Текст книги "Реквием (СИ)"
Автор книги: Евгений Единак
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 81 страниц)
Одая
Не знаю, что стало со мною,
Печалью душа смущена.
До сих пор не дает мне покоя
Старинная сказка одна…
Генрих Гейне
Честь безумцу, который навеет
Человечеству сон золотой!
Пьер Жан Беранже
– Э-ге-гей! Вылезайте уже! Хватит, вашу мать! – гортанный, слегка хрипловатый голос сторожа Гаргуся, казалось, усиливался водной гладью, пронизывал насквозь пространство над прудом. – Вылазьте наконец! А то вон сзади вербы зеленые повырастали! Сейчас я вас крапивою!
Несмотря на много раз слышанные слова о зеленых вербах, которые, по преданию, вырастают у купающихся сверх меры, некоторые из младших опасливо оглядывали через плечо свои ягодицы, ярко выделяющиеся белизной на фоне загорелых детских тел. Старшие при этом снисходительно ухмылялись, хотя сами еще всего лишь два-три года назад при крике Гаргуся непроизвольно оглядывали себя.
На гребле появлялся сторож Гаргусь и неторопливо приближался, держа в руках длинную жердь, к тонкому концу которой был привязан пучок крапивы. Гаргусь – было известное на несколько сел прозвище Иосифа Твердохлеба, стража порядка на Одае – трех колхозных прудах, плодородном колхозном огороде и двух садах.
Старый сад, заложенный еще паном Соломкой, находился на южном берегу, а молодой колхозный сад был высажен после войны к северу от большого става.
Неопределенного возраста, выгоревшая от постоянного пребывания под солнцем, крупноплетенная соломенная шляпа удивительно гармонировала с вислыми седыми усами, пожелтевшими по центру от табака. Обкуренная до черноты люлька, шляпа, усы и остро выпирающие скулы, обтянутые бронзово-серой морщинистой кожей делали лицо Гаргуся похожим на обличье чумака, виденное в старых школьных учебниках.
Гаргусь вышагивал по гребле, с каждым шагом покачиваясь худым телом вперед. Малыши выскакивали из воды первыми, зажимали скомканную наспех одежду под мышкой и, в чем мать родила, пробегали дорогу, ведущую к гребле. Бежали, чтобы переждать грозу в виде Гаргуся во втором, или среднем ставу. Те, что постарше, подобрав одежду, неспешно одевались, точно рассчитывая время, необходимое Гаргусю для преодоления гребли и еще около ста метров до популярного места купания.
Лишь шестнадцатилетний Алеша Кугут невозмутимо продолжал находиться в воде, попыхивая папироской «Бокс» за, дореформенных шестьдесят первого, сорок пять копеек. Папиросы «Бокс» и «Байкал» за семьдесят шесть копеек почему-то назывались гвоздиками. Демонстративно повернутая в сторону камышей, выцветшая под солнцем и без того соломенно-желтая, стриженная под «польку» шевелюра Алеши, даже не дрогнула при появлении на берегу Гаргуся.
– Вылезай к чертовой матери, иначе одежду заберу. А возьмешь ее только в правлении! – стращал Гаргусь.
– А ты попробуй! – сразу начинал на ты Алексей. – Там комсомольский билет. Я тебя предупредил. Отсидишь двенадцать лет, потом подумаешь, прежде чем нарушать закон. А для начала отсидишь пятнадцать суток за мать при малышах. Два раза помянул. И свидетелей полно. – кивал на нас комсомолец, выпуская кольца дыма.
Выпустив дым, ощеривался широкой улыбкой, обнажая редкие крупные зубы:
– Бери! Попробуй!
Гаргусь, потянувшийся к одежде, видимо, уже подсчитал, сколько ему, семидесятилетнему, будет лет по возвращении из тюрьмы. Опасливо отдернув жердь, Гаргусь направился вдоль малинника через густые заросли цикуты, которую мы называли блэкит, в самый хвост озера, переходящий в непроходимые заросли трощи (тростника). На ходу он что-то бормотал себе под нос, временами озирался, а под конец в сердцах громко сплевывал в сторону:
– Тьфу! Ха-алера!
Алексей тоже сплевывал в воду окурок и, повернув голову в сторону малинника, окликал нас:
– Хлопцы! Купайтесь, сколько влезет. Я отвечаю.
Мы, все же стараясь не шуметь, входили в воду и группировались вокруг нашего кумира, комсомольца, способного упрятать в тюрьму самого Гаргуся.
Уже после написания главы я узнал, что Алеша комсомольцем никогда не был. За комсомольский билет он выдавал немецкий портсигар, который постоянно носил в заднем кармане штанов. Заявления о приеме в комсомол он подавал, но ему каждый раз отказывали. Отказ мотивировали злостным хулиганством Алеши. Но больше ему мешали его независимость и анархизм – полное непочитание власть предержащих.
Младшие, убежав на среднее, более мелкое озеро, больше не возвращались. Они барахтались в мутной воде, отпугивая от берега, кишащих в пруду уток. Не обращая внимания на вышедшую из небольшого птичника, расположенного под самой греблей большого става, птичницу Соню Фалиозу, малышня продолжала плескаться в грязной воде, часто поднимая со дна, оброненные утками яйца.
Поднятые со дна яйца еще долго качались на мелких волнах между стрелками осоки, а потом снова, словно нехотя, медленно опускались на дно. Наплескавшись, малыши покидали озеро с резко потемневшей от ила кожей. Натянув трусы, приходили домой с прилипшими к плечам и, стриженным наголо, головам клочьями высохшей тины. После купания в озере дома их ждало отмывание.
Мы же, чувствуя себя в безопасности возле Алеши, еще долго купались, ныряли, прыгая с разбега. В конце концов, мы насыщались купанием. Ополоснувшись в чистой воде соседнего заливчика, мы натягивали одежду и только сейчас в нас просыпались голодные болезненные спазмы под ложечкой. Появись сейчас, тут на берегу, буханка, пусть даже черствого хлеба, она была бы растерзана и уничтожена в мгновение ока. Но хлеба не было. Каждый раз мы обещали друг другу и себе: – в следующий раз захватить на Одаю побольше хлеба. Но каждый раз, выходя из дома сытыми, мы неизменно забывали об этом.
Несмотря на голод, домой идти не хотелось. Если на Одаю мы бежали, выбирая кратчайшую дорогу, пересекали косогор по едва утоптанной тропке, то обратную дорогу мы выбирали подлинней. Как правило, мы переходили греблю и, не доходя до сторожки, поворачивали налево. Шли вдоль боросянской посадки, в которой часто можно было чем-нибудь поживиться. В июне уже можно было нарвать ранней черешни. Мы безошибочно знали деревья с горькими, как хина ягодами и обходили их. Предпочтение отдавали крупным бело-розовым сладким, с умеренной горчинкой, ягодам.
В начале июля начинали зреть вишни. Сначала наливались упругим рубином светоянские, затем более мелкие и темные, почти черные, очень сладкие хруставки с терпким привкусом. А с середины июля все лесополосы желтели от поспевающих диких абрикос, которые мы называли мурелями. В центральной и южной Молдове их называют жарделями.
В неглубокой лощинке, которую мы пересекали, дорога отделялась узкой полосой колхозного огорода от гребли самого нижнего, первого и второго, среднего става. Гребли были очерчены четкими линиями старых желтых ив, опустивших свои длинные ветки-нити в самую воду.
В первый став давно уже не запускали мальков карпов. Но пруд буквально кишел карасями. Ежегодно при ловле рыбы для продажи в колхозном ларьке проводили сортировку. Мелких карпиков возвращали в большой став, а карасиков ведрами высыпали в первый и средний.
Во втором ставу рыба приживалась плохо, вероятно по вине уток, которые, погрузив голову, ловили рыбешку целыми днями. Поймав, утки потом долго трясли головой и шеей, проталкивая еще живую снедь в зоб.
Кроме того, во втором ставу вода была постоянно мутной, а на отмели у тростника пузырилась вскипающими и лопающими на поверхности пузырьками зловонного газа. По нашему единодушному мнению и к возмущению, образование пузырей происходило именно из-за частых испражнений птиц прямо в воду.
В метрах десяти от начала гребли первого става на прямо срезанном пне старой ивы, казалось, день и ночь сидел мой троюродный брат Мирча Научак. Проучившись несколько лет у моего же двоюродного брата Штефана искусству портного, Мирча еще весной должен был идти в армию.
В военкомате ему объявили отсрочку до осени. Вернувшись из военкомата, Мирча больше к Штефану не ходил. Призывы бригадира выйти на работы в колхозе Мирча сходу отметал, мотивируя, что осенью на службу, а там, по его постоянному выражению, война все спишет.
Мирча сидел на пне неподвижно, подавшись вперед, как будто готовясь прыгнуть в воду. Взгляд его был прикован к двум пробковым поплавкам самодельных удочек, орешниковые удилища которых покоились на высоких рогатках, предусмотрительно воткнутых Мирчей в глубокий ил. Постоянную неподвижность Мирча нарушал лишь для прикуривания сигареты. Прикурив, Мирча снова обретал неподвижность идола.
Пепел от приклеенной к нижней губе сигареты Мирча не стряхивал. Остыв, пепел бесшумно отваливался и скатывался, разваливаясь, до высохшего корня, закрученного змеей у ног рыболова.
Постоянным спутником Мирчи был небольшой кудлатый пес непонятной породы. Весь облепленный репейником, пес, подобно хозяину, был неподвижен. Он лежал, положив свою острую, похожую на лисью, морду на вытянутые вперед лапы. Глаза его, казалось, неотрывно следили за поплавками. Когда поплавок начинал подрагивать, пес весь подбирался, торчащие уши его наклонялись вперед, как бы вслушиваясь в то, что происходит под водой вокруг поплавка.
Когда поплавок погружался, следовала немедленная подсечка. Пойманных карасей Мирча вытаскивал из воды вверх и не спеша подводил к своей левой руке по воздуху. Пес вскакивал и тут же садился на задние лапы, преданно переводя взгляд с Мирчиного лица на трепыхающуюся на крючке рыбу.
Рыбу с крючка Мирча снимал бережно, стараясь не повредить губу. Если карась был, по мнению Мирчи, годным для сковороды, Мирча отпускал его в погруженную наполовину в воду старую ивовую корзину, плетенную кем-то из стариков на дому для огородной бригады.
Если на крючок попадалась мелочь, Мирча, покачав ее на руке, как бы взвешивая, бросал ее на середину гребли. Пес, внимательно следивший за каждым Мирчиным движением, мгновенно кидался к тому месту, где должна упасть рыбешка. Часто он хватал рыбу на лету. Следовал непродолжительный хруст и вскоре пес снова располагался рядом с Мирчей, молча глядя на мерно покачивающиеся на воде поплавки.
Молчание пес неизменно нарушал только в случае, если на крючок случайно цеплялся рак. Пес вскакивал, отбегал, а затем, приближаясь почти ползком, начинал облаивать рака. Если Мирча отпускал рака на траву, пес, наскакивая, лаял и громко щелкал зубами в сантиметрах десяти от рака и тут же отскакивал. Не переносивший шума, Мирча, вытащив рака, тут же отправлял его в корзину, скрывая от собачьих глаз.
Мы сворачивали с дороги на тропку, ведущую через лесополосу и огород к гребле и, стараясь не шуметь, тихо подходили к Мирче. Несмотря на нашу предострожность, Мирча, каждый раз, увидев нас, прикладывал палец к губам, призывая к тишине. Мы неспешно и молча располагались за Мирчиной спиной в тени ив, наблюдая за таинством рыболовного искусства. Закуривая, Мирча неизменно и уважительно предлагал каждому, выбитые из пачки щелчком ногтя, сигареты.
Предлагал, несмотря на то, что был старше нас на целых восемь лет. Предлагал, зная, что тот, кто не курит, не возьмет. В этом был весь Мирча, в этом был неизменный своеобразный жест его вежливости. Миша и Вася Бенги, Броник Единак и Валёнчик Рябчинский, протянув руки, брали по сигарете. Прикрывая зажженную спичку ковшиком ладоней, Мирча давал каждому огня. Затем снова устанавливалось молчание, прерываемое всплеском по водной глади очередного выуженного карася.
Взявшее дневной разбег, яркое летнее солнце начинало склоняться к закату. Пора было идти домой. Но уходить от Мирчи не хотелось. Было в нём что-то притягательное для нас, младших. Ко всем, без исключения, он относился серьезно, доброжелательно и уважительно. В нем не ощущалось чувства собственного превосходства. Даже к младшим. От Мирчи мы не опасались услышать обидное салага, салабон или еще обиднее – сопляк.
Мирча охотно и серьезно рассказывал о прочитанном в школьных учебниках, хотя учился он неважно, а других книг не читал вообще. Так же серьезно он повествовал о реальном существовании дидька (черта), железной бабы (родственницы бабы Яги), о приметах, ворожбе, действии проклятий и других реальных и вымышленных чудесах, в которые мы, гораздо младше, уже не верили.
Случайно встретив Мирчу на улице, можно было предложить ему, без опаски быть осмеянным, пробежаться наперегонки. Он всегда бежал очень серьезно, изо всех сил, часто обгоняя младшего, вызвавшего его на состязание. Переводя дыхание после бега, он пожимал плечами, наклоняя голову к плечу. Мирча как будто извинялся за вынужденно совершенный обгон…
Посидев, мы поднимались, молча кивали Мирче, и уходили. Достигнув села, группа редела. Каждый направлялся к своему огороду.
Как и Куболта, Одая на лето становилась целым миром нашего детства, притягательным центром для детворы и молодежи. Родители наши были далеки от восторга нашим неизменным стремлением убежать на ставы. Я не оговорился. Именно убежать.
Мы убегали от дневной сельской скуки, убегали от надоевших дневных обязанностей накормить и напоить животных, наносить воды, нарвать и принести мешок травы. Мы убегали туда, где на несколько часов оказывались в совершенно другом, почти сказочном мире единства солнца, воды, зеленого царства деревьев и почти дикой вольницы.
К побегу на Одаю мы готовились с утра. Надо было покормить живность и, главное, налить полные выварки воды, чтобы, пришедшие с поля родители, могли вымыться, нагревшейся за день, водой. Мне приходилось убегать сразу через огороды Гориных или Савчука, направляясь к Боросянам. И лишь достигнув долины, брал направо и на косогоре выходил на проселок, ведущий к Одае. Но это было уже далеко за пределами села.
Такая предосторожность была оправдана. По собственной беспечности я тонул, безрассудно шагнув с вала, окружавшего гуркало (яма, омут – смысл.), на глубину. Вытащенный на берег, я долго откашливался. Меня сильно рвало. Оповещенные еще до моего прихода домой, родители, после проведенных репрессивных мероприятий, запретили мне ходить на став. Но я срывался, как срывается с привязи козленок. Почувствовав мало-мальскую волю, я немедленно убегал на ставы.
Родители иногда узнавали о моих визитах на пруды от услужливого Броника. Но чаще я упорно отрицал свое пребывание на ставу и отцу оставалось только недоуменно пожимать плечами и качать головой. Однажды, когда я почти убедил родителей, что был в гостях у деда, Алёша, старше меня на восемь лет, коварно спросил:
– Кто из сторожей сегодня дежурил? Гаргусь или Калуцкий?
– Калуцкий. – ответил я и тут же осекся.
Громкий хохот моих родственников не утихал долго. Но это было только один раз. В дальнейшем я всегда был готов к подобным провокациям.
Пребывание на Одае не ограничивалось купанием. Каждый раз, как будто впервые, я тщательно обследовал всю территорию, прилегающую к ставам. Если берега первого и второго става, за исключением гребли, обсаженной ивами, были пустынными, то третий был окружен целым миром зеленого царства с ещё не открытыми мной тайнами.
По всему периметру пруда на берегах росли вековые ивы, высаженные первыми поколениями Соломок, владельцев этой округи. В результате многолетнего подмыва берегов, корни со стороны става оголялись. Большая часть ивовых стволов склонялись, почти ложась на воду. Разбежавшись, мы взбегали по стволу до развилки толстых ветвей и, отталкиваясь, летели ласточкой два-три метра в воздухе и лишь затем, вытянув перед головой руки, скрывались под водой.
Фигурой высшего пилотажа считалось умение после прыжка проплыть под водой достаточно большое расстояние. Устраивались соревнования по дальности подводного заплыва. Бессменным чемпионом много лет подряд был Гришка Твердохлеб, которого мы звали Фриткой. Он сам так произносил свое имя из-за того, что был шепелявым. С самого рождения и до старости его голова и тело были совершенно лишены волосяной растительности. Мы были твердо убеждены, что успехи Фритки в подводном плавании связаны именно с его тотальным облысением.
Густо переплетенные под водой корни деревьев служили убежищем для крупных карпов, любивших отдыхать под берегом в полуденный зной. В поисках рачьих нор между подводными корнями, я не раз чувствовал прикосновение моих пальцев к скользкой чешуе рыб.
Боря Мищишин, мой двоюродный брат, ловил рыбу руками настолько мастерски, что, казалось, на концах пальцев его рук были глаза. Нащупав пальцами рыбу, затаившуюся между корнями, Боря уже не упускал ее. Достойным учеником Бори стал мой одноклассник Женя Гусаков, не признававший ловлю рыбы снастями вообще. Я же, как ни старался, не смог поймать руками ни одной рыбы. Рыбы неизменно ускользали, а руки мои хватали переплетенные между собой корни.
Но рыбная ловля не давала мне покоя. Если на первом, самом нижнем ставу разрешали ловить карасей, то в большом, самом верхнем, ловить рыбу было запрещено с первого года организации колхоза. Отец рассказывал, что в сороковые и пятидесятые годы рыба, отловленная в озере и проданная в ларьке и на базарах способствовала существенному пополнению колхозной кассы.
Караси, выловленные в первом ставу, по всеобщему признанию, сильно отдавали тиной. Но не тина отталкивала меня от рыбалки в этом озере. Через трубу, врытую в гребле второго става, в первый став постоянно стекал мутный пенистый ручеек из второго пруда, где, как я писал, вода была мутной и вонючей из-за множества колхозных уток. Вода же в третьем всегда была чистой из-за родников, берущих начало в восточном хвосте озера. По мнению взрослых, караси и карпы из большого става отличались отменным вкусом.
Подростки, да и некоторые взрослые, прячась в прибрежных кустах, ловили рыбу на самодельные удочки. К этому времени я уже вырос из того, чтобы верить тому, что крупную рыбу надо ловить на огромные крючки, выменянные у Лейбы за тряпки или яйца. Но мелкие крючки были большим дефицитом. Их привозили из Могилева парни, ездившие по воскресеньям на базар.
Однажды я наткнулся в прибрежных кустах на Васю Томака из Боросян, который успешно ловил рыбу крючком из обычной швейной иголки, загнутой после нагрева в виде крючка. Надо было только подсекать резвее и, дернув, сразу выбрасывать карасей на берег.
Я не привык терять времени. На следующий день, наспех позавтракав, я уже разжигал примус. Выбрал из маминой миниатюрной вышитой подушечки, в которую она втыкала иглы, подходящую иголку. Нагрев, загнул между зубцами вилки. Получилось вроде неплохо. Пропустил навощенную нитку десятого номера через ушко загнутой иглы, сложил вдвое, скрутил и снова навощил. Приладил пробковый поплавок. Готовую удочку, только без грузила, смотал на поплавок. Как заправский рыбак, крючок вонзил в пробку.
Прибежав на став, выломал из длинного орешникового побега удилище, привязал к нему нитку. Достав из спичечного коробка припасенного червяка, одел его на свой крючок. Червяк налезать на крючок не желал, извивался, конец крючка в нескольких местах проткнул червя насквозь. Измучив в конец червя, поплевал на него, как это всегда делал Мирча Научак, и забросил удочку.
Крючок, не нагруженный грузилом, погружался медленно. Часть нитки возле поплавка еще была на поверхности, как внезапно ушла под воду, потянув за собой поплавок. От неожиданности я резко дернул удочку. Выдернутый из воды карась перелетел через меня и шлепнулся в траву в двух метрах за моей спиной. Я бросился к, впервые пойманной в моей жизни, рыбе. В полете она успела освободиться от крючка. Сантиметров десять длиной, карасик бился в траве, ударами хвоста подбрасывая и переворачивая свое серебристое тело. Взяв в обе ладони упругую и скользкую рыбу, я первым делом почему-то понюхал ее.
Накрутив нитку на удилище, я пристроил удочку внутрь куста между двумя прошлогодними побегами бузины. Положив карася в очередную за это лето фуражку, я побежал домой. Мне хотелось кричать всем встречным, что я поймал рыбу. Но что-то останавливало меня. У каждого колодца я останавливался и обливал мою рыбу водой. Так, в мокрой фуражке я и принес ее домой.
Пустив рыбу в ведро с водой, приготовленной для коровы, я почти рысью натаскал полное корыто воды. Пустив в корыто карася, я понюхал мои руки. Почти судорожно, прерывисто я вдохнул аромат озерной воды, густо замешанный на запахе рыбы. Насмотревшись на карася, вольготно плавающего в корыте, я пошел в дальний конец сада, где на границе с огородом отец в прошлом году складывал навоз для удобрения огорода.
В жирной, унавоженной земле я накопал столько червей, что хватило бы для прокорма нескольких десятков рыб. Собрав червей в консервную банку, я вернулся к корыту и не поверил своим глазам. Карася в корыте не было.
– Неужели выпрыгнул? – подумал я и обошел корыто. Карася не было. Ничего не понимая, я поплелся к крыльцу. Сел, обхватив руками голову. Мое внимание привлекли куры, собравшиеся вокруг кота Мурика, что-то жующего у забора. Меня насторожил подозрительныйый хруст. Подойдя, я увидел, что Мурик успел уполовинить моего карася. У меня не хватило духу наказать Мурика. Увидев плавающего карася, он, скорее всего, подхватил его когтями. Мурик считал свою добычу вполне законной, так как при приближении петуха он начинал урчать с каким-то диким подвывом.
Следующая рыбалка едва не закончилась скандалом. В тот день, как назло, не клевало. Я безуспешно менял червей на крючке и место ужения. Ничего не помогало. В расстройстве от неудачи, я потерял бдительность. За запрещенным на третьем ставу занятием меня застал очередной бригадир огородной бригады.
На этот раз им был уже немолодой Иван Адамчук, точь в точь похожий на портрет Ворошилова, висящий в коридоре школы. Даже седые усики были такие же. Он прервал мою рыбалку. Удочку забрал с собой. Уходя, он пригрозил, что если я буду ловить рыбу в большом ставу, то в правлении оштрафуют моего отца так, что он целый месяц будет работать в колхозе бесплатно. Этого было достаточно.
Зато я пристрастился к ловле раков. Водились они во множестве в норах между корнями ив. Лежа в воде у берега так, что была видна только, прижатая ухом к берегу, голова, я ощупывал подмытый обрыв берега. Найдя нору, я погружал в нее пальцы, а то и кисть, если нора была большая.
Нащупав рака, я уже не упускал его. Если не удавалось схватить его пальцами за грудку, то, захватив пальцами усы поближе к голове, я не спеша вытягивал его из норы. Спешка могла привести к обрыву усов и рак мог остаться в своей крепости. Часто натыкался на клешни.
Когда рак захватывал мой палец, я научился не отдергивать руку. Я захватывал клешню между указательным и большим пальцем и также, не спеша, вываживал рака, чтобы не оторвать его конечность. Указательные и большие пальцы моих рук были исчерчены продольными царапинами от клешневых коготков. Царапины были черными от въевшегося в кожу ила.
Гораздо более неприятными были ощущения в случае, если рак, находившийся в норе, при дотрагивании моей руки, начинал защищаться. Он бил хвостом назад, резко выбрасывая тело вперед, навстречу опасности. Видимо так защищают раки свои жилища от захватчиков, претендующих на облюбованную чужую нору. При резком толчке рак больно колол мои пальцы.
Особенно болезненным было попадание шипов, венчающих голову рака, под ноготь. Но и эта защитная мера не могла остановить моей охотничьей агрессии. Выдавив несколько капель крови, красным облачком, расходящейся в зеленоватой воде, я снова погружал пальцы в заветную нору. Бывало, что после двух-трех часов охоты, при выдавливании кровь, не сворачивающаяся в воде, выделялась сразу из нескольких проколов.
Если берег под корнями был подмыт глубже и руки не доставали до стенки, приходилось, набрав воздуха подныривать. За один нырок чаще всего удавалось вытащить рака. Особенно крупные раки водились в глубокой водной пещере, вымытой под корнями огромной ивы, растущей наклонно поблизости от места нашего постоянного купания. Ныряние затягивалось, часто не хватало воздуха и мы вынуждены были выныривать, чтобы отдышаться и затем снова отправляться в темный подводный мир за добычей.
Однажды, нырнув в самую отдаленную часть подводной пещеры, и ощупывая норы, я ощутил, что моя рука плещет по поверхности воды. Вынырнув, я отдышался и, набрав полную грудь воздуха, снова погрузился для исследования пещеры. Высунув в темноте голову из воды, я почувствовал что мой нос и рот находятся в воздухе. Я открыл глаза. Вокруг была абсолютная темень.
Я рискнул. Выпустив немного воздуха, я осторожно вдохнул. Воздух был неожиданно свежим и прохладным, слегка пахнущим только что собранными грибами. Дышалось легко. Вытянув руки, я нащупал и вытащил одного за другим двух огромных раков, с которыми, набрав полные легкие воздуха, нырнул и вынырнул уже в двух метрах от берега. Вынырнув, я держал по раку в каждой руке.
На берегу уже стали беспокоиться моей, необычно длительной задержкой дыхания. Вышвырнув раков на берег, я нырнул снова. Схватив одного крупного рака, я не стал искать второго. Я почувствовал, что мне начинает не хватать воздуха, как это бывало дома зимними вечерами, когда плотно укрываешься толстым одеялом на овечьей шерсти. Выйдя из воды, я не рассказал никому, оставив собственным этот весьма важный, по моему убеждению, секрет.
Через пару дней я, не выдержав, поделился секретом с троюродным братом Васей Единаком, старшим братом Броника, моего одноклассника, неоднократно докладывавшего моим родителям о моих злоключениях. С Васей у меня почему-то сложились довольно доверительные отношения, несмотря на то, что он был старше меня на целых четыре года.
Доверительность, перешедшая потом в здоровую, крепкую мужскую дружбу, сопровождала наши отношения до конца его короткой, но весьма яркой жизни. Побывав в очаге взрыва на полигоне в Семипалатинске весной 1963 года при испытании водородной бомбы, Вася вернулся домой демобилизованным по состоянию здоровья на год раньше срока.
Заболел лучевой болезнью. В справке был указан совершенно другой диагноз. Долго никто не знал истины. Демобилизованные давали расписку о неразглашении государственной тайны.
Вернувшемуся, по сути, инвалидом Советской армии, ему была предложена группа инвалидности по общему заболеванию. Глубоко запрятав обиду, Вася не сдался. Закончив заочно техникум, работал инженером по трудоемким работам в колхозе, главным механиком.
Затем Василий Петрович был председателем сельского совета, вникая во все повседневные мелочи села, выбивая для родного села из районного руководства мыслимое и немыслимое. Затем стали отказывать почки. Сначала одна, потом другая. 11 июня 1980 года была сделана пересадка почки. Работала недолго. 11 сентября пересаженную почку удалили. Дожидаясь очередной донорской почки в Московском институте трансплантологии, тщательно расписал жене режиссуру собственных похорон.
В возрасте тридцати восьми лет умер, не дождавшись органа от донора с нужной группой крови. Траурная церемония проходила 11 февраля 1981 дома и в здании сельского совета. Траурный оркестр в конце панихиды сыграл, заказанный Васей еще при жизни, марш «Прощание славянки». Вот такое роковое одиннадцатое число.
Придя на озеро, мы взяли ломик, лежащий под дизельным насосом, подающим воду на колхозный огород. Удачно пробив между переплетенными корнями незаметное среди травы отверстие в весьма тонком слое дерна, мы получили возможность находиться в пещере под корнями почти шесть-семь минут. Лишь потом начинала ощущаться нехватка кислорода.
Ныряли вроде бы в озеро. Развернувшись под водой, заплывали в нашу пещеру, где уже чуть-чуть брезжил, льющийся сверху, свет. Пробыв в ней время, достаточное для того, чтобы гнавший нас из озера Гаргусь начинал заикаться от страха, мы снова ныряли и показывались из воды на расстоянии не менее десяти метров от берега. Гаргусь долго ругался, не особенно стесняясь в выражениях. Восторгу ребятни не было предела. Скоро наша с Васей тайна стала всеобщим достоянием, потеряв при этом остроту ощущений у самих участников и зрителей этого незамысловатого спектакля.
Однажды ночью разразилась гроза со шквальным ветром. Придя через пару дней на Одаю, мы увидели, что наша толстенная ива лежит горизонтально в воде, а корни, вывернувшись, были плотно прижаты ко дну там, где раньше мы вдыхали чистый подземный воздух. Обследовав упавшее дерево, Вася молча и выразительно посмотрел мне в глаза.
Купались досыта, до одури. Купались до появления чувства пустоты под ложечкой. Это был не только голод. Мама, уже смирившаяся вкупе с отцом моими походами на ставы, утверждала, что вода высасывала из нас все соки. Выйдя из воды, я рассматривал побелевшие и сморщенные ладони и пальцы, ступни ног.
Только оказавшись на берегу, чувствовал, насколько прохладная была в ставу вода. Все начинали дрожать сначала мелкой, переходящей в крупную, дрожью. Подбородок начинал дрожать так, что при разговоре часто лязгали друг о друга зубы. Многие начинали говорить, заикаясь. У всех, накупавшихся вволю, почему-то появлялось, чернеющее грязью, пятнышко под нижней губой.
Мы ложились в центре большого круга, где трава была тщательно вытоптана, а почва измельчена в толстый слой серой пыли босыми ногами волейболистов. Волейбол неизменно сопровождал подростков и молодежь от школьной спортплощадки за сельским клубом и танцевальной площадки на бульваре, до Куболты и ставов. Пыль прогревалась гораздо быстрее, температура ее была гораздо выше, нежели травы, которая даже в знойные летние дни оставалась прохладной.
Наиболее сообразительные, выйдя из воды, выкатывали мокрое тело в пыли, а затем растягивались под щедрым летним солнцем. Образовавшаяся тонкая корка грязи активнее впитывала в себя тепловые лучи. Мы лежали, отогреваясь, и чувствовали, как живительное тепло распространяется по всему телу. Затем создавалось впечатление, что тепло плывет в такт дыханию по животу и груди теплыми одуряющими волнами. Затем накатывала дремотная истома.
Я лежал с закрытыми глазами и чувствовал, как теряется ощущение реальности. В ритм дыханию возникает чувство плавного покачивания вместе с землей. Звуки детских голосов, плеск воды под ладонями купающихся, ритмичный перестук дизельного насоса, подающего воду на огород звучали глуше, отдалялись и воспринимались как сигналы из совершенно другого мира.
Наступал момент, когда все тело прогревалось настолько, что помимо воли диафрагма сокращалась, на миг прерывая дыхание. Это был сигнал подниматься. У перегревшихся возникало неприятное чувство тошноты, которая часто заканчивалась головной болью.
Разбег. Прыжок. Вода внезапно обжигающе обволакивает все тело сразу. Еще не вынырнув, кажется, что воду можно не только пить, ею можно, широко открыв рот, еще и дышать. Преодолев соблазн, выныриваю и ложусь на спину. Над озером небо кажется насыщенно голубым, почти синим. В нескольких метрах проносятся, не замечаемые раньше ласточки, ловящие на ходу насекомых у самой воды. Глаза невольно смотрят на запад.