Текст книги "Реквием (СИ)"
Автор книги: Евгений Единак
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 81 страниц)
Все детали патефона поместились в ящике без сборки. Вставив фанеру с дерматином, водрузил диск. Ручку на место. Патефон поднял и установил на шкафу, как было. Пружину забросил на чердачок пристройки к сараю, куда родители не поднимались вообще.
Снова мыл руки, тщательно оттирая золой из дворовой печки с хозяйственным мылом. Потом снова сделал перевязку. Крови – ни капли. Дугообразный отрыв кожи на суставе приложил на место, намазал спасительной стрептоцидовой мазью и перевязал. Намотал совсем немного, чтобы палец не казался толстым…
…Мне не исполнилось еще четырнадцати лет, когда я закончил семилетку. Осенью шестидесятого я учился в восьмом классе средней школы при Дондюшанском сахарном заводе. К октябрьским праздникам школа готовила большой концерт. Особое место в жизни школы занимал хор. Хоровой коллектив школы не имел равных в большом тогда районе. На республиканских смотрах художественной самодеятельности хор стабильно занимал призовые места.
Руководил хором уже совсем пожилой учитель музыки и пения Сильвиан Леонтьевич Флорин (Филькенштейн). Это был неутомимый труженик музыкального искусства, настоящий подвижник. Кроме занятий в школе, у него постоянно было около полутора десятка учеников, которых он обучал играть на баяне, аккордеоне и скрипке. Репетиции хора регулярно проводились по вторникам и пятницам.
Фаина Александровна, директор школы, о хоре заботилась постоянно. Сильвиан Леонтьевич был предметом ее особой заботы, несмотря на его вспыльчивый характер, частые крики во время репетиций. Из числа вновь прибывающих из окрестных сел в школу учеников Фаина Александровна постоянно выискивала резервы для пополнения хора. Не обошла она своим вниманием и меня.
На первой же репетиции в спортзале раздали, написанные четким ученическим почерком тексты песен. Наизусть я их выучил быстро. В хоре петь было легко. А перед праздниками участников хора освобождали даже от математики, что было немаловажно. Причина была более, чем уважительная.
Хор был многочисленным, в несколько рядов. В первом ряду, периодически перемещаясь, стояли запевалы. Запомнилась девочка по фамилии Король. Даже меня, несведущего в музыке, поражал ее необычайно сильный и чистый голос. Чуть побоку на стуле сидела аккомпаниатор хора Любовь Михайловна Мукомилова.
На обычном стуле она сидела с царственной непринужденностью. При всей миниатюрности ее фигуры, огромный аккордеон в ее руках казался воздушным. Меха его, казалось, расширялись и сжимались самостоятельно, без видимых усилий хозяйки. Тонкие пальцы легко летали по клавиатуре, извлекая ленты чарующих мелодий. В первом или втором ряду, в зависимости от репертуара песен стояли ее сыновья. Гарик и Эдик. В школе дуэт братьев называли Робертино Мукомиловы.
Звенящие голоса их уносились вверх и, казалось, разрывали потолок спортзала, когда они запевали только что прозвучавшую песню из кинофильма «Прощайте голуби».
Вот и стали мы на год взрослей,
И пора настает.
Мы сегодня своих голубей
Провожаем в прощальный полет…
Любовь Михайловна играла, чуть приподняв голову и контрастно очерченные помадой губы ее застывали в полуулыбке. Периодически, то ли в знак одобрения, то ли отмечая какую-либо неточность, слегка суживались ее глаза…
Меня поставили в третьем ряду вторым или третьим с правого края. Всего в хоре было пять рядов. Я уже не помню, какую песню мы разучивали в тот день. Но она мне нравилась. Пел я ее с увлечением, во весь голос.
Во время репетиций Сильвиан Леонтьевич имел привычку ходить вдоль рядов хора и прислушиваться. Потом часто следовало перемещение хористов в другой ряд, реже в запевалы. Остановился однажды Сильвиан Леонтьевич и возле меня. Заложив руки за спину, долго и внимательно слушал. Я старался. А вдруг попаду в запевалы. Не боги горшки обжигают.
В самом конце припева Сильвиан Леонтьевич внезапно выпрямился, обеими руками схватил меня за плечо и, вырвав из ряда, с силой стал выталкивать из спортзала, крича и брызгая слюной в сторону входившей в спортзал Фаины Александровны:
– Фалш! Слуха нет абсолутно! Голосом не владеет! Какой идиот его сюда привел? Вон отсуда! Чтобы я тебя болше не видел! – вместо слова «фальш» Сильвиан Леонтьевич всегда говорил «фалш», а вместо звука Ю произносил У.
Фаина Александровна промолчала. А я пошел на урок…
Летом шестьдесят седьмого я отдыхал дома после второго курса медицинского института. Зайдя в большую комнату, вдохнул, не изменившиеся за годы, запахи нежилой комнаты. На шкафу патефон стоял в том же положении, как я его оставил, после того, как изуродовал. Рядом лежала стопка пластинок, припорошенных пылью.
Я снял стопку целиком и стал пересматривать названия песен на пластинках через круглые окошки конвертов. Стал вспоминать мелодии. Послушать бы их в том звучании. Взгляд остановился на патефонном ящике, обклеенном красно-коричневым дерматином. Уникальная редкость. Я перевел взгляд на рваный дугообразный шрам в области сустава указательного пальца левой руки, скромный свидетель моего варварского отношения к антикварному раритету. Все-таки мало меня драли…
В руках я держал очередную грампластинку. Темно-сиреневый круг в центре. Золотым по сиреневому на румынском языке было написано: Поет Сильвиан Флорин. Песни: Сердце мое, Моя цыганочка, Румба сапожников. Неужели это Сильвиан Леонтьевич? Не может быть. Присмотрелся к датам. 1936. Все может быть.
От одноклассников узнал, что Сильвиан Леонтьевич в возрасте шестидесяти девяти лет вышел на пенсию. В шестьдесят лет ему пенсию не дали. Не могли принять в зачет годы, отработанные до войны в Румынии. После выхода на пенсию, как мне сказали, Сильвиан Леонтьевич из Дондюшан уехал. По одним данным он переехал в Черновцы, по другим – получил кооперативную квартиру в Бельцах или Кишиневе.
В любом случае пластинку надо сохранить. А вдруг он найдется. А если этот диск действительно его, наверное, ему будет приятно. Поверх ветхого конверта я одел новый, плотный. Потом обернул газетой. Затем всю стопку пластинок водрузил обратно на шкаф.
В конце октября шестьдесят седьмого я вышел из центральной республиканской библиотеки им. Н.К Крупской. Было еще светло. При переходе улицы Гоголя я увидел пожилого человека со спины, проходящего по аллее парка Пушкина. Насторожила меня походка и заложенные за спину руки. Прибавив шаг, я догнал гуляющего быстро. Обгоняя, я оглянулся. Сомнений быть не могло. Это был Сильвиан Леонтьевич Флорин.
– Добрый вечер, Сильвиан Леонтьевич!
Он недоуменно смотрел на меня, что-то припоминая. Я решил ему помочь.
– Я из Дондюшан. Учился в первой школе.
О моем неудачном дебюте в хоре я решил пока не напоминать.
– А-а, как же, помню, помню.
По его лицу было видно, что он в затруднении. Я решил ему помочь и сразу взял быка за рога:
– Сильвиан Леонтьевич. У вас были записаны песни на грампластинках в тридцатые годы? В Румынии.
– Да-да. У меня были песни. Много. В войну все потерялось. Сильно бомбили американцы. Я уехал из Бухареста. А когда вернулся, на месте моего дома даже мусор убрали. Пропало все.
– У меня есть одна пластинка. Возможно она ваша.
Сильвиан Леонтьевич остановился и, впервые за встречу, заинтересованно спросил:
– А какие там песни?
– Сердце мое, Румба сапожни…
– Мои! Это мои песни! А где пластинка? – он весь напрягся в ожидании.
– Пластинка у меня дома. Это в Дондюшанском районе. В селе.
– Я дам тебе деньги на поезд. Я уплачу вам за пластинку, сколько вы захотите. – он почему-то перешел на вы, – только привезите ее. У меня совершенно ничего не осталось. Это для меня очень важно. Езжайте в субботу. Я деньги даю. – внезапно он как будто споткнулся. – А вы не шутите? Меня столько раз в жизни обманывали.
– Я поеду после октябрьского парада. Через десять дней. А в Кишиневе я буду девятого ноября. – успокоил я Сильвиана Леонтьевича.
Он дал мне номер телефона. Расставаясь, долго держал мою руку в своих ладонях, искательно глядя мне в глаза.
Из дому я вернулся рано утром девятого ноября и сразу побежал на занятия. После обеда я позвонил. Трубку сняли почти сразу, как будто ждали. Приглушенный голос Сильвиана Леонтьевича звучал просительно, я бы сказал, неуверенно.
Встретились мы в соборном парке. Присели на скамейку. Сильвиан Леонтьевич долго поправлял очки. Руки его дрожали. Я развернул пакет и вытащил грампластинку. Он бережно взял ее двумя руками. Долго читал с одной и другой стороны. Потом повернулся ко мне. Он плакал. Я только сейчас заметил, что у него старческий выворот век, какой бывает только у глубоких и дряхлых, внезапно похудевших стариков.
– Голубчик! Милый вы мой, – слово голубчик у него звучало как холюпчик. – Вы даже не представляете, как это важно. Мне никто не верит. Не верят в министерстве культуры, не верят в министерстве народного образования. Нигде не верят. Сейчас поверят. Просите, что хотите, сколько хотите!
– Нет, Сильвиан Леонтьевич, ничего я у вас не попрошу. Хотя нет. Я бы попросил у Вас хоть немного музыкального таланта, которого у меня нет. Но я знаю, что это невозможно. Я возвращаю то, что принадлежит вам по праву.
Но старый учитель меня не слышал. Он, как заклинание, тихо повторял:
– Теперь поверят… Теперь поверят.
И, глядя прямо перед собой, продолжал:
– Многим, очень многим я помог. Среди моих учеников, которым я впервые вложил в руку смычок, много заслуженных, народных… А мне бы пенсию нормальную…
Я почувствовал сильный зуд в горле. Хотелось откашляться, что-то выплюнуть. Но я знал, что в горле у меня ничего нет…
В последующие годы у нас было несколько случайных встреч. По тому, как он быстро сдавал, я понял: грампластинка ему помогла мало, а может, вообще не помогла. Однажды он спросил меня:
– Ты учишься или работаешь?
Я ответил, что учусь на четвертом курсе медицинского института. Он долго молчал. При последних встречах он вообще больше молчал. Потом тихо сказал:
– Таки настояла на своем ваша мама. А зря. Из тебя бы со временем вышел толк. Хотя, может да, а может, и нет. Лодырь ты был редкий…
У меня появился знакомый зуд в горле. Я понял, что он принимает меня за кого-то из своих бывших учеников…
Последний раз я встретил Сильвиана Леонтьевича в парке Пушкина весной шестьдесят девятого. Он, как всегда, в одиночестве сидел на скамейке. В руках он держал длинный старомодный черный зонт, уперев его острым концом в асфальт аллеи. Подбородок Сильвиана Леонтьевича покоился на гнутой ручке зонтика. Взгляд его был устремлен в дальний угол парка. В ответ на мое «Здравствуйте!» он даже не пошевелился. Возможно, что, занятый своими невеселыми мыслями, моего приветствия он не расслышал.
…В очередной приезд на каникулы я спросил:
– Мама! Скажи, откуда у нас появилась патефонная пластинка на румынском языке? Ты помнишь такую?
Моя мама, как всегда, помнила все:
– Когда отец купил патефон, Коля Сербушка с Любой подарили нам эту пластинку. А привез ее в конце войны из Ясс его брат, Федя. Он тогда целый чемодан разных пластинок привез. Коля рассказывал, что еле дотащили пешком по раскисшей дороге со станции до Плоп.
Часы
Старинные часы еще идут,
Старинные часы,
Свидетели и судьи…
Илья Резник
Тиканье старых ходиков сопровождало мое раннее детство с тех пор, как я стал осознавать самое себя. Часы висели на белом простенке между окнами, выходящими на улицу. Они были хорошо видны как от входной двери и обеденного стола, так и от печки, на лежанке которой я играл днем и спал ночью.
Наши ходики были в виде крошечной лесной избушки, сплошь увитой еловыми ветвями с шишками, нарисованными на штампованном жестяном барельефе. На фасаде чердачка был нарисован лес. На вывороченных стволах деревьев играли трое медвежат. Медведица, полусидя на траве, бдительно охраняла покой своих чад.
В самом центре домика вместо окон и дверей выделялся светло-серый циферблат. Стрелки указывали на большие ажурные цифры, расположенные по кругу циферблата. Перед цифрами были выдавлены двенадцать блестящих круглых пупырышек, отражавших свет керосиновой лампы, висевшей на боковой стене комнаты.
Стрелок было две. Более толстая маленькая стрелка казалась мне неподвижной. Я внимательно смотрел на конец острия часовой стрелки, безуспешно пытаясь уловить ее движение по кругу. Мне казалось, что толстая короткая стрелка под моим пристальным взглядом намеренно таилась, прицелившись в какую-либо из многочисленных точек, расположенных за цифрами по самому краю циферблата.
И лишь только, когда стрелка видела, что я надолго отвлекался, не смотрел на нее, она тут же ловко передвигалась и, глядя вновь, я находил конец стрелки, нацеленным уже совсем на другую точку.
Большая стрелка была более послушной. Внимательно вглядываясь, можно было заметить ее медленное движение между точками большого круга. Когда солнце поворачивало к полудню и выскакивало из-за густой листвы огромных орехов во дворе Гусаковых, в комнате светлело. И мне казалось, что я вижу еле заметные скачки минутной стрелки в такт тиканья маятника. Возможно так оно и было.
Очень долго мне казалось, что часы живые. Эту иллюзию мне внушал беспрестанно качающийся маятник и сопровождавшее его тиканье. Несмотря на то, что тиканье было довольно громким, я слышал его только тогда, когда обращал на это внимание или смотрел на часы. А в остальное время тиканье часов не мешало слушать даже шепот родителей, полагающих, что я давно уже сплю.
Маятник был желтым, блестящим. Когда начинало темнеть, мама зажигала керосиновую лампу, висящую на стене над обеденным столом. Лежа на печке мне нравилось смотреть, как в самом низу круга маятника в такт его колебаниям бегает отраженный от лампы желтый лучик. Глядя на качающееся желтое пятнышко, я почти всегда незаметно для себя засыпал и просыпался только поутру.
Впереди маятника спускались книзу две цепочки. На одной из них висела тяжелая еловая шишка, окрашенная в светло-коричневый цвет. На конце другой цепочки висело кольцо. Каждый вечер родители, вставив в кольцо большой палец, тянули его книзу. Под стрекотание цепочки шишка поднималась вверх, к самым часам.
Тянуть за кольцо и раскачивать шишку родители мне не разрешали. Ах, как мне хотелось самостоятельно заводить часы! Когда мама выходила во двор, я немедленно взбирался на кровать, вставал во весь рост и, захватив колечко, тянул его вниз. Слышался стрекот цепочки и шишка ползла вверх. Затем я тщательно гасил колебания кольца и шишки, чтобы мама не заподозрила меня в недозволенном деянии.
Однако мама, едва взглянув на часы, безошибочно определяла степень моего вмешательства в завод часов. Для меня долго оставалось загадкой, как она об этом узнавала? Ведь я заметал все следы. К маминому возвращению в дом шишка и кольцо уже были неподвижными, а складки на покрывале я тщательно расправлял.
Через несколько лет, когда мой болезненный исследовательский интерес к часам иссяк, я спросил маму:
– Как ты узнавала, что в твое отсутствие я тянул за кольцо и заводил ходики?
– Мы старались заводить часы по инструкции, в одно и то же время, вечером, в восемь часов. К утру гиря опускалась до ручки оконной рамы, а к вечеру до подоконника. Бывало, я определяла время не глядя на циферблат. Достаточно было бросить взгляд на уровень гири. Вот и весь секрет.
Я же, убедившись в бесплодности моих попыток сохранить завод часов в тайне, нашел себе другое занятие. Я потягивал шишку вниз. Часы при этом начинали тикать громче, размах маятника становился шире. Если же я поддерживал гирю рукой, тиканье часов слышалось все слабее, колебания маятника уменьшались в размахе и в конце концов часы останавливались.
Через какое-то время тиканье ходиков стало тише, часы стали останавливаться без моего вмешательства. Мама посетовала на неисправность. Отец пообещал отвезти часы к мастеру в Могилев. Я, открыв шуфляду кухонного стола, достал, валявшийся там, небольшой висячий замок без ключа и предложил навесить его на шишку. Отец пытливо и долго смотрел на меня, переводя взгляд на часы. Встав на кровать, внимательно осмотрел часы. Он уже слезал с кровати, когда мама спросила:
– Таки лазил?
– Да нет, все на месте.
Я понял, что меня может выдать даже случайно снятая паутина или тронутая пальцем пыль. Урок я запомнил надолго.
Замочек отец все-таки подвесил. Часы пошли устойчивее. Однажды после работы к нам зашел муж Веры, самой младшей маминой сестры, дядя Ваня Гавриш. Полюбовавшись на мое усовершенствование, он коротко сказал:
– Пыль.
Пыли в доме хватало. Основными причинами накопления ее повсюду были плита, печь и я. Зимой мама ежедневно, едва протискивая сквозь дверной проем, вносила в комнату огромную верету (широкий половик) с соломой. Отпустив концы вереты, мама выходила в сени, чтобы плотнее закрыть обе двери.
А я времени не терял. Как только мама прикрывала дверь, ведущую в сени, я уже летел в прыжке с печки на ворох соломы. Иногда успевал зарыться в солому два раза. Но как только щелкала клямка дверного запора, я, едва успев стать ногой на кровать, взлетал на печь. За мной оставался разъехавшийся ворох соломы и медленно оседавшее облако серой пыли.
Мама беззлобно ругала меня, но дальше этого дело не шло. Глядя на мою воздушную акробатику, баба Явдоха рассказывала, что, как будто еще вчера, моя мама прыгала в ворох принесенной соломы впереди своих младших сестер и старшего брата.
Дядя Ваня снял часы и промыл их, много раз подряд окуная в ведро с керосином. Часы восстановили свой ход. В дальнейшем мама сама полоскала часы в керосине перед каждой побелкой.
Я уже не помню, когда и в связи с чем были сняты со стены ходики. На столе появился будильник. Отец к тому времени работал в колхозном продовольственном ларьке в Могилеве. Чтобы попасть к утру на базар на тихоходной полуторке, отец заводил будильник на три часа ночи.
Днем звонок звенел необычайно пронзительно. Ночью же я его просто не слышал. По утрам, когда я просыпался, первым делом смотрел на будильник. Рычажок был прижат к проволоке, на конце которой был боек, бьющий по блестящему колокольчику будильника. Убедившись, что мама не смотрит, я освобождал боек из плена рычажка.
Теперь я был уверен, что в три часа дня все находящиеся в комнате вздрогнут. Несмотря на то, что я сам освобождал боек и ждал звонок, все равно каждый раз сигнал был неожиданным. Вздрагивал и я. Но больше всех вздрагивала тетка Мария, если она на тот момент была у нас дома. А все оттого, что она была сильно нервеная. Так говорила она сама.
Чтобы достать ходики, надо было встать на кровать. А будильник – вот он, рядом. Надо только протянуть руку. К будильнику мои руки тянулись часто, как только взрослые покидали комнату. Над задней крышкой возвышались два заводных барашка и две пупырышки.
При прокручивании центральной пупырышки двигались стрелки, показывающие время. Верхней пупырышкой крутили единственную стрелку, которую устанавливали на час, когда должен звенеть будильник. По обе стороны от центральной пупырышки блестели головки винтиков, прижимающих крышку. Они легко откручивались с помощью столового ножа.
Внизу была щель в виде дуги, края которой были направлены книзу. Точно, как постоянно опущенные губы тетки Марии. Я всматривался сквозь дугообразную щель, в глубине которой дразняще пульсировали витки пружинки и мерно качалась какая-то совсем крохотная сверкающая деталь.
Я прикладывал будильник к уху и внимательно слушал. Кроме щелчков маятника, улавливал чуть слышимый звон, издаваемый пульсирующей волосковой пружинкой.
Долго терпеть было невмоготу. Когда родителей не было дома, я начинал исследовать будильник. Как снимать заднюю крышку, я уже знал. Я видел, как это делал наш сосед, дядя Митя Суслов. Запомнил все с первого раза.
Сначала надо было открутить заводные барашки, хода часов и будильника. Если барашек не поддавался моим пальцам, я накладывал на него вилку так, чтобы барашек оказался в щели между срединными зубьями вилки. Такой прием позволял мне легко откручивать даже туго затянутый барашек.
В конце осмотра я таким же образом затягивал барашек так, что отец часто не мог его открутить даже своими взрослыми пальцами. Это, как мне казалось, должно было снять все подозрения о моем вмешательстве в тайная тайных будильника.
Затем, зажав пальцами, выдергивал блестящие пупырышки. Если они не поддавалась, я брал ту же вилку и просовывал ее зубцы под пупырышку. Поднимал кверху черенок вилки, и пупырышка легко соскальзывала с насиженного места. Точно так, как наш сосед Василько Горин выдирал ржавые гвозди с помощью изогнутого на конце гвоздодера. Затем упирал часы ребром в живот и пальцами относительно легко разъединял заднюю крышку от корпуса часов.
Открывалась удивительная картина! Мерно и неустанно качался крохотный маятник. Позже я узнал, что его зовут анкер. С щелчками проворачивалось зубчатое колесико, за которым еще медленнее, еле заметно, вращались другие мелкие шестерни. Некоторые шестеренки вообще, казалось, стояли на месте.
Но мое внимание приковывали маятник и пульсирующая пружинка. Меня завораживало их ритмичное движение. Я подолгу смотрел на слегка покручивающийся, сжимающийся и разжимающийся волосок, пока он не начинал сливаться в моих глазах.
Но мне этого было мало. Моими руками, говорила мама, водила нечистая сила. Сначала я двигал рычажок, язычок которого выходил за заднюю. крышку, где было написано «Ускор» и «Замедл». Казалось, я улавливал, как замедляется и ускоряется качание маятника.
Затем я просовывал палец или спичку и трогал маятник. Он тут же останавливал свое движение. Потом я притронулся спичкой к волоску. В это время хлопнула калитка, возвещающая о возвращении домой кого-либо из моих родителей. Моя рука дрогнула. Я быстро вставил заднюю крышку, закрутил барашки и втиснул на место пупырышки. Даже винтики успел закрутить!
Едва я успел поставить на место часы и открыть «Родную речь», как вошла мама. Не заметив ничего подозрительного, она стала возиться у плиты. Зато я уже уловил необычайно высокую частоту тиканья будильника. Было ясно, что часы стали сильно спешить. Как только мама вышла в сени, я подвинул рычажок в самое крайнее положение «Замедл». Без какого-либо эффекта.
Той ночью будильник разбудил отца на два с половиной часа раньше. Он умылся, оделся, позавтракал и стал ждать машину. Машина задерживалась. Потом отец догадался посмотреть время на своей наручной «Победе». Разница во времени на часах, по его словам, ему не понравилась.
Проснувшись утром, я часов на привычном месте не обнаружил. Отец забрал их с собой в Могилев. Весь день я провел в тревожном ожидании возвращения отца из поездки. Мне казалось, что время еще никогда не тянулось так медленно. Особенно, когда на столе не слышен привычно тикающий будильник.
Наконец приехал отец. Он вынул из сумки, завернутый в бумагу, будильник и спросил меня:
– Ты не ронял будильник? Мастер сказал, что переплелся волосок. Это бывает при падении часов.
Я поспешно покачал головой:
– Нет!
Я сказал правду. Будильник я действительно не ронял. А не разбирал ли я часы? Так отец меня об этом не спросил вообще.
В дальнейшем мое любопытство, явно выходящее за рамки здравого смысла, сгубило два будильника. В результате моей «исследовательской» деятельности я порвал волосок и погнул маятник. А в другом будильнике я, не помню только зачем, освободил все четыре винта, удерживающих заднюю платину (пластину). В результате весь механизм рассыпался на отдельные шестеренки.
Разбор полетов, на удивление, носил неожиданно мирный характер. Выговаривая мне за очередной уничтоженный будильник, отец вопрошал:
– Как же мне теперь вовремя проснуться, если часы не работают?
– Зачем тебе часы? Накрути звонок будильника и жди. – уверенно поучал я отца. Округлив глаза, отец смотрел на меня молча. Мама отворачивалась к плите. Плечи ее коротко сотрясались. Могу только сказать, что отец в какой-то степени сам провоцировал меня на изыскания, каждый раз покупая другой, более совершенный тип часов.
Но не бывает худа без добра. Выпавшие шестеренки я еще долго крутил на горизонтально лежащем зеркале, зажав крохотную ось между указательным и большим пальцем, как юлу. Я подолгу, без устали наблюдал, как запущенная резким движением пальцев, шестеренка вращалась так быстро, что части ее сливались в мутные круги. Затем вращение замедлялось, шестеренка начинала покачиваться на оси, как пьяная, и, задев зубчиками поверхность стекла, недолго каталась по кругу в обратном направлении.
Освобожденную пружину, резко перегнув пару раз, ломал на пластинки различной длины. В рамке, приготовленной для наклеивания вощины острым кухонным ножом делал продольные щели. Затем в щели забивал кусочки отломанных пластинок от загубленной мной пружины по ранжиру, от самой длинной до самой короткой. Справа на гвоздик навешивал колокольчик разрушенного будильника. Получался, по моему разумению, великолепный музыкальный инструмент.
Попеременно оттягивая и резко отпуская концы пластинок, вперемежку с ударами большим гвоздем по колокольчику, я извлекал, как мне тогда казалось, звуки удивительной мелодичности. Моя дребезжащая музыка тех лет сейчас напоминает мне звуки, издаваемые инструментами народов Крайнего Севера.
Не беда, что у меня совершенно не было музыкального слуха. Я этого просто не осознавал. Играя, я быстро входил в экстаз. Пальцы мои экпрессивно били по пластинкам. Пластинки, дребезжа, расшатывались и вылетали из своих щелей одна за другой.
И я, еще не подозревавший о существовании Никколо Пагании, когда-то игравшего на одной струне, продолжал азартно музицировать на оставшихся трех-двух, а потом и на одной пластинке. В том, что из под моих пальцев вырываются и уносятся в небо божественные мелодии, я даже не сомневался.
После одиннадцати лет патологическая тяга к исследованию часовых механизмов уменьшилась, а потом сама по себе исчезла.
В пятьдесят седьмом отец привез и установил настенные часы с латунным маятником. На циферблате написано: Орловский часовой завод. Минута в минуту, неустанно, часы идут уже скоро шестьдесят лет. Сейчас, как и в детстве, они висят над моей кроватью.
Алеша, мой старший брат, много лет носил «Победу». Циферблат ее был расписан нашим талантливым земляком Женей Ткачуком, дружившим с Алешей. В пятьдесят восьмом после поездки на целину брат приобрел наручные часы «Кама». На задней крышке была надпись: «Пылевлагозащитные, противоударные». Точки, соответствующие часам и стрелки в темноте ярко светились бледно-зеленым цветом. По тем временам это были довольно редкие и престижные наручные часы.
«Победу» с морем, парусом, островом и пальмой на циферблате Алеша подарил мне. Это был поистине королевский подарок. Часы я снимал только когда мылся. Во время сна часы продолжали тикать на моей руке. С часами на руке время тогда приобрело для меня совершенно иное, я бы сейчас сказал, подчас странное выражение.
Пусть моими детскими мыслями, определяющими временные рамки займутся психологи, возможно и психиатры, но я не могу не выставить на суд читателя мое тогдашнее самоощущение во времени.
В годы моего студенчества ходил анекдот с длинной бородой. Армянскому радио задали вопрос: «Возможно ли совмещение пространства и времени». Целый год молчало армянское радио. Потом распространило вопрос в эфире. Ответил солдат срочной службы из одного из самых отдаленных и глухих гарнизонов:
– Так точно, возможно. А совместил пространство и время наш старшина Сидоров.
– Как?!
– Он вывел саперный взвод, приказал взять лопаты и копать от забора и до обеда.
От постоянного любования циферблатом «Победы», в моей голове закрутилась такая мешанина, что я оказался совсем рядом с пресловутым старшиной.
Сутки мне представлялись в виде двойного кольца (по двенадцать часов в каждом), но не идущего далее спиралью, что казалось бы более логичным. Концы двойной спирали у меня почему-то переходили один в другой, были как бы склеенными. «Материализаванная» суточная конфигурация времени напоминала о существовании петли Мёбиуса. Только перекрученной дважды.
Дальше – больше. Витки двойной спирали были разноцветными. Одна спираль была белой, другая черной. Черный и белый цвета переходили друг в друга от темно-синего со стороны ночного витка до светлоголубого со стороны дневного витка. Как переход дня и ночи через сумерки различной интенсивности.
Летом белое кольцо было больше и находилось поверх черного. Зимой черное кольцо разрасталось. Ставшее меньшим, белое оказывалось внутри него.
Склеенное и раскрашенное двойное бумажное кольцо я показал старшим двоюродным братьям Борису и Тавику, учившимся в седьмом классе. Я еще не закончил объяснять, демонстрируя мою модель суточного цикла, как Боря, которого переводили из класса в класс со скандалами и вызовами на педсовет его мамы, схватил мою идею на лету. Он выпрямился и, многозначительно покрутив пальцем у виска, потерял интерес к дальнейшим моим объяснениям.
Тавик же долго крутил в руках мои бумажные сутки, меняя местами день и ночь. Затем зачем-то, держа петлю на вытянутой руке, дважды повернулся вокруг своей оси и, помолчав, произнес:
– Тут надо думать.
Мою тогдашнюю концепцию суточной конфигурации времени я больше никому не представлял. Боялся реакции, сродни Бориной. А сейчас вот представил. Бояться мне уже нечего.
Вероятно, если бы я видел только зеленоватые цифры электронных часов, в моей голове сложилась бы другая конфигурация суточного временного промежутка.
Если сутки представлялись мне двойной петлей, то неделя моего детства начиналась справа, совсем рядом с моей правой рукой. Далее неделя пересекала мой путь почему-то наискось, справа налево. Но каким бы ни был текущий день недели, я его никогда не обгонял и не пересекал. Он всегда был впереди меня и следовал, неясно по каким законам психологии, почему-то наискось.
По форме дни недели вначале напоминали квадратики. И лишь в субботу квадрат начинал вытягиваться в длину. Особенно воскресенье. В начале недели воскресный прямоугольник казался длинным, почти бесконечным. В следующий понедельник мое только что прошедшее воскресенье представлялось совсем коротким, иногда вообще в виде тонкой вертикальной палочки.
Без глубокого психоанализа ясно, что я всегда был переполнен завышенными притязаниями, надеждами и ожиданиями на воскресный день и каким было мое разочарование действительностью.
Недели, как и дни, следовали в основном прямо. И, лишь складываясь в месяцы, мои недели приобретали вид дуги не только в горизонтальной, но и в вертикальной плоскости. Поэтому год мой представлялся огромным обручем с самой высокой точкой на западе, за колхозной тракторной бригадой.