пылью.
Установив барду обухом книзу, дед доставал оселок и, поплевывая на него, заправлял режущую кромку барды. Очищал побеги от боковых ветвей, освобождал поверхность от колючек. Установив вертикально, в нижней части заострял тычки всегда тремя почти равными, очень гладкими гранями. Готовые тычки мы сразу уносили на виноградник, где устанавливали их стоя по всем углам, опирая на плетень.
Сама же дедова усадьба занимала довольно обширный участок земли в нижней части села. Впоследствии на этом участке вольготно расположились три семьи. От улицы на всем протяжении двора забора не было вообще. Вместо забора естественной преградой от улицы служил ручей, протекавший почти от центра села и редко пересыхавший даже в самое знойное лето.
Вода в ручье всегда была мутной из-за обилия уток, которых разводили почти в каждом дворе. По этой же причине в ручье не водились лягушки. На развилке высокой акации много лет подряд аисты выводили птенцов. В пятьдесят третьем гнездо разорила цивилизация. Через дерево должны были протянуть линию электропередачи построенной сельской электростанции. Дерево выкорчевали осенью, когда гнездо было уже пустым.
Сама усадьба располагалась на пологом южном склоне двумя террасами. В самой нижней части по центру двора располагалась длинная, обмазанная глиной и никогда не белившаяся стодола. Из трех помещений стодолы потолок был в самой крохотной комнатушке слева. После замужества несколько лет в той комнате ждила самая младшая мамина сестра Вера с мужем Иваном Гавришем. Потом, после постройки дома, там хранился дедов инструментарий и садовый инвентарь. В самом дальнем углу стояла широкая рассохшаяся кадка.
В остальных двух помещениях потолок заменяли уложенные на балки длинные колья, на которые вплотную были уложены снопы кукурузы и соломы. Такие потолки в сараях были у многих. Зимой они служили надежным утеплением. В небольшом помещении справа держали корову. Запомнились множество веревок на стене и железная чесалка (жгребло)для вычесывания свалявшейся во время линьки шерсти.
Среднее, самое большое помещение служило для виноделия. Дед никогда не делал и не хранил вино в подвале. Правая от двери часть помещения круглый год была завалена половой и соломой почти до самого потолка. Слева у входа находилась большая деревянная дробилка для винограда, сконструированная дедом и располагавшаяся на огромной каде.
Осенью эта дробилка кочевала по селу, не задерживаясь в одном дворе более одного дня. После того, как дед пропускал виноград, из дробилки в каду стекало еще не начавшее бродить сусло. Дробилку сперва брали зятья, затем племянники и далее. Ждущие бдительно следили за соблюдением очередности, так что отследить движение дробилки по селу можно было ежедневно.
Далее в стодоле располагались винные бочки разных размеров. Маленькие бочки умещались сверху между большими, не мешая соседкам. Поздней осенью либо в начале зимы, когда прекращалось брожение вина, дед доливал все бочки доверху. Затем плотно забивал деревянные пробки и закрывал бочки сначала половой, а потом забрасывал соломой. Раскрывал бочки дед поочередно, в зависимости от спроса на вино.
Кур и поросенка держали в крохотном односкатном саманном помещении, называемом пошуром. Пошур находился в дальней части двора со стороны Довганей, стенкой в стенку с помещением аналогичного назначения с их стороны.
Хата деда располагалась на первой, нижней террасе. С трех сторон она была обсажена огромными кустами сирени разных цветов. Уже в середине мая хата утопала в высокой цветущей сирени и с улицы была видна лишь половина шапки почерневшей соломенной крыши.
Сам небольшой, дом был рассчитан на две семьи. В правой половине, состоящей из крохотного, уже покосившегося коридорчика и большой комнаты, которая служила спальней и кухней одновременно. Левая половина дома была чуть больше, состояла из коридорчика, кухоньки и большой комнаты. Эту половину дома занимала невестка деда, тетя Антося и двое внуков: старшая Лена и Борис. Их отец, дедов сын Володя погиб в сорок третьем.
На второй, верхней террасе был большой виноградник, кругом огороженный густым плетнем, выплетенный дедом из лозы. За виноградником располагался довольно большой огород, уход за которым целиком ложился на худенькие плечи бабы Явдохи. Огород Веры также обрабатывала баба, благо вспашку всех огородов взял на себя муж Веры – Иван, работавший трактористом.
Если писать портрет деда, то наиболее верным было бы его изображение стоя, с каким-либо инструментом в правой и низенькой табуреточкой в левой руке. Дед всюду ходил с табуреточкой в руке. Стоять долго он не мог. Последние десять – пятнадцать лет одышка мучила его даже в покое. Кроме того, в положении стоя, стремительно нарастал отек ног и любая царапина могла сочиться сукровицей неделями. Сидя, дед мог рыхлить землю под кустами винограда, рвать сорняки, весной производить обрезку, подвязку кустов, пасынковал и убирал виноград.
В его характере были свои, нестандартные особенности. Он все записывал и учитывал. Скупым его назвать было нельзя. На Новый год, Рождество, Пасху он одаривал всех внуков. При этом в нем не было и тени сожаления по деньгам, с которыми он расставался.
Через каждые два – три года он закладывал довольно большую по площади бахчу. Когда арбузы и дыни начинали созревать, мы скопом и в одиночку бегали к деду на кавуны. Он их тщательно выбирал, выстукивая. Угощал нас арбузами средних размеров. Самые крупные он вывозил на базар. Самые мелкие шли на засолку.
Выбранный арбуз дед приносил к буде (шалашу). В шалаше у него были ручные весы с кольцом для руки крючком для взвешиваемого предмета. На рейке весов были почти затертые нерусские буквы. Прочитав однажды, Тавик определил, что весы бельгийские.
На крючок весов была навешена длинная праща. Вкатив арбуз в пращу, дед поднимал весы за кольцо. Передвигал грузик по рейке до того, пока стрелочка под кольцом не спрячется. Мы, затаив дыхание, следили за каждым дедовым движением. Взвесив, химическим карандашом записывал дату и вес арбуза.
Баба Явдоха в это время вносила свои коррективы в дедову бухгалтерию. Выбрав момент, она тайком срывала самые большие и спелые арбузы. Прижав локтями арбузы к себе, уносила их к соседям Ткачукам со словами:
– От дiдько скупиi.
А когда мы уходили домой, провожая шептала:
– Зайдите до Павла Юркова.
Соседи много лет знали и поддерживали эту игру, посмеивались, но бабу деду не выдавали.
Выехав на базар, дед продавал арбузы и дыни и так же записывал вес проданных, цену в тот день и количество денег. В конце сезона он столбцом выстраивал цифры, учитывая вес проданных и даренных арбузов, вырученную и недополученную прибыль.
– Дебит-кредит. – серьезно говорил Тавик.
Баба Явдоха не любила дедову бухгалтерию и в день подсчета много ворчала.
Сколько помню деда, он каждый день что-то читал. Из года в год дед выписывал газету «Советская Молдавия». Но больше всего он любил читать наши учебники. В конце каждого учебного года мы относили наши учебники деду. В те годы перед началом учебного года школьные учебники выдавались бесплатно и возврату не подлежали. Все они у него лежали на полочках сплетенной им же из лозы этажерки. Читал дед в течение года те учебники, по которым учились в данный момент его внуки.
На столе у деда лежал толстый, в коричневом, тисненном золотом, кожаном переплете, «Псалтырь». Написан он был на малопонятном мне церковно-славянском языке. На псалтыре я часто видел очки, но ни разу не видел деда, читающим эту книгу. Возможно, дед читал псалтырь, когда оставался наедине с собой.
После смерти деда псалтырь долго лежал на своем обычном месте, на самом углу стола. Я уже учился в институте, когда баба Явдоха отдала мне эту редкую книгу. Она лежала у моих родителей до конца восьмидесятых. Потом мама отдала псалтырь дальнему родственнику, собирающему старинные книги.
Очень своеобразно дед трактовал заповеди. Не спеша подвязывая виноградные побеги, он говорил:
– Никогда не желай зла никому, даже если кто-либо причинил тебе большее зло. Любое задуманное зло проходит вначале через человека, его задумавшего. Направленное на другого, зло сначала разрушает тело и душу, задумавшего подлость, распространяется на его близких.
Аналогично впоследствии говорила моя мама:
– Не вздумай никому мстить за причиненное зло. Человек, совершивший подлость, уже подготовил сам себе наказание.
– Людина труиться своею едью (Человек отравляется собственным ядом) – помолчав, добавляла мама.
Отношение деда к внукам можно выразить – «Всем сестрам по серьгам» с поправкой – «По вере Вашей да воздастся…». Он никогда не сюсюкал ни с кем из семерых внуков. На рождественских вечерях он всех одаривал одинаково. Он никогда никого из внуков не ругал. Говорил ровно и тихо. Но разница в отношении к каждому внуку все же имела место.
К самому старшему внуку, моему брату Алеше, внешне больше всех похожему на него, дед относился очень уважительно. В его вопросах к брату не было и намека на проверку его знаний. Он всегда спрашивал, чтобы Алеша ему что-то объяснил, уточнил. Педантичный по натуре брат обстоятельно и серьезно говорил по любому вопросу. Во время разговора с братом я нередко ловил взгляды деда на себе. Наверное, они были сожалеющими.
Об отношении деда к Лене, внучке от сына Володи много рассказывать не могу, потому, что в те годы Лена училась в медучилище, а ее летние каникулы были больше заняты учебной практикой в республиканской и районной больницах. При первом и последнем своем участии в свадьбах внуков, уже ослабленный, совсем незадолго до смерти дед подарил Лене довольно большую, по тем временам, сумму денег, вызвав оживление и одобрение всех родственников.
К третьему по возрасту внуку Борису, младшему брату Лены он относился с действительным сожалением. Боря целые дни проводил с друзьями по собакам и голубям. Дед сам любил и держал голубей, но у Бори любовь к животным, по мнению деда, выходила за грани разумного.
Сказать, что учился он плохо, значит ничего не сказать. Он вообще не учился. Оставшись на второй год, дальше он учился в одном классе с Тавиком, младшим его на два года. Тавик, сидя с Борисом за одной партой, в чем-то помогал, но для этого нужно было еще и Борино желание. А мало-мальского желания не было. Однажды по окончании учебного года дед спросил Борю:
– Как называется столица Белоруссии?
– Азербайджан, – последовал почти немедленный ответ.
Дед долго и молча смотрел в одну точку.
Тавик и в дальнейшем не избавился от своей педагогической ноши. После службы в армии на Кубе, Борис устроился на работу монтажником в одном из строительных управлений Кишинева. Его, как отслужившего за границей, по направлению, без экзаменов зачислили в строительно-монтажный техникум. Тавик, сам учившийся в политехническом на энергетическом факультете, помог выполнить все семестровые, курсовые и дипломную работы Бориса.
К Тавику отношение деда было сродни отношению к Алеше, с той разницей, что уважительное к нему отношение, гордость за внука дополнялись жалостью и нежностью, насколько дед был на нее способен. Отец Тавика в сорок четвертом был мобилизован одновременно с моим отцом на фронт. Простудившись в сорокаградусный мороз в деревянном с щелями вагоне, он умер от пневмонии, не доехав до места формирования – Мурома.
Ко мне его отношение было сложным, я бы сказал, иногда опасливым. Когда я приходил к нему, он довольно часто посматривал за мной. Выручали меня чердаки. Там я обретал полную свободу действий, в который раз пересматривая старую рухлядь. На чердаки дед уже не поднимался. Как говорил он сам, не хватало воздуха.
Он говорил со мной серьезно, спокойно, без улыбки, но иногда мне казалось, что в его глазах мелькало что-то такое, как будто он только что послушал по радио Тарапуньку и Штепселя.
Однажды Филя Бойко, наш дальний родственник, с гордостью сообщивший о своем зачислении в школу механизации, спросил у деда:
– С нами говорили в механизации, но я не понял, что такое интеллигент?
Дед перевел глаза на меня, потом ответил Филе:
– Интеллигент – это человек, который носит носовой платок, чистит зубы и ботинки у него всегда начищены и зашнурованы.
Я машинально посмотрел на свои ботинки. Скрученные и грязные шнурки свободно во всю длину тянулись за оббитыми, когда-то черными ботинками. На рукавах моих красовались широкие блестящие полосы от содержимого моего носа. А у деда рядом с умывальником всегда была зубная щетка и круглая картонная коробочка с зубным порошком и надписью «СВОБОДА».
Несколько успокаивало деда то, что на все его вопросы я всегда отвечал правильно.
Если к самому младшему внуку Валерику отношение деда было как к самому маленькому, то к Тане, младшей внучке, отношение деда было, думаю не ошибусь, трепетным. Танину маму, Веру возили в Киев для операции на сердце. Но там в операции отказали, дав понять, что Вере осталось жить недолго.
Среди нашей родни очень часто звучало слово «Меркузал», на покупку которого дед тратил почти все деньги, вырученные за вино и арбузы. Помогали, чем могли, родственники. После Октябрьских праздников пятьдесят восьмого года Веры не стало. До кладбища дед ее не провожал. Сам он уже с большим трудом вставал с постели. Через непродолжительное время не стало и деда.
Несколько лет назад под фото деда в «Одноклассниках» я написал:
«Мой дед. Странно, но до сих пор я сверяю свои мысли и поступки с ним. Я уже старше его, но все равно его мудрость и умение посеять нужные мысли в головах внуков кажутся недосягаемыми».