Текст книги "Реквием (СИ)"
Автор книги: Евгений Единак
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 80 (всего у книги 81 страниц)
Потом во сне на него стало наваливаться что-то мягкое, но очень тяжелое. Особенно доставалось груди. Огромная тяжесть давила на грудину, за которой вместо сердца шевелился круглый шершавый, с грубой короткой щетиной, зверек. Когтистой своей лапой он больно проникал в левую руку до самой кисти. Просыпаясь от боли в лопатке, левой руке и неодолимого страха не успеть, протягивал руку. В нише прикроватной тумбочки нащупывал спасительную трубочку с нитроглицерином.
Положив под язык, чувствовал, как вздыбленная колючая щетина зверька в груди смягчается, ложится и больше не давит. Навалившаяся на грудину, многотонная тяжесть поднимается куда-то вверх, становится неощутимой.
Потом шершавый горячий кол за грудиной стал заполнять пищевод днем. В сутки стало уходить две, а то и три таблетки нитроглицерина. Тубусные упаковки препарата ждали его повсюду. В машине, кармане куртки, в шуфляде рабочего стола и дома на тумбочке.
Однажды, проснувшись от боли, привычно протянул руку к тумбочке. Пластмассового цилиндрика со спасительными крошечными таблетками не было. В нарастающем паническом страхе включил верхний свет. Таблетки были на месте. Просто вечером он сдвинул тумбочку на несколько сантиметров к изголовью кровати.
А сегодня после долгого перерыва, он снова ощутил полет во сне. Только в отличие от снов в далеком детстве, начало полета приснилось ему в самом кошмарном виде.
Он стоял на краю пропасти, но уже не было того, ранее не раз испытанного упоения, ожидания предстоящего свободного полета. За его спиной на него надвигалось что-то темно-серое, бесформенное, но живое, жестокое в своей моллюсковой тупости. Он явственно ощущал зловонное, пахнувшее гнилой кровью, дыхание, настигавшего его страшилища. Он знал, что если его накроет эта бесформенная, бездушная масса, сожмет его грудь, он просто задохнется.
Потом, он был уверен, что этот костлявый, но тугой плотный скользкий слизистый монстр войдет в него, будет давить изнутри. Затем превратится в огромный, твердый, с крупной шероховатостью, застрявший в пищеводе, кочан обрушенной кукурузы, упирающийся в позвоночник тупой, стенающей, давящей и жгучей болью. Несмотря на то, что воздух, казалось, свободно проникал в его грудь, он задыхался, плотно укутанный все той же, уже почему-то черной, обволакивающей его, массой.
Убегая от чудовища, которое, он был уверен, было его концом, он угадал впереди зыбкий, легко обрушающийся берег обрыва, за которым чернела пропасть, затянутая густой прочной сетью в виде множества гигантских вертикальных рыболовных вершей, похожих на густые тюремные решетки.
Верши из тонкой лозы в его далеком детстве плел, работая сторожем на Одае, дед. На закате он бесшумно опускал их в воду вдоль плотины узкого, самого первого пруда. Каждое утро дед поднимал свои немудреные снасти, выбирая скудный улов.
Он твердо знал, что, попав в одну из черных, чудовищно раскрывших смертную пасть дьявольских воронок, он провалится в никуда. Выхода оттуда уже не будет, дыхание его окончательно будет перекрыто этой противной клейкой массой, которая неотвратно заполнит все его существо.
Во вязком черном кошмаре сна он скорее угадал, почувствовал, нежели увидел край пропасти, за которой уже не будет ничего. Не будет его, не будет восхода солнца. Никогда не увидит пронзительно голубого с оттенком бирюзы неба. Никогда не ощутит, вливающийся в грудь утренний прохладный тугой воздух. Он больше никогда не почувствует нагими стопами мягкую дорожную пыль детства, не ощутит, холодящей его босые ступни, обильной утренней росы. Не увидит на фоне багрово-оранжевого заката, вертикально спускающиеся, ветви-нити древних ракит. Не услышит приглашающе-повелительного, чуть протяжного звонкого:
– Де-ед!
Неслышно, незримо и неотвратимо его настигало равнодушное, молчаливое, то ли с порожними бездонными глазницами, то ли с бесцветными пустыми глазами, чудовище. В темноте он не видел этих страшных в своем безразличии глаз, но чувствовал неотрывно преследующий его взгляд затылком, всем своим существом.
Вдруг он ощутил, что правая его нога нависла над пропастью. Не остановиться! Не повернуть! Против воли левая, сегодня уже немощная, спотыкающаяся о самый низкий порожек, а когда-то его толчковая нога, которая легко переносила его в полете на другой берег четырех-метровой Куболты, чуть напряглась. Он лишь слегка потянулся в сонной истоме. Страха не стало. Без малейшего напряжения поднялся над черной бездной и… как в детстве… полетел.
Он летел легко, точно координируя свои движения. Незначительным движением плеч, поворотом головы, а то и одной волей он лавировал между огромными, еще недавно бывшими ярко зелеными и плодоносящими деревьями в его саду, в котором он жил и охаживал его долгие сорок пять лет. А сейчас эти опаленные безжизненные скелеты, подстерегая, угрожающе выставили навстречу ему, словно оленьи рога, свои бесчисленные черные, смертельно заостренные в пламени людской подлости, сухие сучья.
Неожиданно далеко внизу он увидел, множество, уплывающих назад, разных лестниц. Осталась позади старенькая, деревянная, с шаткими щеблями, прислоненная к задней стене старой, покрытой почти отвесной, почерневшей соломенной крышей, дедовой древней хаты.
Мельком проплыла и осталась далеко позади, узкая, сработанная отцом из единственной доски горбыля лесенка. Она вела в круглое, всегда открытое оконце, расположенного над свинной конурой, домашнего курятника. Поперек узкого горбыля для удобства курам отец набил жидкие жердочки из, разрезанных пополам, старых рамок для вощины. Той лестницей пользовались только куры и, тайком, когда не видели родители, он сам. Это было очень давно. Тогда он еще не ходил в школу. Тогда небо было гораздо выше, а цвет его отдавал бирюзой.
Далеко позади на самом дне пропасти проплыло назад множество разных, деревянных резных, мраморных с золочеными ажурными перилами, широких, устланных красными ковровыми дорожками, лестниц, ведущих, казалось, на самое небо. Мельком вспомнил, что всегда, почему-то, избегал соблазна ступить на ступеньку одной из таких лестниц, подняться на самый верх.
Его всегда берегла судьба. В детстве и юности он не подозревал о существовании страшной истины, которую никому не дано отменить: чем выше судьба поднимает человека, тем страшнее неизбежное падение. И не имеет значения: это моральная и духовная деградация от ощущения собственной всесильности от власти или в результате внезапного криминального обогащения; падение в результате позорного низвержения при жизни или, обставленная напыщенной лицемерной велеречивостью на похоронах, кончина. Каждый раз какая-то мягкая сила уводила его, направляла его стопы по, едва утоптанной, часто невидимой, обычной, не закатанной в асфальт и не покрытой мрамором, его единственной пыльной земной тропе.
В полете-прыжке из черной бездны он вырвался в яркий солнечный день. Зеленел широкий луг. Слегка извиваясь, спокойно несла внизу свои воды невзрачная, обрамленная с обоих берегов древними ивами, Куболта. До противоположного берега еще далеко, но он уверен, что его невидимые, но, ощущаемые самим за спиной, его выросшие крылья вынесут его на ярко-зеленую, густую, мягкую и прохладную мураву его обетованной тверди.
Во сне, опасаясь повредить больную левую ногу, согнул ее, надеясь приземлиться только на правую. Неожиданно для себя мягко и пружинисто, ловко приземлился на обе ноги, как тогда, в далеком, уже, казалось, никогда не существовавшем, бывшем только чудесным сном, его и не его детстве.
Пробуждение было мгновенным, желанным. Сон впечатался в память мельчайшими подробностями. Тяжесть, так давно давившая грудь изнутри, отпустила. Дышалось удивительно легко. Бодро встал, тщательно побрился. С аппетитом, которого не ощущал уже давно, позавтракал, выпил чай и направился на работу. Сел за стол. Пододвинул лист чистой бумаги. На мгновение задумался. Тщательно, словно на уроке чистописания, вырисовывая каждую букву, написал:
– В связи с возрастом и по состоянию здоровья прошу освободить меня от работы по собственному желанию…
Послесловие, или, как я писал…
Я написал первые главы и дал доступ на прочтение Жене, живущему в Канаде. В разговоре по скайпу сын задал мне неожиданный вопрос:
– Папа! Почему ты не начал писать раньше? Потеряно столько времени! В написанном тобой что-то есть!
Было далекое, оставленное в прошлом, безоблачное время, когда я полагал, что из меня выйдет не только великолепный музыкант, но и знаменитый писатель, которого, возможно, будут изучать в школе. Было время, когда я, как Манилов, мечтал написать толстенную книгу-эпопею о моем селе, переезде предков с Подолья, становлении колхоза, о развитии внутри– и межклановых отношений.
Я совершенно искренне полагал, что сумею создать что-либо, не хуже «Семейщины» Ильи Чернева, «Теней, исчезающих в полдень» Анатолия Иванова. Я не сомневался в своих способностях написать роман похлеще «Угрюм-реки» и «Тихого Дона».
Но в девятом классе все мои помыслы об оглушительном успехе на литературном поприще были так же оглушительно разбиты учительницей русского языка и литературы, светлой памяти Варварой Ивановной Цыганковой. В преддверии районной олимпиады по литературе она неожиданно предложила мне принять в ней участие. Как всегда, не особенно раздумывая и не мучаясь сомнениями, я согласился.
Не помню точной формулировки всех тем сочинений по русской литературе. Но я не выбрал ни одной. Сам чувствовал, что плаваю очень мелко. Свой выбор я остановил на свободной теме: «Воскресный день». Тут я сумею развернуться!
Воскресное утро в моем сочинении началось с мелкого, сеющего с утра, осеннего дождя, разрушившего мои субботние планы на выходной день. Вместо похода на Куболту, в сарае я дорабатывал ручку к очередному самопалу. Потом детально описал способы крепления самого ствола. Это очень важно! Неправильно закрепленная трубка при выстреле могла привести к увечью.
Потом я был в гостях у двоюродного брата Тавика. Сначала мы играли в шашки. Обсуждали основные направления развития космонавтики. В начале шестидесятых мы жили в эпоху первых полетов человека в космос.
Затем перебежали через дорогу в клуб, где читали журналы, поступившие в клуб за последний месяц. Потом был фильм, после которого мы долго шли домой, обсуждая его.
И уже в постели я вспомнил о невыполненном домашнем задании по математике и не написанном сочинении по русской литературе. Ничего, успею на перемене, как обычно! Тщательно проверив и исправив ошибки, сочинение я сдал первым.
В понедельник шел урок литературы. Мы с нетерпением ждали обнародования результатов конкурса. Кроме меня в олимпиаде принимали участие еще четыре девочки из нашего класса. Все они устойчиво писали школьные сочинения только на отлично.
В конце урока Варвара Ивановна стала проводить детальный анализ сочинений, написанных одноклассницами. Но там все было ясно заранее. Кто-то из сидящих сзади спросил:
– А как написал Единак?
Варвара Ивановна некоторое время смотрела поверх голов, потом перевела взгляд на меня:
– Да, это важно. Я хотела в конце.
– Давайте сейчас! – нетерпеливо закричало добрых пол-класса.
– Я сама волновалась за Женю. За девочек я была спокойна. Я сразу отметила цвет обложки его тетради. Как председатель комиссии, я распределила проверяющим стопки тетрадей. А сама стала читать сочинение Единака. Прочитав с ручкой в руке около двух страниц, я отложила ручку в сторону. Пробежала глазами сочинение до конца. Пододвинула поближе, стоявшую на полу рядом со стулом, мою сумку. Чувствуя, как краснею, стала сдвигать тетрадь на себя. Потом под стол. Затем на ощупь уместила тетрадь в моей сумке. Чтобы, не дай бог, еще кто-нибудь не прочитал.
– Прочитайте! – хором требовал уже весь класс.
– Женину тетрадь я оставила дома, – благоразумно сказала Варвара Ивановна. – если он пожелает, расскажет вам сам.
Сочинение я помнил. После рассказа на перемене свое мнение выразил Валера Мощенко:
– Все правда. Сочинение нормальное. Имели право почитать все.
Тем не менее, результаты олимпиады поколебали мою уверенность в моих «выдающихся» литературных способностях навсегда.
И вот, с легкой Жениной руки я стал писать. Главное – сочинять ничего не надо. Наоборот – многое останется за страницами этой книги. Из чисто педагогических соображений.
Вначале была задумана краткая история семьи с элементами генеалогии и наиболее значимыми событиями как в жизни семьи, так и моей частной жизни…
…В моей жизни меня всегда сдерживал план. Я не любил планы при написании сочинений еще со школьных лет. Не любил за сухость и необходимость следовать в строгом фарватере жестких канонов изложения материала. Необходимость плана всегда внушала нам Варвара Ивановна.
Сочинения, каюсь, я не писал, как все нормальные дети. Бывало, я и не читал изучаемое произведение. Выручала меня память.
А еще, во мне рано созрела душа конъюнктурщика от литературы. В самом начале изучения художественного произведения я уже определялся: кто цаца, а кто… А с примерами и доводами снова выручала память. На уроках, признаюсь, я всегда слушал педагогов с вниманием.
Составлять план всегда было скучно. Мое сочинение теряло во мне свою первозданную девственность, еще, не будучи написанным. А я писал, как писалось. Часто меня заносило. В сочинениях и в жизни… Зато я шел своей дорогой…
При написании книги (о таковой тогда я еще не думал) я намечал будущие главы единственным словом. Например: Одая. В последующем большинство глав сохранили свое изначальное название. Потом, по возможности, расположил названия в хронологическом порядке событий. Так, поневоле, появился нелюбимый мною план.
Начало главы чаще писал, спотыкаясь. Не мог найти ту единственную ниточку, захватив которую, можно распутывать во времени и по логике событий клубок моих и не моих воспоминаний.
Бывало, глава выстраивалась в моей голове от начала и до конца настолько стройно, что, вычитывая напечатанное, я уже сомневался в своем авторстве. А бывало, бойко начавшись, глава вдруг словно упиралась рогами в глухую стену. И дальше ни шагу. Все!
Мои попытки преодолеть барьер силовым решением ни к чему хорошему не приводили. Перечитывая, я сам ощущал натужность собственных мыслей, меня покидала логика переходов к отступлениям от основной линии сюжета. Я начинал спотыкаться в самой фактологии событий. В конце концов, куда-то испарялась легкость изложения, вылетали из головы намечавшиеся стыки событий. Меня покидало то, что называется вдохновением.
В таких случаях бойко начатая глава занимала свое место на скамейке запасных. Я, разочарованно выпив «Валокордин», ложился спать. А наутро меня уносило в другие события, и я уже скакал по страницам моей новой главы.
За моей спиной остались немногие вечера, когда, написанные в одном порыве страницы, приносят удовлетворение, и с чувством исполненного долга отправляюсь отдыхать. До следующего утра. Чтобы потом целый день ждать вечера.
Но случалось и так, что, написанный один абзац, а то и единственное предложение оказывались для меня кем-то оброненным, уже граненным редким камнем, найденным мной совершенно случайно. И я, в бессоннице, еще не веря, что он мой, без конца поворачиваю его, изучая сверкание граней, которые открылись для меня не сразу.
Бывало, одна написанная глава давала толчок для старта своей будущей соседке. А случалось, две совершенно разных судьбы, предназначенные для разных глав, неожиданно для меня последовательно объединялись в одно лицо, в один общий сюжет, что, кажется, называется художественным синтезом. Но я, перефразируя одно из «крылатых» выражений Шарикова, скажу:
– Литературных институтов, к сожалению, не кончал.
Итак, я оказался на этапе, когда на экран легли тридцать пять глав. За ними на одном дыхании прошелестела самая объемная и предпоследняя по замыслу – «Первые путешествия». Глава «Радио» изначально была определена самой последней, венчающей мою, не побоюсь громких слов, светлую исповедь. Кажется, более чем достаточно.
За моими плечами целая книга, мой литературный первенец. В чем-то наивная, во многом неказистая и неловкая, корявая. Но она моя. Любимая. Как единственный поздний ребенок. Я вижу, даю себе трезвый отчет, что другие дети ярче, красивее, ловчее, сообразительнее. Но у них другие родители. А эта моя. И мне надлежит за ней ухаживать, причесывать, воспитывать… Только приглаживать не хочу.
Начал вычитывать и править текст. С компьютером все оказалось проще и оперативнее, нежели на пишущей машине. Вся грамматика тут же – на месте, в интернете. Читал, правил, потом вычитывал еще не раз и снова правил. В процессе чтения память услужливо выдвигала давно и недавно, казалось, забытое. Любая мелочь вызывала ассоциации, ставшие почти навязчивыми.
Обедая, поймал себя на том, что, взяв в левую руку хлеб, казалось, бездумно и долго рассматриваю старый дугообразный шрам в области сустава левого указательного пальца. Этот шрам стал последствием и свидетельством моего варварского отношения к редкому в те годы патефону. Вспомнил грампластинки, школьный хор, Сильвиана Леонтьевича. Так родилась глава «Патефон». Дважды изуродованный указательный палец правой руки положил начало внеплановой главе «Случайно выживший».
Когда я правил «Свадьбу» – таким было первоначальное название главы, нахлынули воспоминания о музыкально одаренных моих земляках. За воспоминаниями увидела свет глава-реквием «А музыка звучит..», а название главы «Свадьба» сменилось на «Ах эта свадьба…».
Перечитывая и правя главу «Мой дед», стыдливо вспомнил об упомянутой почти походя моей бабушке по отцу – Софии. А рассказать есть что. И вот на экран ноутбука стали ложиться страницы моей новой, не запланированной главы «Баба София». Но, распутывая клубок этой непридуманной истории, хитросплетения которой оказались удивительней самой буйной фантастической выдумки, я столкнулся с судьбами других людей, затянутых в бездушный водоворот послевоенных репрессий.
Это судьба Анны Трофимовны Унгурян из Плоп, которую до конца ее жизни я называл тетей Нюсей. Ее сын Виктор, ставший внуком бабы Софии и моим названным двоюродным братом. Начиная с пятьдесят шестого года, когда они вернулись из депортации и до сих пор общаемся как родственники. Свадьбы, клаки и похороны не обходились без взаимного участия. Володя Маркоч – водитель Тырновской скорой помощи, Николай Данилович Таран – инженер объединения механизации, мои одноклассники Люда Потынга и Валера Ярмалюк. Они и многие другие помимо воли стали участниками этой, казалось, неправдоподобной в своей нелепости и жестокости жизненной драмы.
А я писал. Вечерами звонил, общался по скайпу, набрасывал заметки, а потом допоздна засиживался за ноутбуком. Завершение этой главы, без преувеличения, стало исполнением моего долга перед памятью бабы Софии и многих знакомых и незнакомых, насильно вырванных с насиженных мест и репрессированных под общую гребенку борьбы с «врагами народа».
Глава разрасталась. Содержанию ее под названием «Баба София» стало тесно. Без натуги, само собой выплыло новое название: «За Сибiром сонце сходить…». Неожиданно самая большая по объему глава вылилась из меня в одном порыве. Ее я почти не правил.
Перебирая коллекцию Жениных часов, я вспоминал историю каждых из них. Долго смотрел на старые родительские настенные часы, висящие над моей кроватью. В семнадцатом году часам исполнится шестьдесят лет. Встал на кровать и повернул ключ против часовой стрелки до упора. Слегка тронул маятник. Часы, как будто ждали прикосновения моего пальца. В тот же вечер под тиканье родительских часов на экран ноутбука легли первые три страницы главы «Часы».
Я уже считал книгу написанной, когда, срочно вызванный поздним вечером в больницу, в приёмном отделении увидел сгорбленную старую женщину в чёрном с наложенной гипсовой повязкой на руке. В тот вечер было положено начало главы «Домка», которую считаю своей удачей.
Будучи в старом доме, наткнулся на старинные рамки без фотографий, которые давно уже перекочевали в семейный альбом. В течение недели на экран ноутбука вылилась глава «Талант – он и в Африке талант». По электронной почте сразу же дал Жене на прочтение. Сказанные им несколько слов, наполнили мою главу дополнительным содержанием и новым смыслом. На четверть расширенная в объёме, глава разместилась под вторым названием: «Реквием».
Написанные начерно главы давал на прочтение землякам, участникам событий того времени, их потомкам. А летом провел авторскую встречу с односельчанами с презентацией двух глав. Следовали замечания, уточнения, дополнения и пожелания, которые натолкнули меня на мысль вычитывать текст глазами моих героев и ныне живущих земляков – моих будущих читателей.
Сначала вычитывал и корректировал текст глазами ныне покойных родителей и брата. Потом текст вычитывали мои двоюродные братья, педагоги. И, наконец, перечитывая, я мысленно выносил каждую главу на суд земляков. Еще, к счастью, живы многие из тех, с кем рос, учился в школе, с кем пас коров, убегал на Одаю. Это, пожалуй, самые строгие мои читатели и критики.
К счастью жив и пребывает в твердой памяти мой одноклассник Женя Гусаков, непосредственный участник наших совместных мальчишеских игр, похождений, приключений, и весьма неоднозначных авантюр. Из мужской половины нашего класса «дама с косой» обошла своим вниманием только нас двоих.
Особенно часто, почему-то, я вычитывал текст глазами моего соседа в детстве – Валентина Натальского, живущего ныне в России. Валентин, Тавик, Андрей Суфрай и Виктор Грамма были неразлучными друзьями. А я – младший, часто бывая у Тавика, вращался в орбите этой четверки.
Тавик, талантливый энергетик, к глубокому сожалению, покинул этот мир много лет назад. За ним после тяжелой и длительно текущей болезни ушел в мир иной Андрей Суфрай. Во времена нашего детства он объезжал и тренировал корову для верховой езды. Вся его сознательная жизнь прошла на Дондюшанском сахарном заводе. Трудовую деятельность начал с аппаратчика на вакуумной выварке. Много лет работал сменным инженером, потом столько же главным механиком завода.
Со временем разница в возрасте нивелируется. На протяжении сорока лет работы нас связывали здоровые дружеские отношения. Тавика и Андрея я проводил до самого последнего приюта.
Столько же лет меня связывают дружеские отношения с Валентином Натальским. Уже много лет он живет в России. Приезжая, он всегда навещает меня. Наши короткие безалкогольные встречи всегда наполнены эмоциями, воспоминаниями о безвозвратно ушедшем прошлом. Наши редкие свидания всегда оставляют за собой ощущение прикосновения к чему-то чистому и очень светлому.
Виктора Грамму (в детстве мы его звали Сашей), я не видел более пятидесяти лет. Виртуальное наше общение возобновилось совсем недавно. Я дал ему доступ на прочтение ряда глав настоящей книги. Мне очень здорово помогли его воспоминания и уточнения. Надеюсь, что скоро он прочтет книгу целиком. Потому вычитываю ее и глазами Виктора.
Читал и перечитывал книгу глазами Адольфа Назаровича Жилюка – сына первого председателя Назара Семёновича Жилюка, собиравшего колхоз в нашем селе из ничего. А потом книгу читал уже сам Адольф. Как говорит сам, дважды. Регулярно общаемся по телефону. После каждого разговора следовали уточнения, дополнения. Всплывали и ложились на экран ноутбука новые подробности из жизни Назара Семёновича, становления колхоза и строительства школы.
Многие из моих сверстников ушли в мир иной. Канул в вечность мой одноклассник, несостоявшийся мастер сцены – Мишка Бенга. Безвременно, после тяжелых заболеваний, покинули этот мир оба Броника Единака. Мой двоюродный брат Броник в Каетановке (Первомайске) и троюродный брат Броник Единак – мой земляк. С последним, до самой его кончины, мы общались очень часто, с удовольствием вспоминая далекие годы, когда часто нам врозь было скучно, а вместе тесно.
Нет рядом с нами Алеши Кугута, Ивана и Севы Твердохлеб, Адольфа Горина, Васи Единака, Валенчика Рябчинского, Макара Загородного, Мирчи Гайды, Бори и Саши Мищишиных, Флорика Калуцкого, и многих других людей из моего детства. Легче перечислить тех, кто остался. А я вычитываю текст книги глазами всех.
Среди недавно ушедших в мир иной – одна из самых колоритных фигур моего детства – легендарный Нянэк (Валерий Семенович Паровой). В процессе написания настоящей книги он был одним из моих консультантов. Все эпизоды в книге с его участием я выдавал на-гора только после предварительного согласования с ним. Но неизмеримо больше, по известным соображениям, осталось за кадром. Приходилось щадить. У Валерия Семеновича было больное сердце. Думал и об этом.
О каждом персонаже моего детства можно писать отдельную главу.
Вечная память почившим и пусть земля им будет пухом!
Моя двоюродная племянница Жанна живущая в Москве, прочитав главу «Тату», в которой я пишу о ее отце, написала буквально следующее:
– Очень точное описание черт нашего любимого папы и дедушки, быта бабы Марии и Елизаветовки в целом. Читать без слез трудно. Эмоции захлестывают. Вы напомнили самые теплые моменты того периода жизни. Ждем следующих глав.
А несколько ранее она же задала мне вопрос, который уже задавали мне другие:
– У вас не возникало мысли изменить имена, а может быть и название села? Вам было бы проще описывать события и характеры людей. Вы были бы более свободны в изложении материала, не боясь обид, которые часто бывают неизбежными. У вас расширятся возможности для импровизации.
Такой мысли у меня не возникало. Безусловно, такой литературный прием дал бы мне большую свободу действий, значительно расширил бы место для художественного вымысла, который не является литературным криминалом. Но тогда это было бы не мое село и не мои односельчане. Тогда мной была бы нанесена незаслуженная обида Елизаветовке и всем моим землякам. Несколько имен из этических соображений я действительно изменил, о чем сразу же предупредил по ходу текста. Замечания, безусловно, неизбежны. Чтобы подчеркнуть индивидуальность, особенности характера, у одного персонажа мог утрировать определенные черты, других не упомянул вообще. Зато мои земляки и я сам остаемся собой.
Что касается художественного вымысла и синтеза, то, на мой скромный взгляд, в художественных произведениях подобного жанра их должно быть строго в меру и, чем меньше – тем лучше. В этом я убедился на примере моей самой романтической и единственной богатой художественным вымыслом во второй части главы «Одая». Закончив главу, я напечатал ее на принтере и отдал на прочтение родственникам одного из героев. Полагаю, что была сделана ксерокопия, так как содержание главы стало известно более широкому кругу земляков, что мне, безусловно, польстило.
Однажды вечером зазвонил телефон. Сняв трубку, я услышал голос односельчанина. При написании отдельных глав, я несколько раз звонил ему, как и многим другим, уточняя хронологию событий, фамилии, имена и возраст на тот момент моих земляков, становление колхоза, родственные связи. Поинтересовашись моим самочувствием, земляк спросил, о чем я пишу сейчас, каковы мои творческие планы?
В конце разговора задал неожиданный вопрос:
– Евгений Николаевич! Где же все-таки турки зарыли золото?
Вопрос застал меня врасплох. Последовала пауза, почти по Станиславскому. Я не сразу нашелся с ответом:
– Это… легенда… Понимаете?
– Конечно, понимаю. Как можно не знать, что такое легенда, но золото где-то все же было зарыто?
А буквально через пару недель знакомый из Боросян рассказал мне о том, что ранней осенью, убирая люцерну, видел, как вдоль зарослей за восточным хвостом става зигзагами ходили два молодых человека с миноискателем. Тогда родился второй, возможно, не самый удачный, но от всего сердца эпиграф к главе «Одая».
Тогда же в моей душе частично восстановился покой. Я перестал комплексовать. Пишу как пишется. Пишу, пока прожитое, увиденное и воображённое мной свободно изливается из души на экран ноутбука. На каком-то этапе спотыкаюсь. Беру паузу. Насильно выдавленное звучит фальшиво. Озарение, а на ним вдохновение приходят нечаянно, нежданно, чаще всего в обстановке, далекой, от творческой. Трезво оценивая и осознавая степень художественной ценности написанного мной, я удовлетворен тем, что мне удалось передать читателю, как минимум, эффект присутствия.
Прошло несколько месяцев после завершения работы над книгой «Вдоль по памяти…». Я считал книгу законченной, а свой долг исполненным. Но вместо удовлетворения во мне нарастало ощущение недосказанности, нехватки чего-то очень важного. Нарастал и внутренний дискомфорт, вероятно, выпиравший из меня наружу. Однажды Таня сказала:
– Такое ощущение, что ты сам себе кажешься невыносимым. Как будто кто-то разлучил тебя с твоей прелестной любовницей?..
Пожалуй, так оно и было. Я садился за ноутбук, пробегал страницы написанного. Часто, споткнувшись на одной из страниц, внимательно, как будто в первый раз, читал. Почему-то не давал мне покоя отец, общительный по натуре, но такой скупой на рассказы о своем военном прошлом. Вот, если бы сейчас! Я уже не спрашивал бы, сколько немцев он убил и как он за ними гонялся. Сейчас я знаю, о чем спрашивать отца.
В душе моей нарастали, до сих пор незнакомые мне, не испытанные доселе, новые нотки ностальгии. Зрело ощущение внутреннего обрыва связей с минувшим, недосказанность подтачивала внутренний покой.
Будучи в родном селе, глаза останавливаются на памятнике погибшим на фронтах минувшей войны, на памятном мемориале, стоящем в треугольном скверике на перекрестке в центре села. Я чувствовал немой укор, исходящий от каменных фигур.
А память всё чаще возвращала меня к отцу, прошедшему по дорогам войны с сорок первого по август сорок пятого. Только в отличие от единиц, прошагавшим от Бреста до Сталинграда, а потом до Берлина, мой отец до сорок четвертого находился по ту сторону линии фронта. Нет, он не был разведчиком-диверсантом. Он служил в румынской армии.
Несмотря на то, что три года отец прослужил в пожарных частях Бухареста, меня много лет, до самой моей зрелости, не покидало чувство стыда за собственного отца, который безропотно служил в Румынии, союзнице гитлеровской Германии. Не восставал, не стал подпольщиком, не искал связей с советской разведкой.
Много позже пришло осознание таких категорий, как «непреодолимая сила обстоятельств и сила необходимости и случайности». Отец в селе не был единственным, служившим по обе стороны фронта. В процессе работы над главой «Никто не забыт?…» я выяснил, что аналогичный путь прошли более шестидесяти моих односельчан. И это далеко не полный список.