Текст книги "Реквием (СИ)"
Автор книги: Евгений Единак
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 66 (всего у книги 81 страниц)
В конце пятьдесят третьего пришло письмо из Москвы, где сообщалось, что старики могут ехать домой, в Молдавию. По ночам мы с мамой слышали впервые начавшиеся разногласия между стариками. Бабушка София стала потихоньку собираться. Дед Юська ворчал. Он категорически не хотел уезжать.
Странно было слышать от старого, искореженного судьбой человека, оставившего на родине семерых взрослых детей следующие слова:
– Сейчас мне хочется дожить жизнь и умереть здесь. И чтобы здесь меня похоронили. Чувствую, что возвращение очень быстро загонит меня в гроб.
Из его глаз в такие минуты катилась крупная слеза. А вслед за слезами начинало часто капать из носа. Немного помолчав, дед Юсько продолжал:
– Если бы я знал, какая она Сибирь, то еще лет пятьдесят назад просил бы сослать меня сюда.
После этих слов деда Юська начинала плакать моя мама. За ней, всхлипывая, вытирала глаза концом своего черного платка бабушка София.
Последние два письма в Молдавию от стариков в декабре пятьдесят третьего писал я. Одно письмо я написал дяде Коле, твоему отцу. Письмо было писано от бабушки Софии. Второе письмо я написал от деда Юська младшему его сыну Сташку (Евстахию).
Ответа на письма получить не успели. Как выяснилось потом, копии писем об освобождении из ссылки получили и в Елизаветовке. Перед новым годом без предупреждения, как снег на голову, появился самый старший сын деда Юська – Олесько. Он, никогда не выезжавший никуда дальше Тырново, удивительно оперативно научился ориентироваться в маршрутах и расписании поездов.
Сказать, что встреча с сыном после пяти лет разлуки, была радостной, не могу. По приезду сына старик выглядел загнанным в угол зверьком. За несколько недель он резко похудел. Верхние веки постоянно прикрывали глаза наполовину, а нижние опустившись, вывернулись и образовали широкую красную кайму, которой до того, не было видно. Дед, согнувшись, часто сидел в углу за печкой. Из глаз его текли слезы.
За четыре года я ни разу не видел деда пившим водку, а не то, что пьяным. А сейчас он довольно часто просил меня достать из нагрудного кармана деньги и сходить за монополькой. Так он называл московскую водку в маленькой бутылочке, которую местные нарекли чекушкой.
Дед спускался на террасу, где была землянка, в которой они провели первую сибирскую зиму, садился на бревно и просил меня поить его прямо из горлышка. Выпив пару глотков, он, ссутулившись, глядя слезящимися глазами на просторы за Ишимом, подолгу сидел на бревне.
В такие минуты он мне напоминал охотничьего сокола ссыльного башкира Урала Нурисламова, сосланного, по его словам, из Парижа. Но не из французского, а из башкирского Парижа. Сослали Урала всего лишь за семьсот пятьдесят километров от дома. В Волынкиной он жил одиноко на краю у Бездонного озера. Урал содержал сокола в просторной клетке, обильно кормил, но выпускал редко. В неволе сокол как будто стал меньше. Его некогда широкие тугие перья на крыльях и хвосте напоминали небрежно обломанные прутики.
Дядя Олесько спускался на террасу и садился рядом с отцом. В такие минуты мама звала меня наверх. Мне, двенадцатилетнему, было понятно настроение деда Юська и я, лежа на краю обрыва, смотрел на сидящих внизу отца и сына. Дядя Олесько о чем-то подолгу говорил, разрубая рукой перед собой воздух. Дед в такие минуты казался совершенно неподвижным, застывшим.
Бабушку Софию, мне кажется, тогда раздирали противоречия. С одной стороны, она за долгие годы привыкла к ежедневному кругу обязанностей и самому деду. За пять лет, проведенных на Ишиме она привязалась к просторам за Ишимом, к насиженному месту, а главное к людям. Она, не скрывая мыслей, как то сказала маме:
– Таких людей в Бессарабии я уже не увижу.
Дети уже взрослые, если не сказать пожилые. Внуки кажутся какими-то далекими, а иногда совершенно чужими. За время Сибирской ссылки у бабушки Софии, судя по письмам, было уже трое правнуков.
Вместе с тем, как признавалась маме бабушка София, она устала. Устала до того, что часто хочется просто лечь и умереть. Устала от постоянного, не по силам физического труда. Устала от необходимости каждый день повторять одно и то же: вставать всегда намного раньше, приготовить ведро и тазик, нагреть воду. Помыть, вытереть, потом одеть, застегнуть, покормить, сводить в туалет деда, в последние годы страдающего жестокими запорами. Потом обед, затем вечер. А вечером опять купание, посложнее, чем маленького ребенка.
– А через полгода мне самой семьдесят пять, – как будто убеждая себя, говорила маме бабушка София.
– Если мы отсюда уедем, будем жить отдельно, каждый у своих детей. Я не говорила, но мне кажется Юсько это понял. – говорила бабушка София, не скрывая мыслей и не стесняясь моего присутствия.
Но через минуту бабушка неожиданно говорила:
– А может лучше бы Олесько не приезжал. Доживали бы мы тут с вами. Привыкли уже. Иногда кажется, что я без вас с Витей уже не смогу..
Еще через одну минуту она себе возражала:
– Да нет. Если бы Олесько не приехал, очень скоро приехал бы Никола. Он бы меня тут не оставил. Он еще маленький был, а решал все сам. Резкий он у меня.
Неделя сборов прошла незаметно. Да собирать особенно старикам было нечего. Бабушка София складывала, вязала узлы и узелки, а дядя Олесько потом развязывал, пересматривал и молча откладывал большую часть вещей на печь и за кровать стариков. С домом вопрос был решен с самого начала. Единодушно старики оставляли дом нам.
Да и мы с мамой надеялись, что не за горами тот день, когда мы получим письмо о нашем освобождении. Мама рвалась домой безо всяких сомнений. Меня же, подобно бабушке, надвое раздирало стремление уехать с желанием остаться.
За последние несколько месяцев неузнаваемо изменилась часть села, где строились и жили депортированные. Много домов опустело. Их покидали люди, уезжающие в разные концы страны. От Молдавии и Украины до Белоруссии, Прибалтики и самой России. Окна и двери одних домов были заколочены белыми досками крест-накрест. В части домов даже двери остались открытыми. Заходи и живи.
Несмотря на снежную зиму дорога из Волынкиной до Викулово была укатанной. На улице перед школой остановился гусеничный тягач с длинным санным прицепом. В то воскресенье село провожало несколько семей, возвращающихся в родные края.
Я стал просить маму поехать проводить стариков до Викулово. Это как с Дондюшан до Плоп, около семи километров. Места в санях было достаточно. Мама сначала дернулась сесть, а потом вдруг как-то осела и заплакала навзрыд. За ней как по команде стали плакать отъезжающие и провожающие женщины. Мужчины отворачивались, вытирая глаза, потом громко сморкаясь.
Водитель тягача впрыгнул в кабину и завел двигатель. Однорукий председатель сельсовета громко что-то говорил всем, но рокот двигателя заглушал его слова. Прошло больше шестидесяти лет, а я не перестаю себя укорять за то, что не запомнил имя этого, потерявшего на фронте руку, удивительного человека.
За четыре года я бывало по несколько раз в день видел этого, размахивающего единственной рукой, худого, часто небритого мужика, спешащего по улочкам села. Во все вопросы он вникал с ходу, так же быстро решал их. Достойно и без обид. На деревне он был председателем, прокурором, судьей и просто добрым советчиком…
При написании главы я, бывало, говорил с Виктором по телефону почти каждый день. Иногда передо мной вставал какой-либо вопрос, требующий немедленного разрешения. В противном случае я не мог двигаться дальше. С трудом останавливал меня только поздний час.
Но каждый раз, когда в конце телефонного разговора мы с ним прощались, он говорил:
– Женя, ты звони. Звони, как только будет необходимость. Знаешь, мне это тоже нужно. Вечером ложусь и начинаю вспоминать. Жизнь в Волынкиной со стариками была не самым худшим периодом в моей жизни. Если честно, то мне хотелось бы там побывать, в Волынкиной. Но не сейчас, а в начале пятидесятых. Я даю себе отчет, что Волынкина сейчас другая, а может быть ее уже вовсе нет. Говорят, что сейчас в Сибири пустеют и вымирают целые районы. Звони, может еще что-нибудь стоящее вспомню.
А для меня в словах Виктора стоящее все. Любая мелочь, любая подробность о бабе Софии и не только о ней. Почему? Потому, что Виктор в этой истории – последний из могикан. А я и правнучка деда Юська, внучка Олеська – Галя Ставнич, старше меня на три года – последние, кто видел живыми всех участников этой житейской драмы.
Мы уже немолоды. Надо спешить. Они должны вспоминать, а я должен успеть записать. С нашим уходом все канет в забвение. И уже никто не воскресит в памяти событий тех непростых и неоднозначных лет.
Январь пятьдесят четвертого. Третья четверть в первом классе. Мы только что вернулись с большой перемены, со школьного двора, освещенного желто-оранжевым зимним солнцем. Сам воздух казался желтым с каким-то неестественным розовым оттенком. Покрытые снегом крыши сельских домов почему-то были бледно-розовыми. А мы лепили, бросали снежки и кричали, что скоро весна.
Петр Андреевич Плахов, войдя в класс, положил на стол классный журнал. Это было сигналом к полной тишине. Наш Петр Андреевич был очень серьезным и довольно строгим учителем. На этот раз он не спешил сесть. Стоя рядом с учительским столом, он завел большие пальцы за широкий ремень с желтой пряжкой со звездой и одним движением отвел назад несуществующие складки гимнастерки. Взгляд его остановился на мне:
– Единак! Можешь идти домой.
У меня неприятно заныло под ложечкой. Неужели Броник успел сообщить о брошенном мной снежке и случайно попавшем в раму окна дома Чайковских, граничившего со школьным двором.
Я скосил глаз на Броника, сидящего после нового года со мной за одной партой. Броник сидел совершенно спокойно и непринужденно.
– Твоя бабушка вернулась. На сегодня ты свободен.
Наскоро собрав портфель, я побежал домой. Забыв обмести снег я влетел в комнату. В комнате было тесно от пришедших родственников и соседей. Бабушка, одетая в черное, сидела на кровати у края стола. На меня, казалось, она не обратила внимания. Она рассказывала, как быстро они проехали поездом обратный путь из Сибири.
Тетка Мария подтолкнула меня вперед:
– Узнаешь бабу? Она с тобой много няньчилась.
А я узнавал и не узнавал. И без того тусклый образ в моей памяти, вероятно, за неполные пять лет почти выветрился из головы. Я не чувствовал в своей груди никаких порывов. Уже тетка Павлина, взяв меня за плечи, подвела к бабе:
– Поздоровайся хотя бы!
Баба София положила руку мне на голову:
– Подрос гарно! Сколько тебе лет?
– Уже семь. Я в первом классе. – сказал я, предупреждая ее вопросы. Мне захотелось побыстрее отодвинуться. От бабы Софии исходил неприятный запах. Точь-в-точь, как от нищенки, которая когда-то крутила яйцо над моей головой на пороге нашего дома. Тогда мама жебрачку прогнала. Но сейчас запах был в комнате!
Я побежал на улицу. Дверь в камору была открытой. Отец стоял над развязанными узлами и перебирал привезенный скудный скарб. Вынул и отставил в сторону бочоночек с крышкой, деревянные ложки, каталку для теста, настенный ящичек для ложек и вилок и сольницу в виде пузатой утки или гуся с длинной шеей. Бочонок и сольница мне понравились.
Затем отец вытащил металлический безмен, почти такой же, как у деда Михаська, только поменьше. Я сразу протянул руку.
– На, поиграйся! – отец подал мне безмен. – Поздоровался с бабой?
Ответить я не успел. В каморе сразу потемнело. В узких дверях стояла мама. Отец, продолжая вытаскивать вещи, откладывал их в сторону:
– Такое барахло из Сибири везти! Олесько же не глупый мужик, неужели он не мог оставить всю эту рухлядь?! Столько тяжести на себе тащить! А переодеть, знаешь? Не во что!
– Не сердись! – ответила мама, – Переоденем в мое. Есть во что. Пока баба неделю походит, я закажу у Анельки. У меня есть темный ситец и сатин. Ты видишь? Мама как ходила, так и ходит во всем темном.
Родители ушли, оставив меня наедине с целой кучей вещей, некоторые из которых я видел впервые в жизни. Была еще длинная деревянная лопатка. Ею можно играть в цурки. На самом дне узла лежала длинная, потемневшая от времени деревянная ложка.
– Зря отец сердится. Этой ложкой можно перемешивать запаренную мешанку для свиней. Все польза. – подумал я.
Вместе с тем я был разочарован. Привезла бы волчью шкуру из тайги или медвежью голову. На худой конец кедровых шишек. Петр Андреевич, сам сибиряк, рассказывал, как они били шишки и насколько вкусны и полезны кедровые орешки.
Быстро стемнело. Большинство гостей разошлись. Остались только тетки Мария и Павлина. Мама накрыла на стол. Все расселись. Тетка Мария, указав на место на кровати у угла стола, сказала мне:
– Садись! Это твое место.
Я отрицательно замотал головой и сел на табуретку. Мама, подававшая на стол большую миску с картошкой, крупными кусками мяса и зеленью петрушки и укропа, засоленных с лета, весело посмотрела на меня. Она знала, что на том месте днем сидела баба София. Моя мама, как никто, видела и мгновенно оценивала все.
После ужина тетки ушли. А мама, вытащив из печи казаны с горячей водой, принесла большое круглое оцинкованное корыто, устроила в сенях баню. Меня загнали на печь. Мама раздела бабу, усадила в корыто и долго мыла, часто сливая на голову чистую теплую воду. После мытья, баба София долго вытиралась. В комнату вошла в маминой сорочке и платье. Потом мама расчесывала бабу сначала редким, потом густым гребешком. После купания мама долго стирала бабину одежду. Под конец, мельком взглянув в мою сторону, стянула с кровати и выстирала покрывало.
В начале пятьдесят четвертого, когда из Сибири вернулась баба София, моим родителям было по тридцать пять лет.
На следующий день, когда я вернулся из школы, войдя в дом, я, сам того не желая, невольно понюхал воздух. В комнате пахло нашим домом. Баба София сидела на печи и вязала для меня шерстяные носки. К вечеру она показала мне уже готовый носок.
– Посмотри, красивый получился! Примерь, должен быть в самый раз. А завтра свяжу второй.
– Я такие не одеваю! Страшно кусаются, а потом ноги сильно чешутся!
У бабы Софии опустились руки. Мама отвернулась к плите. Плечи ее чуть вздрогнули. А я, как мне казалось, уже извинительно продолжал:
– И вообще, я же вас не просил.
На печь к бабе Софии я залез только на третий день. Уселся после того, как понюхал воздух. Все было в порядке. В этот раз баба занималась со мной более интересными делами. Несмотря на то, что новый год давно прошел, баба София попросила исписанные тетради и стала вырезать снежинки.
Мы в школе вырезали на новый год снежинки, но эти были особыми. Баба София вырезала несколько разновеликих снежинок с замысловатыми узорами, а потом сшивала их белыми нитками, один конец которой оставляла свободным. Потом она выгибала мелкие лепестки и получалась пушистая, почти круглая, очень красивая снежинка.
Баба София подвешивала готовые снежинки на шнурок от печной занавески. Подвешенные, они красиво качались, каждая на свой лад, особенно когда кто-то открывал дверь в сени. Снежинки мне скоро наскучили. Баба София не знала, чем меня занять.
Выход неожиданно нашел я сам. Я подробно расспрашивал ее о Сибири, о речке Ишиме, о деревне, лесах. Вопросы мои были дотошными. Я расспрашивал о любой мелочи. И баба София рассказывала, как они рыли землянку, как строили в ней печку. Особенно интересен мне был дымоход. Как будто знал, что через шестьдесят лет ее рассказы пригодятся.
Моим расспросам не было конца. Баба София, бывало, уставала. Она говорила родителям:
– У меня уже язык высох. А он все расспрашивает. Зачем ему все это нужно?
И началась у нас с бабой Софией любовь, поверх которой резво и часто скакали конфликты, пламя от которых, бывало, развевалось на потеху всему селу.
Весной у тетки Павлины от рака желудка умер муж, дядя Иван. Не дожидаясь сороковин, тетка Павлина пришла к нам.
– Пусть мама переходит ко мне. Все будет веселее. А когда иду на колхозные работы, хоть кто-то будет дома.
У тетки Павлины была еще младшая дочь, моя двоюродная сестра Саша, старше меня на год. Училась она неважно, да и дома не держалась. Саша любила петь. Услышав незнакомую песню, бежала в противоположный конец села, а то и в Мошаны или Боросяны. Песни переписывала в свои бесчисленные песенники – общие тетради. Вот и решила тетка Павлина привлечь в качестве воспитателя бабу Софию. Через какое-то время отец, попросив ездового, перевез бабу Софию на новое место жительства.
Сначала мне не хватало бабы, но скоро я привык. Меня даже устраивал такой поворот. Я в любое время мог отлучиться, мотивируя уход из дому визитом к бабе Софии. В действительности я навещал ее очень часто. Я продолжал ее расспрашивать о жизни в Сибири. Бывало, она уставала и начинала повторяться. Я мгновенно ловил ее на этом и требовал рассказывать новые, еще незнакомые мне сибирские истории.
К бабе Софии приходили ее подруги молодости. Они неспешно беседовали о прошлом, об обычаях. По их мнению, во времена их молодости всё было гораздо лучше.
Однажды, пришедшая с утра её подруга сообщила, что дед Юсько, выйдя вечером на высокую, неогороженную террасу дома Сташка, упал. Невестка, услышав глухой удар тела о землю вышла посмотреть. Дед Юсько лежал лицом вниз мертвый.
Баба София, со времени приезда не общавшаяся с дедом, пошла в другой конец села и три дня, пока не похоронили, была там. Кое в чем помогала, но больше сидела на узкой лавочке под орехом, сохранившейся с еще досибирского периода ее жизни. Впоследствии, до конца своей долгой жизни, то подворье она не посещала.
Однажды в июле баба София пришла к нам. Родители были в поле. А я сидел на низенькой табуреточке в тени под старой грушей и резал яблоки-папировки мелкими дольками. Потом раскладывал порезанные дольки на ульи, где дольки сохли до состояния сушени. Зимой из сушеного ассорти фруктов и ягод варили компот.
Наблюдая за моей работой, баба София неожиданно сделала мне замечание:
– Ты очень крупно режешь. Сушеня будет гнить. Резать надобно тоненькими дольками. Тогда при сушке они быстро скручиваются и никогда не гниют.
У меня, при моей занятости, еле хватало времени на нормальные дольки! А тут:
– Еще тоньше режь!
В тот день программа моя была очень насыщенной. После чертовой сушени мне предстоял еще визит к Ковалю в кузницу. Потом надо было бежать почти два километра к колхозной стыне (овчарне), где в соломенном навесе уже несколько дней чирикали, одевающиеся в перья, воробьята. Опоздай всего на день, вылетят из гнезда, потом не поймаешь.
А ближе к вечеру надо было успеть на вторую случку фондовской кобылы Ленты с недавно привезенным из Черкасс жеребцом Жирафом. Конюхи нас гнали, но мы, заблаговременно спрятавшись в высокой траве лесополосы, лежа, наблюдали подробности лошадиной любви.
А тут какая-то сушеня! Меня прорвало:
– Чего вы приходите сюда порядки наводить? Шли бы себе домой и наводили порядок там.
Что тут сталось! Ведь подворье, где жили мы, считалось исконно бабиным!
Круто развернувшись, баба пошла к тетке Марии. А у той золовка Марушка Загородная и двоюродная сестра Волька (Ольга) Твердохлеб, племянница бабы. Выслушав возмущения бабы Софии, те не выдержали и громко расхохотались:
– Шо старэ, то и малэ! – вынесла вердикт тетка Мария. Разобидевшись, баба София ушла до горы, к тетке Павлине.
Родителям колхозное радио сообщило о конфликте еще до прихода домой. Я уже предполагал, что меня ждет разбор полетов, так как тетка Мария предварительно успела со мной поговорить. Придя с поля, отец, отворачивая голову в сторону соседа, ушел в сад, к пасеке. Воспитательные воздействия мамы были сведены к нравоучениям.
Но баба София не могла долго держать зла. Когда случался любой конфликт, она чувствовала себя неловко. Невиноватая, она всегда первой искала примирения с виноватым.
Баба София часто рассказывала мне о жизни на Подолье, обычаях, о приготовлении различных старинных блюд. Однажды речь зашла о так называемых галушках, подаваемых на стол под затиркой.
Галушка – это катыши теста из отрубей и ржаной муки размером с небольшой огурец. Обжаренные в подсолнечном масле, они лучше сохраняют свою форму. Затирка готовилась как подлива из зажаренной ржаной муки. На порцию приходились две-три галушки, залитые сверху темной сметано-образной массой затирки.
Баба София через маму передала, чтобы в воскресенье после обеда я пришел отведать галушек. В обед мама позвала меня к столу. Я отказался, сказав, что обедать я буду галушками. Мама тихо посмеивалась.
До горы я шел, подпрыгивая, предвкушая лакомство.
У бабы Софии, прослышав про дивное яство, собрались ее товарки. Они сидели за столиком под раскидистым ясенем у забора. Ясень тот никто не сажал. Вырос из семени, невесть откуда принесенного ветрами. Перед каждой бабиной гостьей стоял полумисочек, в котором угадывались по две галушки, облитые затиркой.
Одна из старух, взяв полумисочек в руку и, держа его у груди, ложкой брала небольшой кусочек галушки. Поваляв его в затирке, отправляла в свой беззубый рот. Долго жевала, как будто сосала. Проглотив, с вожделением произнесла:
– Ото ж як смачно!
У меня от голода засосало под ложечкой. Рот наполнился слюной.
– Тебе сколько? – угодливо наклонилась ко мне баба София, – две, три?
– Четыре! – я решил не мелочиться.
Баба София подала мне заветное блюдо. Глядя на бугристые контуры галушек, облитые серовато-бурой затиркой, я вспомнил одноклассника Мишку Бенгу, часто страдающего несварением желудка.
Ребром ложки я отдавил треть галушки и храбро сунул ее в рот. Начав резво жевать, я вдруг притормозил, неуверенно валяя во рту галушку, не зная, что дальше делать. Галушки были совсем безвкусными. Затирка такая же, к тому же сильно отдавала жженной мукой. Баба Явдоха почему-то называла такой соус душениной.
– Ну як воно? – голос бабы Софии напрашивался на похвалу.
Чтобы выглядеть воспитанным, я с усилием проглотил то, что было во рту.
– Як г…о! – как можно честнее, без паузы отреагировал я.
Бабины подруги застыли с открытыми ртами. Замерли в воздухе и их ложки, несущие ко рту очередную порцию…
Тотчас вернувшись домой, я с нетерпением ждал, когда мама скроется в доме или уйдет на огород. Мамин борщ я ел у дворовой плиты прямо из кастрюли, едва успевая глотать. Потом настала очередь пляцок (коржей) с маком, залитых топленым молоком с сахаром. Коржи я заканчивал под собственный стон от получаемого наслаждения.
Вечером я услышал, как мама тихо рассказывала вернувшемуся из Могилева отцу:
– Наш после галушек съел пол-кастрюли борща. А пляцки с маком ел так, что хавки трещали (за ушами трещало. – смысл. перевод).
И когда она подсмотрела? Сама-то ушла далеко в огород.
Вкусовые качества галушек под затиркой в селе обсуждали долго.
С возрастом подобные инциденты случались все реже. Свидетели наших стычек пытались возмущаться. Баба София в ответ успокаивала:
– Такий вродився. Так бог дав. Такий самий скаженый як Никола.
А я бродил по лесополосам, заготавливая бабе цветы акации в конце мая. Потом цвела липа. Набив торбу цветом, я ломал две – три ветки, густо усеянных липовым цветом и все это приносил бабе Софии. По крохким (ломким) липовым деревьям лазил осторожно. Предпринятая однажды попытка подстраховаться веревкой могла закончиться плачевно. Липовый цвет баба сушила на подоконнике, а ветки развешивала по стенам нежилой великой хаты.
Ромашку в больших количествах я находил вдоль лесополосы, сразу за селом. Вырванную с корнем, я приносил ее снопами. Цвет баба София обрывала сама. За шиповником и терном она ходила глубокой осенью в старый лес. Если это случалось в воскресенье, за ней увязывался и я. По дороге домой по склонам долины Куболты она вырывала с корнем несколько низкорослых кустиков седой душистой не горькой полыни. Чай и кофе она не пила. Всегда говорила:
– То хай пани пьют.
В июле поспевали вишни. Мне доставляло удовольствие собирать урожай вишни. На дерево я забирался с большим куском серого подового хлеба за пазухой. Варенье баба София варила из крупных светоянских вишен. Темные терпкие хруставки она сушила. Часть вишен помещала в огромные бутыли и засыпала сахаром.
Когда баба София сыпала сахар, я любил наблюдать, как скачущие по ягодам кристаллики достигают дна бутыли. Чтобы ускорить падение сахара, баба периодически наклоняла в разные стороны бутыль и стучала по ней кулаком. Наверху оставалась белая сахарная шапка, доходящая до самой горловины.
Через пару дней на дне бутыли появлялся, казавшийся черным, густой сок. Бахромчатый уровень его медленно поднимался, скрывая собой проседающие ягоды. С ягодами оседала и сахарная шапка. Я никак не мог уловить день, когда сок и сахар встречались. Когда я приходил, по низу сахарной шапки уже была широкая лиловая кайма. Наконец, в соку исчезал весь сахар. Еще пару недель со дна поднимались, виляя между ягодами, как живые, на ходу сливающиеся друг с другом, юркие пузырьки газа.
После ливней по руслу Куболты вода несла массу рыбы. Мы ловили ее авоськами, рубахами с завязанными рукавами, а то и просто голыми руками. Домой рыбу я нести не смел. Ее мне жарила баба София. Сама она жаренную рыбу не ела давно. Одну рыбешку она отваривала с луком и потом долго обсасывала ее своим беззубым ртом. Под конец выпивала прозрачную подсоленную юшку.
Однажды, когда спала вода, в заиленной траве на долине Куболты, на повороте речки, нашел, принесенные бурным ливневым потоком, нескольких раков. Я их собрал, отполоскал в посветлевшей воде и принёс бабе Софии. Раков она не варила и не ела. Аргумент ее был предельно прост:
– То як не божа тварина.
Раков я, повторно промыв колодезной водой, сварил с укропом и солью самостоятельно. Не особенно печалясь, съел сам.
Шли годы. Потом, учась в Дондюшанах я приходил в гости к бабе гораздо реже. Почти каждый раз баба София спрашивала меня:
– В каком ты уже классе.
До двенадцатилетнего возраста вопрос меня задевал. Как она не может запомнить, в каком классе ее самый младший «неповторимый» внук? Потом этот вопрос я воспринимал, как должное.
Когда я учился в Дондюшанской школе, а потом в институте, в завершение моих визитов баба София совала мне в руку неизменные три рубля. Я всегда брал и благодарил, так как отказ мог повлечь за собой обиду. А с возрастом я просто боялся ее обидеть.
Иногда я приносил ей конфеты. К шоколадным она почему-то относилась настороженно. Конфеты я покупал в Дондюшанах, но чаще забывал. Уже идя до горы к бабе, заходил в сельмаг и покупал небольшой кулек карамели. Она бережно разворачивала сначала кулек, потом обертку. Медленно, как будто осторожно, она засовывала карамель в рот. Так же медленно, жуя, обсасывала в беззубом рту конфету. Потом спрашивала:
– А подушечек не было?
Каждый раз я неизменно отвечал:
– Подушечки уже не выпускают.
Обсосав конфету, баба часто заворачивала остатки леденца в его же обертку, неизменно говоря:
– Смачни. А подушечки були смашнiщи.
Часто, придя с очередным кульком, я заставал на столе у бабы Софии принесенный в прошлый раз кулек с остатками конфет.
В конце шестидесятых баба София стала собирать вокруг себя вещи, привезенные из Сибири. Деревянные ложки, забыто лежавшие в каморе, она забрала и поместила в настенный резной полукруглый навесной ящичек, прибитый у края стола рядом с ее кроватью.
Забрала и большую деревянную ложку с подгоревшим черенком, которой я предполагал замешивать запаренную еду для свиней.
У тетки Павлины на столе стояла, модная в первые послевоенные годы, двух-чашечная стеклянная сольница. Свою же деревянную сольницу в виде толстой, почти круглой утки баба поставила рядом. В ней, почему-то всегда я видел куриное яйцо, а рядом лежал длинный красный стручок высохшего горького перца.
Темный от времени, покрывшийся пылью безмен, более пятнадцати лет висевший в нашей каморе, неожиданно стал нужным. В нашем селе безмен называли уже на молдавский манер – кынтар. Баба София тщательно оттерла его с керосином и повесила на вбитый теткой Павлиной гвоздь в сенях, у самого входа. Дети ее понимающе тихо улыбались. Вероятно, так же безмен висел у бабушки Софии в ссылке.
У каждой вещи, как и у людей, своя судьба. Из вещей, привезенных бабой Софией из ссылки я запомнил все. Но запали в душу небольшой туесок, нож и макогон. Туесок много лет служил бабе Софии для хранения сахара. О нем я вспомнил после того, как Володя Маркоч рассказал мне о встрече со стариками на Ишиме. Это было уже после смерти бабы Софии.
Решив, что это тот самый туесок, в котором был принесен мед, я кинулся по его следам. Мама сказала, что туесок, скорее всего, остался в доме умершей в семьдесят пятом тетки Павлины.
Нож, привезенный бабой Софией из Сибири, был самодельным. По словам бабушки он был сработан из остатков двуручной пилы. Меня всегда поражала малая толщина лезвия и необыкновенная его гибкость. Лезвие почернело от времени, но ржавчина его не брала. Со временем самодельная деревянная ручка стала крошиться.
Я сделал новую текстолитовую ручку, закрепив ее, вместо заклепок, винтами с утопленными круглыми гайками. Нож еще долго служил на кухне, потом в мастерской. Однажды, подрезая прокладку, я нечаянно согнул лезвие ножа в самом узком месте. При попытке выровнять, лезвие дало трещину. Я перезаточил нож и он до сих пор мне служит для вырезания резиновых и паронитовых прокладок.
Макогон небольшой, из какого-то темного прочного дерева. После приезда бабы Софии, он несколько лет провисел на гвоздике в каморе. Потом наш макогон, служивший много лет, дал широкую продольную трещину и пришел в негодность. Мама до самой смерти пользовалась бабиным макогоном. После смерти родителей я забрал эту ненужную, но чем-то дорогую моему сердцу вещь, к себе. До сегодняшнего дня он висит в одном помещении с бардой деда Михаська, скорбя совместно с соседкой в своей бесполезности.
В семьдесят пятом от тяжелого онкозаболевания скончалась тетка Павлина. Баба София, завершив громадный круг в пространстве и времени, вернулась на свое исконно родное подворье. Поселили ее в той самой комнатенке, которую отец предусмотрел еще в тридцать восьмом, когда строил дом.
В свои девяносто четыре она ходила еще прямо. К тетке Марии, внучке Саше, правнукам и другим родным и знакомым баба София ходила самостоятельно, не дожидаясь их визитов. Когда она шло по селу, сельчане шутили:
– Вон, баба София пошла. Как на мотоцикле поехала.
В своем неизменно черном одеянии она пересекала село по несколько раз в неделю. Живо интересовалась новостями. Знавшая подноготную родственных кланов еще с Подолья, она всегда была в курсе рождения детей, крестин, свадеб, смертей.