355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Единак » Реквием (СИ) » Текст книги (страница 50)
Реквием (СИ)
  • Текст добавлен: 23 января 2018, 13:00

Текст книги "Реквием (СИ)"


Автор книги: Евгений Единак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 50 (всего у книги 81 страниц)

Цойка

В эпоху Хрущева и Брежнева

Лошадок – на колбасу!

Эх, лучше б все было по-прежнему,

В мечтах вновь коней я пасу…

А. Шаньшина

Конный двор организованного после войны колхоза формировался за счет лошадей, находившихся ранее в личном пользовании крестьян. Обобществлению подлежал весь сельскохозяйственный инвентарь, бывший до этого частной собственностью.

На центральную усадьбу свозили плуги, бороны, сеялки, косилки, все повозки и другой крестьянский инвентарь. После организации колхоза, в отличие от близлежащих сел, в Елизаветовке не осталось ни одного единоличного хозяйства.

Пока строилась огромная по нашим детским меркам, длиной более шестидесяти метров, конюшня, лошади располагались в обширных крестьянских стодолах зажиточных крестьян. Ездовыми часто назначали бывших владельцев лошадей, справедливо полагая, что животные будут лучше ухожены и накормлены вдоволь и во время.

В конюшне, временно располагавшейся во дворе нашего соседа и сводного брата отца – Кордибановского Франца было восемнадцать лошадей. Конюхом назначили моего отца. Позднее он и рассказал мне историю появления в селе Цойки.

Молодая, еще не знавшая узды, кобыла появилась сразу же после проезда через село двух цыганских таборов. Отставшая молодая кобыла металась по селу, тычась во все ворота. Несколько мужиков загнали ее в загородку, где содержался колхозный молодняк.

Кобылу никто не искал. Скорее всего, она была краденной. Около года она жила в загоне, не пытаясь удрать. Потом ее стали запрягать в паре с более пожилой кобылой по кличке Марта. Ездовым этой пары временно назначили двоюродного брата моей мамы Юфима Гудему. Но он так и остался до конца ездовым этой пары, так как никто другой не мог запрячь Цойку. Она била ногами, головой, пыталась укусить любого нового ездового, посягавшего на ее свободу.

О Цойке сельская ребятня слагала легенды, передающиеся от старших к младшим и обрастающие новыми подробностями. Легенды подтверждались фактами из бурной биографии Цойки. Во время пахоты Цойка всегда шла в борозде, держа строго прямую линию. Попробовав один раз поставить в борозду Марту, Юфим раз и навсегда отказался от этой затеи. Цойка ревниво выталкивала напарницу в пахоту, пытаясь лягнуть побольнее.

За всю свою кобылью жизнь Цойка ни разу не ожеребилась. Ее неоднократно случали с Гнедым, старым, испытанным жеребцом. Потом ее покрывал купленный колхозом за большие деньги с конезавода красавец Жираф. Все усилия получить потомство от Цойки были безуспешными. Более того, по отношению к чужим жеребятам, Цойка была необычайно агрессивной. Она терпеливо выжидала момент, когда детеныш Марты окажется в пределах ее досягаемости и коварно била копытом наверняка.

Ивану Горину, старшему конюху, во время засыпки в кормушку овса, Цойка прокусила правый локоть. Рука зажила, но осталась навсегда в полусогнутом положении. Второму конюху своими зубами Цойка нанесла скальпированную рану головы, оставив на память о себе безобразный шрам. Покорялась Цойка, слегка взбрыкивая, одному Юфиму.

Осенью, когда я был уже в третьем классе, отец попросил бригадира выделить лошадей для вспашки нашего огорода. Бригадир послал Юфима. Когда я пришел со школы, вспашку уже закончили. Юфим, подвесив на дышло опалку, наполненную овсом, зашел в дом пообедать. Я же пошел к лошадям, мирно жевавшим овес.

Подойдя к жующим лошадям, я остановился в затруднении. Я был наслышан о проделках Цойки и ее скверном характере, но до сих пор не удосужился узнать, которая из пары Цойка, а которая Марта. Рассмотрев как следует лошадей, я уже был уверен, которая из них Цойка. Это была бурая, почти черная кобыла. Ростом она была несколько выше ярко рыжей, кости ее выпирали больше, но самое главное – морда. Кожа на губах была грубая, как будто потрескавшаяся. Морда казалась свирепой, да и глаза смотрели на меня недобро. К тому же она часто и громко фыркала.

Рыжая Марта была гладкой, казалась сытой. Шерсть ее блестела. Хвост и грива ее были гораздо пышнее и казались расчесанными. Да и ела она спокойнее, не фыркала. Коротко взглянув на меня, продолжала хрупать овес. Опасливо обойдя бурую Цойку, я без колебаний приблизился к Марте. Для начала я похлопал ее по шее, затем пальцами стал расчесывать гриву. Марта, посмотрев на меня, продолжала громко раскусывать овес.

С трудом дотянувшись, я начал почесывать у нее за ухом, как это делал с Бобой. Марта перестала жевать и слегка вытянула шею, опустив голову. Точно так в ответ на ласки опускал вытянутую голову Боба. Кожа на губах Марты была нежной, казалась бархатной. Я потрогал ее губы. Они были удивительно теплыми и шелковисто-мягкими.

Взяв ее губы двумя руками, приподнял их, как это делали настоящие конюхи. Мартины зубы были гораздо белее и красивее, чем Цойкины. Я долго стоял, обняв теплую сухую морду Марты. Марта от удовольствия, казалось, не дышала.

Я не сразу расслышал голос отца, вышедшего с Юфимом на крыльцо после магарыча:

– Отойди! Быстро! Убери руки и отойди!

Ничего не понимая, я убрал руки. Марта продолжала стоять неподвижно.

– Отойди быстро! Это Цойка!

– Шутят, – мелькнула мысль.

На всякий случай я отошел. Юфим медленно опустился на крыльцо. Фуражка в его руках крупно дрожала. После магарыча лицо его стало почему-то белым. Лицо отца, наоборот, казалось багровым.

Через боковую калитку пришел сосед Николай Гусаков. Узнав, что произошло, схватился за голову. До меня только начало доходить, что я ласкал настоящую Цойку. Мелькнувшая было мысль подойти и снова обнять теплую Цойкину морду, тут же была похоронена окончательно.

До сих пор, спустя шестьдесят лет, для меня остается неразрешимой загадка:

– Почему злобная, капризная и агрессивная Цойка в тот день покорно приняла мои ласки и не изувечила меня? Все могло закончиться иначе.

Мы любили лошадей, как любят, наверное, этих красивых животных все мальчишки в мире. На закате начиналось тарахтение телег по селу. Это возвращались на конюшню лошади, везущие обычные телеги, бестарки и длинные с редкими кольями вместо бортов гарабы (арбы), использующиеся для перевозки сена и соломы.

С особым шиком, как нам казалось, возвращались с поля сеяльщики, оставившие конные сеялки в поле до следующего утра. Они восседали на мешке с сеном, уложенном прямо на поворотный круг передней оси подводы. Ноги их свешивались вниз и, казалось, доставали дорогу.

Всех ездовых мы знали наперечет, как знали и лошадей. Мы уже предвидели реакцию каждого ездового на нашу просьбу покатать на подводе до конюшни. Некоторые, особенно пожилые возницы, увидев стайку мальчишек, сами натягивали вожжи:

– Тр-р-р-р-р.

Через шаг-другой лошади останавливались и покорно ждали, пока мы не заберемся в кузов подводы. Самых маленьких поднимали и усаживали посреди подводы. Это было непременное условие безопасности катания. Доехав до бульвара, перед поворотом на шлях снова слышалось:

– Тр-р-р-р-р.

Мы дружно ссыпались с подводы. Домой возвращались пешком, довольные поездкой, на ходу живо обсуждая достоинства лошадей.

Если ездовый не останавливал лошадей, то наиболее отчаянные догоняли повозку, боком вскакивали и садились на задний конец разворы (продольной центральной жерди), выступавшей в некоторых телегах за кузов более полуметра. Руками держались за задний борт телеги. Иногда длина выступающей назад разворы позволяла усаживаться с обеих сторон двум пацанам.

Бывало, молодые ездовые, сами недавно цепляющиеся за борта телеги, повернувшись, обжигали кнутом наши руки. Руку, на которой сразу вздувался длинный красный валик от кнута, после первого удара не убирали. Лишь когда возница всерьез замахивался второй раз, мы дружно соскакивали с разворы. Зимой, когда телеги сменялись санями, мы, держась руками за борт, скользили на собственных сапогах по укатанной до ледяной плотности зимней дороге.

В двенадцати-тринадцатилетнем возрасте нам доверяли отогнать лошадей с телегой на конюшню. Там следовало распрячь лошадей, сложить и увязать по порядку упряжь и лишь затем отвести лошадей в помещение конюшни. Договорившись с ездовым, мы ждали возвращающуюся с поля телегу у его ворот. Сняв с подводы мешок с травой для собственной коровы, ездовый вручал нам кнут.

По селу ехали тихо, степенно, чтобы в глазах всех встречных быть похожими на настоящих ездовых. Этим мы одновременно продлевали удовольствие от езды. Каждый раз, проехав неспешно сотню-другую метров, подмывало дернуть вожжи и под свист кнута над головой пустить лошадей вскачь. Но на этом доверие ездовых было бы надолго утрачено, а лошадей на конюшню назавтра отгоняли бы уже другие счастливцы.

Прибыв на конный двор, заезжали на отведенное место. Для того, чтобы все телеги были выставлены по ранжиру, достаточно было заехать передними колесами в неглубокий ровик, ровной линией тянувшийся от весовой до кузницы. Распрягая лошадей, тщательно укладывали и увязывали сначала вожжи, а затем шлеи с постромками.

Снасти увязывали таким образом, чтобы назавтра ездовый одним движением, не запутав, растянул упряжь по обе стороны вдоль дышла. Взвалив на спину упряжь, другой рукой за поводья отводили лошадей в их персональные стойла. Привязав повод к кольцу длинных, через всю конюшню, яслей, на деревянный кол, вбитый в столб против каждой пары лошадей, сначала вешали кнут, а затем сбрую.

Совершенно особое чувство возникало, когда, лошадей, целый день тянувших косилки на люцерновом поле, отгоняли на конюшню верхом. Выпряженных лошадей отводили подальше от острых зубчатых ножей косилки и перехлестывали на крупе постромки.

Сначала взрослые нам помогали сесть на спину лошади, но мы очень быстро осваивали прыжок на неоседланного коня одним махом. Вначале меня клонило в стороны. Я судорожно, до боли сжимал ногами бока лошади, пока само собой равновесие не установилось без усилия воли, как при езде на велосипеде.

Ездили дорогой вдоль лесополосы неспешно. При езде рысью, очень быстро начинало болезненно екать в животе, а при переходе на галоп, езда без седла могла быстро закончиться падением.

Однажды, когда я ехал на конюшню верхом вдоль лесополосы, лошадь испугалась чего-то и понесла, взбрыкивая. Сбросив, больно лягнула меня в левое колено, положив начало моей сегодняшней хромоте, наступившей через пятьдесят с лишним лет после травмы. Лошадь привязали к поводу другого коня и отогнали на конюшню без меня. Перетерпев острую боль в лесополосе, я пришел домой когда стемнело с коленкой, раздутой как резиновый мяч, стараясь не хромать.

В пятьдесят восьмом году, тогдашним руководителем государства Хрущевым Н.С. было принято безумное решение, которое местные власти так же бездумно кинулись исполнять. Речь шла о полной замене конной тяги в сельском хозяйстве на моторную.

В наш колхоз был завезен миниатюрный колесный трактор ДТ -14. Он и стал развозить корма на животноводческой ферме. А на заседании правления колхоза, на основании экономического анализа был сделан вывод о неэффективности содержания лошадей из-за большого расхода кормов.

В один из зимних дней вниз по селу провели несколько связок лошадей. В каждой связке было по шесть животных, много лет трудившихся для людей, которые сегодня вели их на смерть. Следом бежала стая мальчишек, которые кричали:

– Лошадей ведут на расстрел!

Я стоял у ворот и смотрел на это печальное шествие. В одной связке я увидел Цойку и Марту, идущих рядом. Почему-то вспомнил, какие у Цойки бархатные и теплые губы. Стоящие у калиток женщины провожали ведомых на смерть лошадей, переговариваясь:

– Вон та Максимова гнедая. В войну он ее еще маленькой прятал, обложив шалаш скирдой соломы.

– Хоть бы в Могилев на колбасу отвезли. Говорят, что оставят там же в ямах каменоломен.

– Раздали бы людям, пусть живут.

– Хлопчики глупые еще, следом бегут. Зачем им видеть такой страх?

Мужчины молча провожали связки лошадей хмурыми взглядами.

Угар перехода на всеобщую моторную тягу прошел. На месте засыпанной тракторной лопатой каменоломни, в которой были похоронены тела бессловесных и безотказных тружеников поля, осталась еле заметная лощинка. Из оставшихся в живых нескольких пар лошадей конный двор был частично восстановлен. Изящный, почти сказочной красоты племенной жеребец Жираф, привезенный с Черкасчины, умер от старости, оставив после себя многочисленное потомство. В эти же годы покинул свое детство и я.

Моя младшая внучка Оля, которой только недавно исполнилось четыре с половиной года, задыхается от переполняющих ее чувств при разглядывании изображений лошадей на календарях, плакатах и экране ноутбука. Показывает пальчиком на стоящих у базара, либо тянущих повозку лошадей.

– Дед! Посмотри, какая красивая лошадь!

Стараясь меньше отвлекаться от управления автомобилем, мельком оглядываю низкорослого, со сваляной шерстью и печальной мордой вислобрюхого коня.

– Дед!

– Очень красивая лошадь. И грива, и хвост. Все очень красивое, – говорю я.

В своем увлечении лошадьми внучка нередко фантазирует сверх меры:

– Дед, я тоже лошадка, – и показывая свои изящные миниатюрные ручонки, продолжает начатую игру, – а это мои копытца

Боба

Однажды собака вышла за ворота

И надпись прочла на заборе:

«Осторожно! Во дворе злая собака!»

И тогда она сказала:

Я с ними делила и радость и горе.

Зачем же такое писать на заборе?

И если для них я действительно злая,

Я больше не буду. Пусть сами и лают.

Ю. Кордашенко

Когда я подходил к нему, он никогда не вилял хвостом. Боба стоял неподвижно, опустив широколобую голову и хвост. Он чуть-чуть, словно нехотя, поджимал уши. При встрече он не смотрел на меня. Вздрагивая, веки его слегка прикрывали желтые с зеленью глаза. В такие минуты казалось, что пес смотрел во что-то свое, далекое, собачье, непонятное и недоступное мне.

Первым делом я проверял ошейник. Весной, когда Боба начал линять, сыромятный ремень натер на шее длинную рану, в которой уже начали копошиться мелкие белые червячки. Я сказал об этом ветеринару соседу Савчуку и он дал мне какую-то вонючую мазь в спичечном коробке.

Червяки куда-то исчезли, но рана заживать не хотела. По совету другого соседа – Олексы Кордибановского, пасшего колхозную отару овец, я выпросил на бригаде немного солидола. Смешал с почти белым соломенным пеплом из поддувала плиты и мазал Бобе рану и ошейник. Рана зажила быстро.

Затем рукавом я вытирал Бобе закисшие глаза. Если корочки не оттирались, я плевал на них и снова вытирал. Боба все терпеливо сносил. Потом наступала очередь плотно сбившихся клочьев шерсти. Разрыхляя шерсть у основания комка, я постепенно освобождал Бобу от висящих рыжих шерстяных шишечек. Пес стоически терпел мою заботу. Когда я освобождал его от особо крупных сбитых комков, старался оторвать их, Боба поворачивал голову и несильно сжимал мою руку крупными желтыми зубами.

Освободив от всего лишнего и хвост, я брал с развилки черешни жгребло – металлическую, с мелкими зубьями, многорядную расческу для коров. Тщательно вычесывал всего Бобу, после чего он становился нарядным. Затем, почесывая брюхо, заставлял его лечь на бок и ложился рядом, положив голову на Бобин живот. Он шумно, с тихим подвывом вздыхал, как бы говоря:

– Вот, собачье несчастье!..

Так всегда говорила Люба, младшая мамина сестра, когда я приходил к ней и начинал ухаживать за Бобой.

У Бобы был свой, особый запах, который взрослые называли псиной. Возвращаясь домой, по дороге я часто нюхал свои руки, сожалея, что у меня нет Бобы, или хотя бы другой собаки. Когда я приходил домой, мама заставляла меня тщательно мыть руки и лицо с мылом. Отец утверждал, что моя подушка постоянно воняет псиной.

Бобу дед выменял маленьким щенком у чабанов из Мындыка на вино в самом конце войны. За стаканом вина старый, иссушенный степными ветрами, солнцем и бесконечной ходьбой по бездорожью, чабан рассказывал деду родословную Бобы.

Его мать, такая же ярко-рыжая и крупная, многими поколениями вела свой род от огромной, огненной окраски, суки, не отступавшей перед матерыми волками, во множестве расплодившимися тогда в правобережной Бессарабии.

Поговаривали, что щенков своих один раз в год она также рожала от волка. Жила прародительница Бобы непонятно где, но перед появлением щенят приставала к кому-либо из одиноких стариков, живших на отшибе сел. Рыла себе нору под стогом старой соломы или под кучей объеденных домашним скотом кукурузных стеблей.

В первые две-три недели к своему логову она не подпускала никого. Ее грозное утробное ворчание заставляло далеко обходить приютивший ее стог даже видавших виды мужиков. Когда же щенята подрастали и начинили покидать логово для игр, агрессивность матери куда-то испарялась. Лежа на весеннем пригреве и смежив глаза, она снисходительно наблюдала за играми щенков с приходившими навестить их детьми сельской бедноты.

Щенков быстро разбирали крестьяне. Особым успехом щенки пользовались у чабанов, с ранней весны до глубокой осени неспешно шагавших впереди тучных отар. Когда забирали последнего щенка, отощавшая сука жила в своем логово еще несколько дней. Затем, неспешно, мотая длинными обвисшими сосками, трусила в сторону ближайшего, начинающего зеленеть, леса. До следующей весны.

Много лет спустя снова и снова возвращаюсь к, наполненным светлым романтизмом, книгам Иона Друцэ. Он родился и вырос в соседнем Городище, что в четырех километрах от моего села. Преклоняюсь перед моим земляком, при жизни, еще молодым, ставшим классиком литературы.

Перечитывая «Бремя нашей доброты», неизменно останавливаюсь на «Молде». А перед глазами стоит Боба. И каждый раз встает вопрос: «Где грань, за которой кончаются легенды, передаваемые из поколения в поколение и начинается реальность?..»

Повзрослев, Боба вымахал в огромного красивого пса. Собак этой породы так и называли – чабанскими. Ярко-рыжая, почти огненная окраска шерсти с узкой темной полосой вдоль хребта. Небольшие висловатые уши, короткая для его большого роста морда, длинный, также рыжий, с белой кисточкой на конце, хвост. Ноги были длинными, жилистыми. Дед рассказывал, что во время голодовки Боба, увидев даже далеко бегущего зайца, уже не упускал его.

Зимой и весной Боба жил у Любы. Ее муж, дядя Коля Сербушка, не раз пытался научить Бобу жить в метровой конуре, которую он сам сделал с любовью. Доски стенок были гладко оструганы с обеих сторон. Крышу дядя Коля обил кусками оцинкованной жести, найденной на чердаке бывшего Ткачукова дома.

Делая небольшое отступление, уместно уточнить, что Любу еще в юности взяла к себе жить старшая сестра бабы Явдохи – Соломия. Сама Соломия была женой Максима Ткачука, одного из самых зажиточных хозяев Елизаветовки. Еще в начале тридцатых годов он, построив дом, покрыл его бельгийской оцинкованной жестью. Это считалось тогда признаком богатства и было непозволительной роскошью для большинства сельчан.

Весной сорок первого прошла первая волна депортации. Ткачуки были высланы из села. Конечным пунктом назначения была Тюмень. Доехала только Соломия. Спустя три недели после выезда из села Максим умер в пути. Вернулась старухой в сорок шестом. В сорок девятом, почти нищая, перебивавшаяся с хлеба на мамалыгу, была выслана повторно. Местные власти изо всех сил старались выполнить разнарядку по депортации врагов народа.

Вернулась в начале пятидесятых. Целыми днями, не разгибаясь, трудилась в огороде. Но что-то сдвинулось в ее голове. Два-три раза в год надевала спрятанное рубище, кидала через плечи бесаги (сдвоенные мешки) и отправлялась по селам просить милостыню Собранное за день меняла у самогонщиков на зелье. Спала, где упадет.

Баба Явдоха по слухам искала ее, находила в селах от Окницы до Сорок. Приводила домой, сжигала тряпье, отмывала старшую сестру и отпаивала кислым молоком. Снова молча работала Соломия от зари до зари, пальцами выпалывая самые крохотные сорняки. А потом все опять по кругу.

Красиво выгнув, дядя Коля обил полосой жести и нижнюю половину круглого отверстия для того, чтобы цепь не повредила дерево. Но Боба ни разу не вошел в будку. Зимой и летом, в зной и непогоду Боба проводил время под открытым небом, лежа на невысоком столике под черешней. Никто не помнит случая, чтобы Боба запутался цепью в ножках стола. Он лежал, внимательно слушая и оглядывая окружающий мир.

Зато в уютную будку часто забирался я, вытирая своей одеждой пыль и нависшую паутину. Я устраивался на боку калачиком и мечтал, что в один день Боба уляжется рядом со мной. Я звал его, но восседая на своем столике, Боба презрительно отворачивал голову. Мне же нравилось лежать в будке.

Я смотрел через круглое отверстие и мне казалось, что на улице все выглядело ярче и красивее, в небе было больше синевы, а листья деревьев становились изумрудными. Звуки, доносившиеся в будку, тоже менялись. Они становились приглушеннее, как будто доносились откуда-то издалека.

Идущие по улице люди Бобу не интересовали. Он лишь медленно поводил глазами, провожая проходящих. Сельчане, приходившие в маслобойку, расположенную в соседнем дворе, вообще не удостаивались его внимания.

Однако стоило кому-либо из чужих подойти к дощатому забору, Боба приподнимался, шерсть на его загривке поднималась. Если же открывали калитку и входили во двор, Боба с тихим рыком бросался, гремя цепью. Натянув цепь, он предупреждал входящего и хозяев глухим утробным лаем. Даже моих родителей он встречал грозным рычанием. Они предпочитали обходить его как можно дальше.

Я не могу припомнить, как я подошел к Бобе первый раз, как он впервые отреагировал на мое появление. Мне казалось, что Бобу я знал всегда. Так оно и было потому, что Боба был старше. Меня же Боба воспринимал как неизбежную, не всегда приятную реальность, которую необходимо терпеть и с которой почему-то вынужден считаться.

Он никогда не вилял хвостом, как и не поджимал его. Я никогда не видел его прыгающим или повизгивающим от радости. Боба жил однообразной серьезной собачьей жизнью.

Мне было около семи лет, когда я единственный раз поступил подло по отношению к Любе с дядей Колей, к Бобе и его сторожевой службе. Поспевала черешня, привлекающая к себе взгляды сельских подростков. Однажды они вызвали меня к калитке.

Филя Бойко, мой дальний родственник, попросил меня увести Бобу за дом, чтобы ребята могли попробовать черешни. Мне льстило, что они обращаются со мной как с равным. Я снял кольцо с высокого крюка и потянул Бобу за дом. Он покорно пошел за мной. Ребята резво перепрыгнули забор и стали карабкаться на черешню.

За всем наблюдала соседка, тетя Ганна Кордибановская, жившая напротив. Это была маленькая, очень худая старушка, все время носившая черную, как у монашки, одежду. Ее криком всю команду любителей черешни сдуло, как ветром.

Тетя Ганна потом рассказала обо всем дяде Коле. Тот пообещал не рассказывать об этом ни Любе, ни моим родителям. Единственным его условием было то, что я больше не буду отвязывать Бобу. Компромисс был взаимоприемлемым.

Летом и до глубокой осени Боба служил вместе с дедом Михаськом сторожем в колхозе. Дед летом сторожил на ставах, где была огородная бригада, либо на колхозной бахче.

Однажды, гуляя с Бобой по склону горба между низкими холмиками от развалин имения пана Барановского, совсем недалеко я увидел выпрыгнувшего из зарослей полыни зайца. Я повернул голову Бобы в сторону зайца и подтолкнул его. Боба даже не сделал попытки помчаться и догнать зайца. Он поднял голову и, пожалуй, впервые посмотрел мне в глаза, чуть пошевелил хвостом. Должно быть, извинялся за свою наступившую старость.

Осенью Боба все чаще сворачивался в клубок. По его телу частыми волнами пробегала крупная дрожь. Дядя Коля привязал его у входа в сарай. Строительный козлик он обложил снопами кукурузных стеблей, постелив на дно солому. Боба сразу же охотно разместился в своем новом домике.

Однажды в снежное воскресенье Люба пришла к нам и рассказала, что утром Боба не вышел поесть теплой каши. Потянув за цепь, дядя Коля вытащил уже окоченевшее тело Бобы. Меня не очень тронул Любин рассказ, так как я был уверен, что весной я снова увижу Бобу, неизменно лежащим на низеньком столике под черешней.

После Бобы я постоянно мечтал завести собственную собаку. Но собак в селе держали немногие. При этом все почему-то старались завести песика, избегая сучек. Мне же наоборот, хотелось иметь во дворе сучку, которая бы приносила ежегодно очаровательных теплых щенят. Таких я видел в Мошанах, куда я ездил с отцом за желтыми кирпичиками для новой печки. Мои родители не были в восторге от моего желания завести свою собаку.

Я не сдавался. Встретив на улице любую собаку, я настойчиво приглашал ее следовать к нам домой. Приведя домой, я щедро кормил моих гостей. На худой конец угощал свежей сметаной, тщательно снятой мной в погребе так, что бы в еду моей очередной собаке не попало, находившееся под сметаной, кислое молоко.

Затем я накидывал на шею собаки пеньковую веревку и привязывал ее к сливовому дереву за скирдой соломы. Я надеялся, что родители ее там не сразу увидят, а потом все же привыкнут.

Но каждый раз, когда утром я спешил посмотреть, что делает мой новый друг, я находил измочаленный зубами конец веревки. Часто она была еще влажной. Удержать собаку в неволе не помогала даже свежая сметана.

Завести свою собаку я смог только по окончании института, когда строил дом. Жил в однокомнатной времянке. Купив хлеб, я возвращался домой. По дороге увидел щенка. Рыжий, гладкошерстный, на высоких ногах, с тупой черной мордочкой он воскресил в моей памяти Бобу. Я позвал его. Поджав хвост, он начал медленно подходить ко мне изогнувшись боком, почти пятясь. «Обижали», – мелькнуло в голове.

Я отломал и протянул ему кусочек хлеба. Он не подходил ближе, чем на метр. Я бросил ему хлеб. Схватив хлеб, он отбежал к забору и жадно начал глотать. Проглотив хлеб, он снова приблизился ко мне. Я позвал его и тихо пошел. Оглянувшись, я с радостью убедился, что он трусит за мной. Периодически бросал ему кусочки хлеба.

Пришли домой. Сажать на цепь его я не хотел, да и некого было. Накрошив хлеб в борщ, накормил его до отвала. Его, еще недавно впалый живот напоминал мячик. На ночь я запер его в дощатой пристройке. Утром, накормив щенка, ушел на работу. Он пожил у меня два дня.

На третий день, придя с работы, я не застал моего нового Бобу во дворе. Поиски были безуспешны. Несколько дней спустя, я увидел его во дворе второй школы среди малышей младших классов. Видимо полуголодная жизнь среди шумной детворы была для него приятнее, чем сытое житье в одиночестве у меня.

Впоследствии я подобрал еще пару бродячих щенков, из которых более ярким был Тобик. Это был песик непонятной породы, на очень низких, чуть косолапых ногах. Хвост его был неестественно коротким, хотя не был обрублен. Уши его были почему-то полукруглыми, непривычно маленькими. Голова резко сужалась к морде, а зад был полукруглым и неестественно широким. Что-то среднее между нутрией и барсуком. К тому же никто ни разу не слышал, как он лает.

Он приохотился ездить со мной в «Запорожце». Задними лапами стоял на краю заднего сиденья, передние покоились на спинке водительского сиденья за моей спиной. Влажный сопящий нос его при торможении тыкался в мое ухо.

Однажды, ближе к вечеру, меня вызвали в больницу. Тобик увязался за мной. Приехав, я зашел в отделение. Тобик, обычно ждавший меня под машиной, в этот раз увязался за мной. После оказания помощи пациенту я вышел из кабинета. Тобик лежал на спине, мелко дрыгая лапками от восторга.

Медсестра Лидия Ивановна Бунчукова, первое знакомство с которой состоялось летом пятьдесят второго, когда она проводила прививки в моем селе, почесывала ему голый живот. Тобик, вытянув голову, лежал с закрытыми глазами.

– Евгений Николаевич, отдайте его мне, прошу Вас, – ее близорукие глаза умоляюще смотрели на меня через стекла очков.

Отказать ей мне не хватило сил.

Во время дежурств она подробно рассказывала мне о замечательных достоинствах Тобика. Оказывается, через полгода он стал верным и чутким сторожем. Еще через год, уезжая жить к дочери на Кубань, она взяла с собой и Тобика.

Тогда же, в Тырново мне подарили молоденькую овчарку Пальму. К осени она превратилась в красивую собаку с великолепной статью. Зимой, шутки ради, я впряг ее в санки. Пальма очень быстро сообразила, что надо делать. Она катала моего старшего сына Олега, которому тогда исполнилось шесть лет. Делала она это охотно, весело и азартно.

Однажды она разогналась и стала обегать стоявшую машину. Санки же продолжали катиться прямо. По счастливой случайности сын избежал столкновения с выхлопной трубой глушителя. С тех пор, когда Пальма катала Олега, я закрывал глушитель ящиком.

Весной Пальма поймала и задушила соседскую курицу, невесть как попавшую в наш двор. Сосед пообещал отравить собаку. Я проверил забор на всем протяжении, перекрыв все возможные пути проникновения птиц в наш двор. Через некоторое время Пальму стало рвать, она слабела на глазах. Мысль об обещании соседа расправиться с собакой не выходила у меня из головы. В это время ко мне заехал приятель голубевод из Цауля. Я рассказал ему об обещании соседа.

– Отдайте ее мне, я ее не обижу. Ведь действительно может отравить.

Мои колебания между желанием иметь собаку и страхом ее потерять были недолгими. Более десяти лет Пальма жила в неге и холе, радуя моего приятеля и его малолетних сыновей.

Инфаркт в молодом возрасте унес из жизни талантливого голубевода– селекционера, отца и мужа. Пальму забрал к себе его дальний родственник. В самом конце девяностых, будучи в Цауле, я остановился у ворот родственника, забравшего Пальму. Я уже успел подзабыть ее. Во время разговора я увидел светло-серую овчарку. Ребра, тазовые кости и лопатки выпирали через ее облезлую кожу. Ее шатало. Перехватив мой взгляд, хозяин объяснил:

– Досталась после смерти Саши. Несколько лет дважды в год я возил в Костешты и продавал собаководам из Румынии щенков. Оптом. Только за доллары. Сейчас исхудала, не беременеет.

Я прикинул. Прошло почти пятнадцать лет. Неужели?

Я открыл дверцу машины:

– Пальма!

– Откуда вы знаете ее кличку? – удивился хозяин.

– Пальма! В машину! – я даже не надеялся.

Собака вяло посмотрела на меня, потом на хозяина. Она выглядела растерянной.

– Пальма! В машину! – повторил я громче.

Пальма с трудом вскарабкалась на заднее сиденье и улеглась.

– Боря, это была моя собака. А сейчас я ее забираю.

Боря пожал плечами. Он и не возражал.

Привезя Пальму домой, я выпустил ее из машины. Покрутившись, она, шатаясь, пошла к месту, где когда-то была ее будка. Мы с женой переглянулись. Пальме почти пятнадцать лет!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю