355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Единак » Реквием (СИ) » Текст книги (страница 55)
Реквием (СИ)
  • Текст добавлен: 23 января 2018, 13:00

Текст книги "Реквием (СИ)"


Автор книги: Евгений Единак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 55 (всего у книги 81 страниц)

Нищие. Отголоски войны

Голодного видно не сытый,

А только голодный поймет!

А.Н. Плещеев

В начале пятидесятых через наше село лежал маршрут многочисленных нищих. В селе их называли жебраками. Вспоминая, представляется, что все они были одеты в однообразно серые лохмотья.

Не могу сказать, через какие села лежал тогда их путь, но Елизаветовку они пересекали почти всегда с нижней части села в верхнюю. С долины до горы, как издавна говорили в селе. Шли они медленно, зигзагообразно двигаясь, чтобы не пропустить дворы на противоположных сторонах улицы. Подойдя к калитке, постукивали посохом, проверяя, нет ли во дворе собаки. Затем слышалось протяжное:

– Хозя-а-йка!

Если к дверям дома был прислонен веник, нищий шел дальше. Я не помню случая, либо рассказов, чтобы в отсутствие хозяев какой-либо нищий вошел во двор и что-нибудь украл. В одном из сел под Сороками, рассказывал дед, укравшего курицу нищего до полусмерти забили его же соплеменники. В село, где случалась такая кража, дорога нищим была заказана надолго.

Отношение к жебракам в селе было разным. К калитке, как правило, выносили кусок хлеба. В летнее время подавали яблоки, груши, сливы. В селе еще хорошо помнили недавнюю голодовку сорок седьмого. А бывало, увидев издали нищего, хозяйка прислоняла к дверям веник и уходила в огород.

Богобоязненные старушки, в ожидании встречи с всевышним, подавая, мелко крестили милостыню и нищего. Некоторые бабки, зазывали просящих милостыню во двор. Усадив на завалинку, давали кружку воды. Потом подолгу расспрашивали, кто откуда, какие села проходили, есть ли родственники, а так же другие подробности нищенского бытия.

Заходили за милостыней и к нам во двор. При виде нищих мне всегда становилось жутковато. Я старался отойти подальше так, чтобы между мной и нищим был кто-либо из моих родителей. Срабатывали распространенные среди детворы бездумные страшилки о том, что тех, кто не слушается или уходит далеко без спроса, заберут в торбу жебраки.

Был и суеверный страх перед всемогуществом нищих. Мама видела мое опасливое отношение к нищим и молча улыбалась. Ее тихая улыбка убедительнее всяких увещеваний внушала мне спокойствие и чувство безопасности.

Некоторые носили с собой колоду измочаленных карт. Усевшись на завалинке у старушки – матери не вернувшегося с войны сына, нищая раскидывала карты. Сюжет ясновидения не отличался многообразием. Карты рассказывали, что сын жив, служит в казенном доме, стал большим человеком и скоро приедет к матери погостить с бубновой дамой и внуками. От потерявшей было надежду матери провидица уходила нагруженной больше, чем обычно.

Однажды баба Явдоха пришла к нам с горбатой нищенкой. Мама возилась в огороде. Горбунья уселась на крыльце. Меня баба Явдоха усадила на низенькую табуреточку у ног гадалки и подала ей яйцо. Нищая стала крутить над моей головой яйцо, что-то пришептывая. Я не чувствовал ничего, кроме желания, чтобы все это быстрее закончилось и я мог играть дальше. Мое желание удрать подстегивал и скверный запах, исходящий от старухи.

Увидев посторонних на крыльце, спешно пришла с огорода мама. Она прервала колдовство, прогнав нищенку. Баба Явдоха пыталась оправдаться, что-то объясняя своей дочери. Мама была непреклонна:

– Что же она может увидеть в разбитом яйце? Чтобы этого больше не было! Еще мне ребенка испугает или насыпет вшей на голову.

Слова мамы впечатались в мою память на всю жизнь. Они, скорее всего, и положили начало моего отношения к суевериям, колдовству и религии.

Отношение к нищим в нашей семье было разным. При появлении нищих у ворот, отец, как правило, звал:

– Ганю!

И уходил в сад или огород, предоставляя маме право выяснять отношения с просящими милостыню. В такие минуты отец, обычно властный и резкий, проявлял какую-то непонятную стыдливость, как будто чувствовал себя виноватым.

Когда я подрос, мама рассказывала, что с девяти лет отец вынужден был наниматься собирать гусеницы в садах Помера в Цауле, а потом пасти овец у Ткачуков и коров у Мошняги, чтобы прокормиться. Но он никогда ничего ни у кого не просил и всю жизнь ненавидел воровство.

Отношение мамы к нищим было избирательным. Она, как правило, безошибочно выбирала тактику по отношению к просящим. Чаще всего она выносила кусок хлеба и, отдавая его, говорила:

– Иди себе с богом.

Бывало, особенно, если просили милостыню с детьми, усаживала нищих на скамеечке возле дворовой плиты, выносила кружку молока, накрытую ломтем хлеба. Отец потом спрашивал:

– Не могла дать кусок хлеба, как другим?

– Не хочу, чтобы Леонтиха кормила моим хлебом свинью. А этой она за весь хлеб нальет килишек (рюмку). Таж бачу. А так хоть девочка сытой будет.

Потом долго мыла кружку, ополаскивала ее и одевала дном вверх на колышек у крыльца.

Бывали и другие сцены, особенно с женщинами помоложе:

– Завтра потянешь со мной рядом сапу по жаре целый день, заработаешь и больше, но в колхозе.

В таких случаях слова ее звучали непривычно повелительно и резко так, что мне, малолетнему, становилось неловко.

Мама рассказывала, что в сорок седьмом по линии военкомата отца призвали на сборы для строительства дороги Единцы – Лопатник. Мама оставалась дома с братом и мной, годовалым. По селу с востока на запад нескончаемой вереницей шли голодные нищие, прося милостыню. Чаще всего безуспешно. Чтобы не встречаться взглядами с голодными, крестьяне сидели в домах или уходили в огороды.

Свирепствовала послевоенная голодовка сорок седьмого. В селе некоторые раскрывали соломенные крыши и цепами вымолачивали редкие почерневшие зерна. Когда собирали по селу зерно, мама успела спрятать мешок ржи и полтора мешка кукурузы в лампачевой свиной конуре, забросав старой соломой и кукурузными стеблями крохотную дверцу.

Однажды, рассказывала мама, у ворот остановился изможденный старик. За спиной на веревке висел свернутый старинный ковер с богатой расцветкой. Спереди, на приспособленных шлейках, сидела полутора-годовалая, почти раздетая девочка.

Старик присел на краю канавы, не снимая с себя груза и тяжело дыша. Исхудавшая девочка безучастно смотрела на вышедшую со мной на руках, маму. Мама отдала меня брату и вынесла два куска хлеба с тонко намазанным слоем смальца. Старик долго и терпеливо кормил девочку, потом остатки до последней крошки съел сам, пережевывая и посасывая угощение беззубым ртом.

Рассказывая, мама потом вспоминала, что старик был откуда-то из под Резины. Дедова дочь – мать девочки умерла от кровотечения месяц назад. Направлялись они в Секуряны, где жила старшая дочь старика. Не раз рассказывая эту историю, мама говорила, что дед долго смотрел на меня, а потом предложил маме обменять ковер на два ведра кукурузы. Мама отказалась. Тогда старик сказал:

– Я оставлю ковер у вас. Сил больше нет. Может, когда-нибудь заберу. Я пытаюсь его продать от самых Сорок. Никто не берет. Дайте нам на дорогу по кусочку хлеба. Нам уже не далеко.

Мама рассказывала, что ее стало душить внутри груди. Она принесла еще два куска хлеба, а в мешок старика насыпала ведро кукурузы. Когда со мной на руках и ковром мама вернулась в дом, она разрыдалась так, что не успевала вдыхать воздух.

– Почему? – спросил я, когда мне уже было девять лет.

– Остались вы с Алешей. И я подумала, что когда-нибудь вам может не хватить этого ведра кукурузы, чтобы остаться живыми.

За ковром никто не вернулся. Мы так и не узнали, помогла ли выжить моей сверстнице насыпанная мамой кукуруза. Если выжила, где она? И кто она?

Ковер до конца жизни моих родителей висел на стене. Я всегда с интересом разглядывал его, находя все новые комбинации неповторимых восточных узоров. После смерти родителей, я забрал ковер к себе.

В конце девяностых приезжали в район турки, разыскивающие старые ковры, меняя их на современные новые. Появившаяся мысль выменять новый ковер, сама собой тут же заглохла. Ковер и поныне лежит на полу в большой комнате старого дома.

Однажды, играя во дворе, я услышал песню, которую потом слышал не раз и выучил наизусть:

Напрасно старушка ждет сына домой,

Ей скажут – она зарыдает.

А волны бегут от винта за кормой

И след их вдали пропадает…

Я побежал к калитке, возле которой отец отмывал кадушку для засолки огурцов. По дороге снизу села ковылял нищий в когда-то бывшем зеленым френче. Ветхие брюки галифе были заправлены одной брючиной в правый сапог. От колена вместо левой ноги был безобразно грязный деревянный протез, бутылкой суживающийся книзу. В самом низу на протез была одета короткая металлическая трубка. Под мышкой слева удивительно новый желтый костыль. За спиной солдатский вещмешок.

Увидев нас, нищий остановился, повернулся к нам. Левая половина лица была обезображена глубокими рваными рубцами, которые чередовались с многочисленными иссиня-черными пятнами. На месте левого глаза глубокая черная впадина. От левого уха осталась только большая черная мочка, качающаяся при каждом движении головы.

Не прерывая пения, нищий запел песню сначала.

 
   Раскинулось море широко,
   И волны бушуют вдали…
   Товарищ, уходим далеко,
   Подальше от грешной земли…
 

Отец, сделавший рукой приглашающий жест нищему, повернулся к маме, возившейся у плиты:

– Ганю!

Мама, разогнувшись, направилась было в дом отрезать хлеба, но отец впервые попросил:

– Пожарь яичницу и подай на столик, что есть. Сала нарежь.

Нищий, подойдя к калитке, стал открывать ее одновременно с отцом. Вместо левой кисти у бродяги была обрубленная клешня, которой он захватил верхнюю планку калитки. Клешня, как и лицо, была испещрена иссиня-черными пятнами.

Прислонив снятый вещмешок к колышку стола, он сел на лавку, состоящую из двух колышков с набитой сверху доской и, вытянув протез, положил его поверх вещмешка. Мама, удивленная просьбой, впервые прозвучавшей из уст отца, стала накрывать столик. Отец налил полную стопку самогона и придвинул ее к нищему:

– Пей.

Выпив, нищий закусил кружком соленого огурца, полез в карман за табаком:

– Ты закуси, охмелеешь, – придвинул отец тарелку с нарезанным салом.

– Пусть пойдет в душу, – и провел рукой по груди вниз.

– Где воевал?

Привожу почти дословный рассказ отца в ответ на мой вопрос об этом человеке через добрый десяток лет.

Иван, так, кажется, его звали, родом из небольшой уральской деревушки войну встретил выпускником средней школы. Уже во вторник, на третий день войны все ребята из выпускного десятого пошли в военкомат. Каждый написал заявление об отправке на фронт добровольцем. Из семерых взяли только троих, остальных, в том числе и Ивана, отправили домой. Ждать.

Перед новым годом почтальон принес повестку. Несмотря на то, что он ждал ее каждый день, повестка пришла неожиданно и некстати. Ивану ответила взаимностью его одноклассница Вера, жившая на соседней улице и нравившаяся Ивану уже два года. Проводы были недолгими. После месячной подготовки в запасном полку новобранцы были брошены в мясорубку боев под Москвой. В первом же бою был ранен двумя пулями навылет.

После госпиталя был направлен на Северо-Кавказский фронт. В первых числах февраля был выброшен в составе морского десанта южнее Новороссийска. В марте в результате массированной артподготовки был тяжело ранен и вывезен в глубокий тыл. Погрузили в вагон для умирающих.

Но он выжил. Из госпиталя написал домой. Ответила соседка. Она сообщила, что мама простудилась и в течение двух недель угасла. На имя родителей Веры, ушедшей добровольно на фронт санитаркой, недавно пришла похоронка. Вера погибла, выволакивая раненого под вражеским обстрелом.

Покинув госпиталь на костылях, запил горькую. Садился в любой поезд, ехал, сам не зная куда, просил милостыню. Сходил на узловых станциях, где у самогонщиц пропивал все собранное в пути. Ночевал, где придется. Снова ехал. Снова трущобы и попойки, заканчивающиеся жестокой поножовщиной.

Не раз забирали в милицию. На одной из станций, с пьяного до беспамятства, стащили фуфайку, в подкладку которой была зашита красноармейская книжка и справки из госпиталей. Так и закончил войну. Ни наград, ни документов, ни родных.

– Что заставило тебя пригласить его поесть? – спросил я отца, – Ведь ты всех нищих оставлял на мамины заботы.

– В феврале сорок пятого, – ответил отец, – наш противотанковый истребительный артиллерийский дивизион держал под прицелом перекресток дорог в Силезии. Немцы бросили на нас сначала авиацию, а потом в течение двух часов длился артиллерийский обстрел. Все было перепахано снарядами.

В живых из всего дивизиона нас осталось двое. Я отделался царапинами, так как в самом начале обстрела меня завалило в глубокой щели между бревнами. А командир расчета получил тяжелые ранения и его лицо и руки стали черными из-за разорвавшегося совсем рядом снаряда.

– Ты что, думал, что это твой командир?

– Нет, командир был ранен в грудь, а руки и ноги остались целыми. Да и тот был выше. А этот просто пострадавший человек.

Пострадавших в селе было много. Неукротимый в пьяном буйстве сельчанин крушил в собственном доме все, что попадало под руку. Жена, схватив детей, пряталась в сараях у соседей. Кантюженый – так называли его в селе. Фамилию по известным причинам не называю.

Отец моей одноклассницы и родственницы Нины Полевой пришел с фронта без левой руки. С одной правой он освоил профессию столяра и ажурные рамы окон и веранд, сработанные им, украшали дома нашего села.

Мирон Гудема – младший брат бабы Явдохи получил пулю буквально в середину лба. На память остались глубокая пульсирующая впадина во лбу и жестокое заикание.

Взрывы в селе случались и после войны. Во время попытки разобрать взрыватель крупного снаряда погиб самый младший из братьев Брузницких – Николай.

Боев на территории района не было ни в начале, ни в конце войны. Тем не менее мы постоянно находили стреляные гильзы и пули на огородах, в канавах и просто на улице села. В гильзы, приложив их к губам, мы свистели. Свинец из медных пуль выплавляли в плитах и на примусах. Наполовину забив пулю в катушку из под ниток, мы делали самопалы-хлопушки, требовавшие для заряда всего лишь 4 – 5 спичечных головок.

Мы продолжали искать и находить боеприпасы. На повороте у старой мельницы, играя, я заметил в крутом подмытом скате канавы какие-то металлические предметы. Выбрав момент, когда не было свидетелей, палочкой раскопал и вытащил, к моему изумлению, почти целую пулеметную ленту.

Сама лента поржавела, легко рвалась, но патроны на вид были целыми. Принеся трофей домой, я освободил патроны от заржавелой ленты и очистил от грязи. Пересчитал. Я оказался владельцем более чем тридцати патронов.

За этим занятием меня застал двоюродный брат Тавик. Пришлось делиться, отдав ему пять патронов. Забрав патроны, Тавик пошел домой, захватив по дороге, ныне здравствующего, Валентина Натальского. Припрятав свои патроны, я побежал за ними. Когда я прибежал, Тавик уже разжигал примус. Он решил попробовать, исправны ли патроны. Когда примус мерно загудел, Тавик установил на его головке два патрона и мы быстро покинули комнату сарая.

Ждали, как нам показалось, довольно долго. Решив, что патроны неисправны, открыли дверь, чтобы войти. В это мгновение раздался выстрел, и пуля, отколов щепку от дверной коробки, упала к нашим ногам. Второй патрон скатился за примус, не разорвавшись.

Я несколько раз перепрятывал мои патроны в разные, на мой взгляд, укромные места. Я понимал, что патроны могут быть найдены отцом, а он то знал, что это такое. Вставляя в отверстие от выпавшего сучка пули, я вывихнул их всех, а порох ссыпал в сухую банку из под мази. Пули разошлись среди детворы на хлопушки. Зная об опасности капсюлей, я высыпал их в глубокую круглую ямку из-под, вынутого отцом, столбика забора и засыпал землей. Банку с порохом спрятал в углу каморы за мешком.

В период таяния снегов мой троюродный брат Иван Пастух, идя в школу, провалился в глубокую канаву, набрав полные сапоги воды. Вылив воду, так и сидел на уроках. Заболевшего, родители оставили его дома. Петр Андреевич поручил мне помогать ему с учебой, чтобы он не отстал в очередной раз во втором классе. Отправляясь к Ивану, я отсыпал в карман немного пороха, чтобы развлечь больного одноклассника.

Иван был дома один. Перед репетиторством я показал ему принесенный порох.

– А как он горит? – спросил Иван.

– Быстро горит, сразу весь.

– Давай зажигай.

Я насыпал на конфорку плиты щепотку пороха и поджег. Порох сгорел мгновенно, унеся колечко дыма в дымоход русской печи.

– Сыпь больше!

Я повторил поджог.

– Еще больше!

Я вывернул карман, высыпал порох на тетрадку, и лишь потом пересыпал на конфорку.

Иван близоруко приблизил лицо к конфорке. Я зажег спичку и бросил ее на порох. Порох не загорался. Я безуспешно бросил еще две спички.

– Зажигай сразу три! – начал нервничать Иван.

Я зажег и быстро бросил. Иван не успел отдернуть голову. Вспыхнувшее пламя опалило лицо и волосы на голове спереди. Иван беспомощно повернул ко мне голову:

– Я ничего не вижу. Сделай что– нибудь.

Брови и волосы на голове Ивана скрутились и стали желто-рыжими. А глаза были прочно склеены сплавленными ресницами. Я начал раздирать его глазные щели. Лишь открыв второй глаз, я заметил, к своему немалому ужасу, что глаза Ивана мелко дергаются.

Лишь много позже я узнал, что Иван страдал врожденным нистагмом – непроизвольным мелкоразмашистым горизонтальным движением глаз. Но тогда за дергание его глаз я возложил вину на себя. Оттерев полотенцем лицо и голову Ивана, я поспешил домой. Мой дебют репетиторской деятельности не состоялся.

Роясь на чердаке тетки Марии, я находил там пустые гильзы, пряжку ремня с орлом, держащим в когтях свастику, темную немецкую бутылку с неестественно толстым горлышком, смятую солдатскую баклажку, найденные и спрятанные моими старшими двоюродными братьями.

В конце пятидесятых, по дороге, соединяющей Елизаветовку с Брайково впервые прошелся грейдер, оставляя после себя по обе стороны гладкие скаты в кюветы.

Мы, как воронье за крестьянским плугом, толпой следовали за грейдером, подбирая найденные ржавые гвозди, зуб от бороны, пустые расплющенные гильзы. Попались и две-три пули в медных оболочках. Я не помню, чтобы у кого-либо из нас шевельнулась мысль, что найденная пуля, возможно, кого-то убила в июле сорок первого года.

Случайно выживший…

Неисповедимы пути господни…

Из послания апостола Павла к Римлянам

Нашу семью в селе считали, по тогдашним меркам, вполне благополучной. Для отца война закончилась в сорок пятом. Домой вернулся без контузий и ранений. За четыре года он успел повоевать по обе линии фронта. Призванный в сорок первом, три года прослужил в тыловых войсках румынской армии. Бессарабцев на восточный фронт не посылали. Не доверяли. Службу отец нес в Бухаресте в качестве помпиера (пожарника).

Особенно досталось, по его рассказам, с апреля по август сорок четвертого. Американская авиация совершала массированные налеты на Бухарест несколькими эшелонами в один заход. Самыми беззащитными были пожарные, находившиеся на крышах многоэтажных зданий. Специальными щипцами они захватывали и сбрасывали вниз осветительные и зажигательные бомбы.

– Первого сентября сорок четвертого в пожарную часть пришли представители румынской и советской комендатур. – рассказывал отец на зимних вечерних посиделках мужиков у нас дома. – Нам, четырем бессарабцам тут же были выписаны демобилизационные удостоверения и проездные документы до места проживания. До Унген ехал поездом, а потом как придется.

– При пересечении долины между Мындыком и Тырново нас задержала группа советских автоматчиц и препроводила в сборный лагерь на берегу озера. С трудом удалось уговорить старшину отпустить домой хоть на час. Закрыв четырех односельчан, просивших за меня, в качестве заложников, меня отпустили до утра. Весь путь до Елизаветовки пробежал. Сначала обежал дома оставшихся в заложниках сельчан. Передал просьбу приготовить съестное, главное хлеба. Забежал на час домой. Обратно вместе с узелками провианта меня вез на двуколке отец одного из оставшихся в заложниках односельчан.

– Потом двухмесячное переформирование под Житомиром, а затем в заиндевевших товарных вагонах до Мурома. Мороз опускался до минус сорока. Многие от переохлаждения погибли, в том числе мой кумнат (свояк) Павло, муж Раины, сестры моей жены, отец Тавика. – продолжал отец, подбрасывая переедки кукурузных стеблей в пылающую печь.

Потом учебная часть, очередное переформирование и уже на территории Польши отец вступил в бой заряжающим в составе противотанкового истребительного дивизиона. Это был дивизион смертников. После очередной бомбардировки и артналета в Силезии из всего дивизиона остались двое живых: тяжело раненный командир и мой отец, который отделался ушибами и царапинами. Тогда вновь пополненный дивизион стал гвардейским. Потом бои за Берлин, два месяца охраняли какую-то шахту. В конце июля отца демобилизовали. В августе сорок шестого родился я.

В свои тогдашние двадцать семь лет отец успел, как говорят в селе, повидать свет. Затем с первых дней организации колхоза работал конюхом, затем заведовал колхозным ларьком в Могилев-Подольске, потом несколько лет был заготовителем в сельпо и до пенсии – на рядовых работах, как принято говорить, куда пошлют.

Первым в селе построил домашнюю баню, первым привез антрацит для отапливания печки, примус и сепаратор для молока, первая в селе кафельная печь в доме. Одним из первых в селе купил электронасос и в засушливые годы с помощью орошения получал высокие урожаи картошки.

Моя мама, ровесница отца, еще в молодые годы слыла в селе немногословной, серьезной и рассудительной. А уж детей своих она знала, как никто. По моей походке, по тому, как я открывал и закрывал калитку, мама точно определяла оценку, которую я принес в дневнике из школы.

Мой брат Алеша, старше меня на восемь лет, учился только на отлично. Родители с удовольствием, чаще всего вдвоем посещали родительские собрания с первого по десятый классы. Потом медицинский техникум, затем сразу, как отличник, студент медицинского института.

В семье, как младший, я был в центре, но и вроде, как на отшибе. Вроде бы все хорошо, но ничего хорошего. Неожиданно для всех я учился хорошо, но самой учебы, как утверждала мама, не было. Злостным хулиганом не был, но за мной всегда, как утверждала баба Явдоха, росли золотые вербы. Меня всюду было полно, единодушно и опасливо утверждали соседи и родственники, которые знали меня не понаслышке.

Я всюду хотел делать добро, а выходило по разному. Сейчас мне иногда кажется, что взрослые всерьез опасались реализации моих идей и принимаемых мной решений. Особенно после того, как я в шестилетнем возрасте намеревался шмалить кота у скирды соломы. По крайней мере, таким было мнение и моей мамы, для которой, как мне кажется до сих пор, я никогда не являлся тайной.

Если бы таким как я, был хоть один из сыновей, у меня давно был бы инфаркт. Впрочем, инфаркт свободно мог быть и у моего отца, если бы он знал хотя бы чуть больше о моей мятежной жизни. А может быть и я так же мало знал о жизни моих сыновей?

С самого раннего детства жизнь научила меня решать вопросы по возможности в одиночку, без командиров, без помощников и свидетелей. Я никогда не был ни в стае, ни в стаде. В стае, как в аппарате насилия, мне претило, а быть в стаде претило еще больше.

На равных я общался и играл с удовольствием. Но ввиду стечения обстоятельств, часто из-за бездумности, безалаберности, азарта и самоуверенности, мои игры как со сверстниками, так и в одиночку были чреваты опасностью, без преувеличения, подчас смертельной. Не умаляя и не прибавляя ничего, попытаюсь донести до читателя те эпизоды из моей жизни, которые могли закончиться так, что эти строки не были бы написаны вообще.

Во второй половине лета пятьдесят четвертого, когда я перешел во второй класс, к жившим напротив Гориным со стороны огородов завезли несколько возов соломы. Мы с удовольствием барахтались в соломе, играя в прятки, зарывались с головой. Но пришли взрослые и стали складывать солому в скирду. Скирда получилась на радость нам очень высокой. Последние охапки соломы укладывали, прислонив высокую лестницу с торца скирды.

На следующий день, когда все взрослые ушли на работу, мы забрались на скирду. Когда мы раскачивались по команде, с жутью и нудьгой в животе ощущали мерное подрагивание и покачивание скирды. Вскоре раскачивание нам надоело. Выбрав наиболее пологую сторону скирды, мы усаживались на край скирды и съезжали по соломе с высоты не менее трех метров.

Мне этого показалось мало. С другой стороны скирды спуск показался выше и круче. Я сел на край скирды и, резко оттолкнувшись, заскользил вниз. Внезапно мою правую руку больно дернуло вверх и, на мгновение повиснув, я, описав полукруг, свалился на землю в полутора-двух метрах от скирды. Правая рука казалась вывернутой, встать сразу было невозможно. Когда я развернулся, даже мой детский ум отказывался верить в благополучный исход происходящего.

Кто-то, закончив накануне работу, прислонил вилы к скирде зубцами вверх. Когда я скользил, крайний зубец проткнул рукав моей легкой курточки выше запястья и вышел на плече, не задев руки. Освободившись от вил, я убедился, что дырочки на рукаве совсем небольшие, мама может даже не заметить. Только под мышкой шов не выдержал. Там зияла распоротая щель длиной не менее спичечного коробка. А ведь заскользив я со скирды на несколько сантиметров правее, блестящий зубец вил мог воткнуться в руку, мог проткнуть печень, грудную клетку.

Не менее опасным было катание на блёке (длинном тросе), которым с помощью пары лошадей втаскивали на высоченную колхозную скирду сетку с ворохом соломы, размером с воз. Ездовый, как правило, брал с места резво. Мы, схватившись за трос, взмывали, как сами утверждали, на самое небо. На самом верху трос резко встряхивало.

Я не помню ни одного случая, чтобы кто-либо из детворы разжал кисти рук. Но ведь существовала прямая опасность, что чьи-то детские руки не выдержат. Любого из нас могло стряхнуть на прибитую копытами лошадей землю с высоты восьми и более метров.

С опасностью свалиться с высоты многолетних акаций была связана ежегодная бездумная кампания по сбору яиц, а вернее по разорению вороньих гнезд возле сельского клуба. Старшие подростки, в том числе мои двоюродные и троюродные братья посылали младших на деревья. Мы, как обезьяны, взбирались на высоченные деревья. Многочисленные колючки на пути к намеченному гнезду в расчет не брались. До некоторых гнезд добраться было несложно.

Но некоторые вороны, возможно более опытные, устраивали гнезда на самом конце горизонтальных веток. Когда мы добирались до гнезд, ветки предательски потрескивали и прогибались книзу. Мы разворачивались на ветке и ползли к гнезду задом. А потом надо было извернуться, забрать одной рукой яйца, снять с головы фуражку, разместить в ней яйца и одеть на голову. Только так, можно было спуститься вниз с целыми яйцами на голове под фуражкой.

За допущенные ошибки или трусость наказывали свирепо. Спустившегося на землю провинившегося окружали старшие подростки и кто-либо из стоявших сзади несильно хлопал по фуражке. По лицу, шее и за воротник стекала яичная жижа. Из собственного опыта могу сказать: приятного мало. Жаловаться было не принято. Нарушившего кодекс таких, мягко говоря, весьма своеобразных отношений, ждал всеобщий бойкот.

Сменялись поколения, дети становились подростками и в свою очередь посылали младших за яйцами. К счастью, я не помню случая, чтобы кто-либо сорвался с высоты и был травмирован. Так продолжалось до начала шестидесятых. Потом акации выкорчевали и на их месте были высажены клены. Затем, после установления мемориала расстрелянным в июле сорок первого, выкорчевали и клены. Вокруг памятного мемориала разбили сквер.

В середине июня по просьбе бабушки Софии я отправился в одну из лесополос на границе с мошанской и брайковской территорией, где зацвели липовые деревья. Видя, как страхуют себя, поднимающиеся на электрические столбы электромонтеры, я захватил с собой веревку, на которую привязывали проданного весной бычка. Взобравшись на высокую липу, я облюбовал ветку, более других усыпанную цветом.

Веревка оказалась намного длиннее, чем я рассчитывал. Опоясавшись два раза, я привязал себя к, казалось, довольно надежной ветке, обмотав ее тоже дважды. Обобрав цветки в пределах досягаемости, я, держась левой рукой за ветку, к которой был привязан, правой стал подтягивать к себе урожайную на цвет другую ветвь. Внезапно послышался треск, и ветка, к которой я себя привязал, отломилась по расщелине. Я полетел вниз. До земли я не долетел. Надломанная ветка оперлась на горизонтальную ветку другого дерева, задержав мое падение. Я повис на высоте около полутора метров, больно перетянутый веревкой чуть выше пупа. Я качался на веревке, безуспешно пытаясь достать рукой ветку и развязать веревку.

Происшедшее вначале показалось мне даже забавным. Но дышать было трудно, у меня начало темнеть в глазах. Я стал куда-то уплывать. Затошнило. Струхнув, я резко задергался на веревке. Надломленная ветка отломалась окончательно и я довольно безболезненно приземлился. Первым делом ослабил веревку. Дышать стало гораздо легче. Потемневшее небо снова стало голубым. Освободившись от веревки, я обобрал весь цвет с погубленной мной ветки. С полной торбой ароматного липового цвета я вернулся к бабушке. О происшедшем в лесополосе дома я не рассказал.

Обучаясь на втором курсе медицинского института, мы проходили по курсу физиологии раздел вегетативной нервной системы. Вникнув, я с запоздалым ужасом осознал, что, не отломайся полностью хрупкая ветка липы, меня нашли бы опоясанным веревкой, уже окоченевшим. Нашли бы не скоро, так как лесополоса находилась вдали от села и дорог, на самой меже с соседним колхозом.

Трагизм происшедшего заключался в том, что сдавливающая мой живот выше пупка веревка, нарушила кровообращение солнечного сплетения. За этим следует резкое замедление сердечного ритма, потеря сознания и прекращение дыхательной функции с полной остановкой сердца. Выслушав мой рассказ, доцент кафедры подтвердила мои выводы. Напоследок сказала, что я родился в рубашке.

Вместе моими с одноклассниками Мишкой Бенгой и троюродным братом Броником Единаком мы были частыми гостями на колхозной ферме, где работал отец Броника – дядя Петро. Ферма находилась в самом начале склона пологого холма в трехстах метрах от села. Мы знали расположение всех помещений фермы, помогали выгонять на пастбище телят, по табличкам в коровнике мы знали рекордсменок по надоям.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю