Текст книги "Реквием (СИ)"
Автор книги: Евгений Единак
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 81 страниц)
А на утро баба Волиянка, ворча, сначала отмачивала, а затем тщательно скоблила изукрашенную Таей дверь сарая. В те годы за только лишь одно хранение иностранной валюты по голове не гладили.
Я мог обследовать окрестности дома и сарая бесчисленное количество раз, всегда находя что-то новое. Обследуя длинный стог соломы за сараем в поисках оброненных курами яиц, я больно ударился ногой о металл. Разрыв солому, я обнаружил залежи металлолома, чем облегчил классу выполнение плана по сбору металлолома. Лишь более чем через полвека, Таисией Степановной мне было предъявлено «обвинение» в терроризме: уничтожении богатого наследства – бельгийской маслобойки.
Единственные два места, куда, по выражению бабы Волиянки, меня не таскало, были соломенная буда в огороде и чердак дома. Ах, как мне хотелось там побывать!..
Одежда, по выражению мамы, на мне горела. Одевая меня утром, мама не была уверена, что назавтра я смогу одеть ту же одежду. До школы я одевался предельно просто и удобно. Одев на меня отцовы черные трусы, которые подчас закрывали мои ноги почти до щиколоток, мама стягивала резинку на моем животе. Так и бегал всё лето с утра до ночи, да и ночи проводил в тех же трусах до самой осени, пока не приходила пора одевать брюки.
Однажды, когда мы обследовали состояние швейных машин за сараем Савчука, хозяин погнался за нами в сторону Натальских. Перелезая впопыхах через забор из острых кольев, я зацепился трусами за кол. А Савчук, которого мы боялись из-за его звероватого вида, уже настигал. Рванувшись изо всех сил, я разорвал промежность трусов и несколько дней щеголял в длинной черной юбке со стрепихами спереди и сзади. Почти так, как сейчас любят изысканно одеваться модницы.
Одного взгляда Штефана было достаточно, чтобы оценить состояние моего немудреного одеяния. Два дня никто из домашних, слава всевышнему, не замечал распоротой штанины брюк, недавно купленных отцом в Могилеве. Штефан, мельком взглянув на меня, приказал снять штаны. Через полминуты брюки были как новые.
Но чаще всего Штефан строчил мои порванные карманы штанов. Сами карманы с каждым ремонтом становились все более мелкими и так нужные мне гвозди, старые ключи, крупные гайки, пудэлки (круглые складывающиеся жестяные коробочки от сапожного крема), а то и зуб от бороны начинали вываливаться, как только я садился на корточки.
Однажды Штефан шил что-то для отца. Из оставшихся лоскутков материала Штефан сшил мне кепку. Я был по-настоящему счастлив. Особенно мне нравился большой круглый пуп в самом центре кепки.
В дальнейшем Штефан, бывало, шил мне по две-три кепки в год. Кепки мы разбивали палками, играя в гуталки. На воткнутую в землю палку надевали кепку, которую надо было сбить. Все участники игры гутали палками с булавой на толстом конце. Особенно страдали козырьки.
Я приходил к Штефану и молча, протягивал изуродованную кепку для ремонта. Повертев в руках бывший головной убор, Штефан, как правило, шил мне новую кепку. Особенно мне нравились кепки, сшитые из разноцветных клиньев и большим пупом наверху.
Запомнилась курточка, сшитая по фасону, который в селе называли «комбинацией». К материалу, оставшемуся после шитья Анелькой Кордибановской маминой юбки, Штефан, добавив лоскутки светлого материала, сшил мне великолепную комбинацию. Если задний лоскут был прямой, то спереди вкладки спускались двумя пиками между полукружьями. Курточку я носил охотно и довольно долго, пока не стали совсем короткими рукава.
Не обходилось без курьезов. Отец, будучи в Могилеве, купил материал в мелкую клеточку для моего костюма к пасхе. Пошли к Штефану вдвоем. Обмерив меня сверху донизу, Штефан записал множество цифр в ученической тетради. Еще раз осмотрев материал, удовлетворенно кивнул и назначил день первой примерки. Это был второй или третий день после пасхи, которая в том году была в апреле.
– А первого мая пойдешь на бульвар в новом костюме. – подумав, сказал Штепфан.
Но отцу почему-то понадобилось одеть меня в новый костюм к пасхе. Указав на горы материала, Штефан извинительно произнес:
– Вуйку! (родной дядя – польск.) Смотрите сколько работы. И все к пасхе. И главное, я уже людям пообещал. Тут и с Мошан, Городища, с Плоп.
Но патриарх закусил удила. Бросив в жанту материал, он схватил меня за руку. Мы пошли. Нет, не домой. Дойдя до шляха, мы повернули на Плопы. Я был рад нечаянному приключению. Войдя в село, мы свернули в первую улочку налево и долго шли вдоль крайних дворов, за которыми текла Куболта.
– Запоминай дорогу! На примерку пойдешь сам.
Мне это подходило. Путешествовать я любил. В Боросяны я уже давно бегал самостоятельно. А зимой мы толпой ходили в Брайково. В крохотном магазине мы покупали тетради и перья «Рондо» и «Звездочку», которых не было в нашем коперативе (с одним О!). А в Плопах, тайком от родителей, я был уже два раза. Бегали в магазин в самом центре села, где у толстого кучерявого Пини покупали изделия № 2. Но Пиня упорно называл требуемый товар пгезегвативом.
Белые резиновые шары привлекали нас своей доступностью. Я не помню случая, чтобы Пиня сказал, что товар кончился. Мы справедливо возмущались, что такая нужная вещь в Елизаветовке была дефицитом. Да что там говорить?! Даже перья и тетради отсутствовали по несколько недель!
Поражала нас и дешевизна. Всего лишь две копейки за штуку! А тетрадка стоила тоже две копейки! Карандаши – 1 – 2, Ручка перьевая – 2, перо, что рондо, что звездочка – 1, резинка-стерка, что розовая, что белая – 2 копейки. За одну сданную бутылку получали целых двенадцать копеек, что давало возможность, если повезет и не лопнет, налить в эластичные шары у плопского колодца пять-шесть ведер воды!
Продавал Пиня так нужный нам товар с самым серьезным видом, только и без того выпуклые глаза его казались больше и блестели.
Возвращаясь домой, останавливались у колодца на окраине Плоп и, достав ведро воды, заливали воду в полупрозрачный, легко растягивающийся шар. Подставив кепку, чтобы шар не прокололся на мелких камешках, лили воду. В некоторые шары, если лить осторожно, умещалось почти ведро воды.
Затем тонкая резина не выдерживала, и вода выливалась в кепку и на наши босые пыльные ноги. Сунув в карман обрывки резины, мы поднимались в гору, уже надувая ртом оставшиеся белые шары. Не доходя до кладбища, все шары, как правило, лопались с глухим хлопком.
Слегка растянув на пальцах тонкую резину, мы прижимали ее к губам и втягивали в рот. Зажав губы, быстро закручивали резину и, как фокусники, вытаскивали изо рта белые шарики разного размера. Некоторые шарики лопались во рту, небольно ударяя по щекам изнутри. Вытащенные изо рта шарики мы давили на лбу ближайшего, отмечая громкость хлопка.
Пока я вспоминал Пинин магазин, отец, приподняв, уже открывал широкие дощатые ворота, ведущие к дому, расположенному на крутом косогоре. Калитки не было вообще. Возле сарая низкорослый, сильно горбатый, небритый, еще нестарый человек густыми вилами убирал засохшие лепешки коровьего навоза. Отец поздоровался, и мы все пошли в низенький, без фундамента, домик.
В полутемной комнатенке у окна, заставленного геранью, стояла швейная машина. На стене, как и у Штефана, были выкройки. Горбун, покрутившись вокруг меня, стал замерять ширину моих плеч. Сильно запахло коровьим навозом.
Обмерял долго, гораздо дольше, чем это делал Штефан. Особенно долго он почему-то возился, нажимая там, где кончается внизу ширинка. Я терпел, предвкушая путешествие в Плопы в одиночку.
Однако мне пришлось совершить почему-то еще три или четыре путешествия. Минаш – так звали моего модельера, примерял, чертил мелом, вытирал, потом снова чертил. Сметывал он прямо на мне. Я втягивал в себя то грудь, то живот, то плечи, опасаясь, как бы Минаш за компанию не сметал и мою шкуру.
Я уже мог попасть к Минашу с закрытыми глазами, каждый раз выбирая все более длинный и сложный маршрут. Но больше всего я любил, выйдя от Минаша, идти дальше, вглубь села. Пройдя около двухсот метров, у трех высоченных акаций я сворачивал влево по узкой, переваливающейся дорожке, больше похожей на широкую тропу. По ней я выходил на крутой берег Куболты. Противоположный берег расстилался широкой долиной, где летом всегда паслось множество гусей и уток.
Я спускался с обрыва и по бездорожью шел вверх по течению, перепрыгивая через многочисленные прозрачные ручьи, берущие начало у самого подножья обрыва. Я склонялся почти над каждым извором и подолгу вглядывался в зеленоватое подводное царство. Стоял апрель. Никакой водной живности еще не было, но я не мог оторвать взгляд от мерно колыхающихся нитевидных темно-зеленых водорослей. По направлению колебаний я быстро находил нору (источник) из которой вырывалась неправдоподобно прозрачная вода.
Некоторые изворы подпитывались тремя-четырьмя норами одновременно. Я научился распознавать норы по движению в воде белых песчинок и мелких, казалось, очень легких камешков. Вначале их движение в воде казалось хаотичным, но потом я научился определять закономерность движения мелких частиц известняка.
Вырываясь из подземного плена, песчинки стремительно влетали. И лишь выше они начинали мелко колебаться, поддерживаемые непрерывно извергающейся струей. В самом верху песчинки расходились и, колеблясь, медленно опускались по краю норы, образуя вокруг нее белый венчик.
Бывало, я нарушал подводную гармонию движущейся воды. Опустив в воду ивовый прутик, я пытался определить направление и глубину норы. Мимо прутика из норы вырывалась, как живая, извилистая струйка непрерывно меняющейся, похожей на белый дымок, мути. По мере движения по руслу ручья муть частично оседала, растворялась. И через несколько мгновений уже ничто не напоминало о потревоженной мной беззвучной симфонии подводных течений.
Напившись из последнего, самого крупного извора, у которого кто-то, словно заботясь о моих коленях, настелил большой плоский и гладкий камень, я шел к старому деревянному, почерневшему от времени, мосту напрямик, мимо огородов. У моста я снова встречался с Куболтой, протекавшей огромной ломаной дугой по широкому, уже начинающему зеленеть лугу…
На последней примерке Минаш сказал, что бы за костюмом пришел сам отец и принес за работу деньги. Через несколько дней отец, войдя в дом, бросил на кровать сверток, обернутый газетой и перевязанный крест-накрест толстым бумажным шпагатом.
– На! Носи! На пасху будешь, как человек. И нечего тому хваленому Штефану так целовать одно место. Обойдемся! – в сердцах выпалил отец и ушел на ток, взять на время кукурузосажалку.
Мама развернула сверток и протянула мне сначала брюки, а затем пиджак. Я оделся. Мама, повернув меня несколько раз, отвернулась и плечи ее мелко затряслись в беззвучном смехе. Повернулась ко мне уже с серьезным лицом, вытирая с глаз слезинки:
– Иди к Штефану! Пусть посмотрит, как люди шьют костюмы, – и, казалось, безо всякой связи добавила. – До пасхи еще целых четыре дня.
Мама снова отвернулась, и плечи ее также мелко затряслись.
Я пошел до горы. Шел неохотно, чувствуя неладное. Когда я вошел, в комнате установилось гробовое молчание. Фанасик широко открыл рот. Затем комната взорвалась гомерическим смехом. Смеялись, по моему, очень долго, постанывая. Штефан зачем-то расстегнул брючный ремень и завалился на стол.
А я стоял, не зная, как себя вести. Наконец, Штефан, вытирая слезы, спросил:
– А вуйко видел тебя одетым?
– Нет. Только мама. Она и послала меня к тебе.
– Ах, как надо, чтобы и вуйко посмотрел. – и снова грохнул коллективный хохот.
Штефан поднялся:
– Левую руку вперед! Еще немного. Так… – и продолжил:
– Хлопцы! Тут двоим на полчаса работы. Виктор, отпори хлястик и правый нагрудный карман. Иван, распускай на брюках манжеты! А ты раздевайся! Что стоишь?
Я послушно разделся. Штефан молниеносно отпорол левый рукав и отдал пиджак Виктору. А я стоял в одних трусах и рубашке.
Оказалось, что Минаш пришил к моему пиджаку целых четыре накладных кармана, да еще с расщелиной в складке посередине. Наверное, чтобы больше влезало. Правый нагрудный карман справа был пришит на 2–3 сантиметра ниже, чем левый. А сзади Минаш приладил широкий свисающий хлястик. От хлястика до самого низу Минаш оставил по швам два длинющих разреза, которые, (я это уже усвоил, бывая раньше у Штефана), правильно называются шлицами.
Но главным был рукав, за который взялся сам Штефан. Заставив меня надеть пиджак, Штефан сначала долго подкладывал и крутил ватную подушечку. А потом стал, смеясь, прилаживать сам рукав. Из разговоров я понял, что Минаш пришил левый рукав, вывернув его кпереди, как рука у Ленина на портрете в букваре.
Иван занимался брюками. Оказывается, манжеты внизу Минаш почему-то сделал узкими, не больше полутора сантиметров. Но там были еще какие-то сюрпризы, потому, что Штефан приказал убрать манжеты с брюк вообще и хорошо прогладить.
Хлястик отпороли и выбросили. Шлицы, прострочив неестественно длинный разрез, Штефан сделал совсем короткими. Сейчас они нравились даже мне. Одев меня, увидели, что оставшийся нагрудный левый накладной карман пришит косо. Мне было предложено убрать и его. Но я воспротивился. Карман – нужная вещь. Распоров на груди подкладку, Штефан выровнял и заново пристрочил карман.
Мое неважное по приходу настроение улетучилось, мне тоже стало весело и я принимал самое активное участие в доработке моего пасхального костюма. Когда я пришел домой, мама повернула меня всего лишь раз. Отец же никак не верил, что в одном костюме можно столько напортачить, но, тем не менее, у Минаша он больше никогда ничего не шил.
Костюм я надел единственный раз, на пасху. Пиджак потом мама куда-то тихо убрала, а брюки за лето я успешно изорвал. К новому учебному году отец привел из Черновиц шикарный школьный костюм из сине-серого тонкого сукна, который я носил с особым удовольствием. Особенно после того, как в дополнение к костюму брат Алеша подарил мне, на зависть одноклассникам, коричневой кожи, настоящий широкий ремень с буквами РУ на желтой сверкающей пряжке (РУ – Ремесленное Училище).
Через много лет я спросил маму:
– Почему ты послала меня к Штефану, не дожидаясь прихода с зернотока отца?
– Мне стало жалко Минаша. – с тихой улыбкой ответила мама.
Я подрастал. Приключение с Минашом я уже воспринимал, как удачный анекдот. Я с удовольствием продолжал ходить к Степану. Захватив из дому подаренный Алешей фотоаппарат «Любитель-2», я, подражая легендарному Аркаше, фотографировал весь портняжный цех таким, каким он был. На одной из фотографий долговязый Нянек сидел, пригнувшись, за шитьем на лежанке.
Осенью Тая пошла в первый класс. Училась легко и охотно, с удовольствием укладывая в портфель тетрадки с выполненным домашним заданием. К концу первой четверти, перед октябрьскими праздниками Тая пришла из школы в слезах, отказываясь назавтра идти в школу. Штефан, со свойственной ему экспрессией, быстро установил причину. К праздникам вся школа готовила большой концерт. К пионервожатой Анастасии Михайловне Савчук подошла и Тая, попросив определить ей место в художественном монтаже и танцах. Та грубо отказала, приправив свой отказ непозволительными эпитетами.
Если французы говорят «ищите женщину», то Штефан в этой ситуации оперативно нашел мужчину. Причиной непедагогической выходки пионервожатой был Иван. Недавно пришедший с флота рослый широкоплечий красавец с вьющимися волосами, стал объектом самого пристального внимания сельских красавиц. Не осталась равнодушной и Стася. Но симпатии Ивана, если не ошибаюсь, были на стороне Таиной классной руководительницы Валентины Васильевны Сафроновой, красоту и добрый характер которой видели даже мы, малолетки.
Штефан разобрался оперативно. Обращаясь к Ивану, сидевшему в тот день на табурете, он дал четкую команду:
– Та-ак! Сегодня же вечером разберешься со своими ухажерками, что бы ребенок не страдал от их любви к тебе! Иначе завтра я пойду в школу сам и разберусь со всеми!
Густо покрасев, Иван сидел, опустив голову в шитье. Таю в школе больше никто не обижал.
А после майских праздников Штефан, Иван, Гриша Жилюк, Миша Климов, Алексей Тхорик, работавший председателем в Корбуле Павел Михайлович Навроцкий и, примкнувший к ним, мой отец собрались у тетки Марии.
Они стали дружно вырубать мой зеленый мир, ограниченный ветхим забором от улицы и таким же забором из кольев со стороны Желюков. Справа участок упирался заднюю стену длинного, но узкого дома тетки Марии. Со стороны огородов стояла приземистая, под низко нависающей, почерневшей от времени, соломенной крышей, хата деда Пилипа.
За один единственный день была повалена целая роща кленовой поросли, где я мог перебираться с дерева на дерево, не спускаясь на землю.
Летом из кленовых веток я вырезал звонкие свистки, рогатки, ручки для самопалов, ножей и великолепные цурки. Заодно были свалены несколько ив, полоскавших свои длинные гибкие ветви в ручье и три сливовых дерева, на которых зрели необычайно сладкие и ароматные небольшие круглые сливы, которые мы называли пруньками.
Но, главное, был затоптан, а потом завален ручей, который брал свое начало во дворе Жилюков и нес свою прозрачную воду через дворы деда Пилипа, тетки Марии, затем под густыми раскидистыми вербами во дворах Петра Твердохлеба и его зятя Алексея.
Перед подворьем Михася Единачка ручей вливался в более мощный поток, выбегающий из извора, рядом с которым в прошлом году мы утопили в болоте какую-то особую, но уже ржавую швейную машину «Зингер», утащенную за сараем у Савчука. Швейная машина была довольно тяжелой, в топь она погрузилась очень быстро.
Потом стали возить камень. В нашем лексиконе появились новые слова: котелец, Парково, чистая кладка. Штефан стал строить новый просторный и светлый дом. Но мне он был неинтересен.
Я тосковал по тихому патриархальному мирку с немазанной дворовой печкой у хаты быстро слепнущего деда Пилипа. По его станкам для выделки пеньковых веревок и всепроникающим упоительным запахом конопли, разбиваемой дедом Пилипом на ветхой, скрипящей терлице.
Мне не хватало густых зарослей сиреневых кустов и десятилетиями разрастающихся кущей оранжевых лилий, которые мы называли «кугутиками» (петушками) за косящимся домом тетки Марии. А с улицы вырубленный под стройку участок казался голым до неприличия.
В конце пятидесятых в магазинах готового платья стало возможным купить удобную недорогую одежду. Портняжный цех в каждом селе рос не по дням, а по часам. Заказы у Штефана неумолимо сокращались, как шагреневая кожа. А новостройка глотала все больше и больше средств. Нужны были деньги. Однажды, придя в кино, я увидел Штефана в совершенно новом и непривычном для него и меня качестве. Штефана назначили завклубом.
Пошли репетиции, выезды в Тырново на фестивали и смотры художественной самодеятельности. В лексиконе Штефана появились новые слова: отдел культуры, Смокин, Пинчук, репертуар, конферансье. А поздней осенью в сельском клубе с оглушительным успехом прошла премьера пьесы «Сватання на Гончарiвцi».
Это была пьеса про придурковатого сынка богатеев – Стецька, роль которого мастерски сыграл наш сосед Олесько Брузницкий. С успехом играл в этой пьесе и Штефан. Сельский клуб был переполнен. Я, одинадцатилетний, выворачивая шею, смотрел эту пъесу через раскрытое окно вместе с Мишкой Бенгой и Броником Единаком, с трудом удерживаясь на шатком строительном козлике. Из зала, от дыхания множества людей, наши лица обволакивало тугими волнами теплого пара, густо замешанного на табачном дыме.
Сквозь клубы табачного дыма сцена покачивалась перед моими глазами. Потеряв ощущение реальности, я забыл, что передо мной сцена, а на ней мои соседи, близко знакомые люди. Как через окошко, прорубленное в другой мир я смотрел и от души смеялся над глупостью то вечно жующего паляницы, то колящего зубами орехи, придурка Стецька.
Я переживал за красивую и умную Ульяну, которую, уже ставший мне ненавистным, Стецько обещал после свадьбы лупить каждый день. Стараясь удержаться на качающемся под ногами козлике, мы страстно желали, чтобы черноусый и чернобровый Алексей, которого играл Степан, поскорее женился на красавице Ульяне.
При уточнении подробностей постановки пьесы с, помнящими события тех лет, старшими односельчанами, я узнал, что роль Стецька Олекса Брузницкий играл уже второй раз. Первую постановку пьесы «Сватання в Гончарiвцi» мои земляки увидели в самом начале пятидесятых.
Роль Ульяны тогда играла совсем молодая учительница младших классов, чернобровая высокая красавица Елена Павловна Гедрович-Сорочан. Тогда же она переработала пьесу под елизаветовские реалии. Ульяна на сцене клуба стала Одаркой, а Алексей – Тарасом. Роль Тараса тогда досталась Павлу Михайловичу Навроцкому. А Стецько как был, так и остался Стецьком.
Летом Штефан трудился в камнедобывающей бригаде на Куболте. Нам нравилось лазить по каменоломням, наблюдать за работой добытчиков ракушечника, слушать их озорные песни. А в обеденный перерыв в глубоких выработках бригада ловила рыбу. Ее заносило из прудов вышележащих по течению сел, разливающейся в летние ливни Куболтой.
С той поры прошло около шестидесяти лет. Уже давно нет деда Пилипа, бабы Волиянки, Дидэка. Много лет нет самого Штефана, безвременно ушедшего в мир иной в пятьдесят девять лет. Не выдержало сердце. В той части села, где он жил в молодости и где была его мастерская, я бываю очень редко. Когда проезжаю мимо дома, где он жил и шил, ловлю себя на том, что глаза непроизвольно косят вправо. В поисках чего-то безвозвратно утраченного…
Через сто метров бывшее подворье Ткачуков, где жила младшая сестра мамы Люба с мужем Николаем Сербушкой. Помимо воли взгляд упирается в то место, где когда-то росло старое дерево ранней черешни, под которой нес свою немудреную собачью службу первый пес моей жизни – Боба. За домом многолетние ореховые деревья, с прогнившей на стыке ветвей древесиной. Справа в четырех-пяти метрах от забора во второй половине июня зрела поздняя черная и крупная сладкая черешня.
Еще дальше, перед поворотом на Куболту – старый домишко, где жила одна из старших сестер отца тетка Павлина с вернувшейся из депортации бабой Софией. Здесь я чувствовал себя вольготнее, чем дома. Здесь мне жарили рыбу, пойманную мной в Куболте после ливней.
Домой я рыбу нести не смел. Побег на, широко разлившуюся по долине после проливного дождя, Куболту, а тем более ловля рыбы в несущемся мутном потоке, подчас сбивающем с ног лошадей, дома карались незамедлительно и довольно сурово.
В старом заброшенном теткином саду я взбирался на высокие вишневые деревья. Наверху я до одури объедался вишнями с черным подовым хлебом с, вдавившимися снизу и скрипящими на зубах, мелкими древесными угольками.
…Три подворья… Три дома в верхней части моего села… Три помутневших от времени осколка давно растрескавшегося зеркала моего безоблачного детства