Текст книги "Другой путь. Часть 2"
Автор книги: Эльмар Грин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 44 страниц)
подбородком на ладони и сидел так, упираясь локтями в колени. Он спросил меня:
– Сегодня конец вашему отпуску?
Я кивнул, держа голову в ладонях. Он спросил:
– Завтра на работу?
Я опять кивнул. Этот человек понимал, как видно, самое главное, что во мне сидело. Понимая это, он
спросил:
– А как думаете успеть?
Это уж был другой вопрос, который я сам готов был задавать себе сотни раз без всякого успеха. Но что-то
надо было ответить, и я сказал:
– Успею как-нибудь.
Он хмыкнул и встал, шагнув опять через канаву к своим. Там, на дороге, у них состоялся весьма
оживленный разговор. Мальчики и девочки с корзинками тоже перебрались туда, впутывая свои звонкие голоса
в общий говор. А самый бойкий мальчик воскликнул:
– Я точно знаю! Он из Минска летит. А у нас будет в пятнадцать сорок пять!
Человек с проседью сказал:
– Правильно, Гришух. А стоит он всего десять минут. Значит, полчаса остается до отлета. Все дело в
том, чтобы вовремя подоспеть.
Он озабоченно глянул вправо и влево вдоль дороги и остановил свой взгляд на свирепом встрепанном
парне. Тот к этому времени проверил что-то у себя в моторе и, хлопнув капотом, прохрипел:
– А ну, женская команда, хватит прохлаждаться! Залезай! Поехали!
Но худощавый человек с проседью остановил его:
– Минуточку, Степа! Погоди! Вот какое дело. Сгонять за своей машиной нам не успеть. На телеге не
доскакать. Придется тебе подбросить.
Темное от загара лицо свирепого парня налилось вдруг еще большей свирепостью. Опираясь руками о
радиатор и слегка подавшись вперед, он прохрипел удивленно:
– Чего-о?
Тот повторил спокойно:
– Придется тебе его доставить.
– А пошел ты…
И тут этот разбойного вида парень применил несколько таких слов, какие, кажется, не встречаются у них
в словарях. Только от Лехи я слышал что-то схожее. Но худое бритое лицо человека с проседью тоже выразило
свирепость, и он крикнул грозно: “Степа-ан!”. Можно было подумать, что он сейчас подойдет и ударит
лохматого желтоволосого парня по его разъяренному лицу. И, понимая, что это может кончиться плохо для него
самого, два других парня приблизились к нему для поддержки. И хотя в росте они тоже уступали
разбойноподобному парню, но их мускулатура, едва прикрытая у одного майкой, а у другого безрукавкой, кое-
чего все же стоила. Худощавый человек с проседью сказал уже спокойнее:
– Ты бы хоть женщин и детей постеснялся. Стыдись!
Но тот прохрипел сердито:
– Женщин! А что мне женщины? У меня еще два рейса сегодня. И ночной один.
– И все-таки придется подвезти.
– Вези! А мне не прикажешь. У меня свой начальник есть.
– Надо, чтобы и совесть своя была.
– Совесть! Х-ха! Совесть – это такой продукт: или пускай у всех будет, или совсем ее не надо.
– Она у всех есть, но в разной пропорции. У некоторых в микродолях, к сожалению.
– Ладно. Хватит мне зубы крутить! Женщины! Полезай наверх! Поехали домой!
Но женщины не полезли наверх. Они стояли на дороге и смотрели на него с укоризной. Человек с
проседью сказал ему:
– Ты же смотрел документы. Неужели ничего не понял?
– А ну вас всех к…
Парень яростно хлопнул дверцей кабины и отвернулся от всех, закуривая папиросу. Человек с проседью
сказал мне, застегивая на все пуговицы свой изрядно потертый пиджак:
– Едем, товарищ! Мы доставим вас в аэропорт. А оттуда через двадцать пять минут есть самолет на Ле-
нинград.
Но я ответил, покачав головой:
– Нет, спасибо. Я лучше так… Я люблю пешком прогуляться.
Сказав это, я попробовал встать с места и уйти от них – тут же, так сказать, подкрепить свои слова
действием. Но у меня ничего не получилось. Ноги не захотели подо мной выпрямиться, и я остался сидеть, как
сидел. А они все стояли и смотрели на меня с дороги – взрослые и дети. И внимательнее всех смотрел
полуседой сухощавый человек в потрепанном сером пиджаке и в коротких сапогах, залепленных землей. Из
таких въедливых ко всему людей, наверно, и получаются у них парторги. Всмотревшись в меня сколько ему
было нужно, он обернулся к остальным и сказал негромко:
– Все понятно, ребятки! Бумажник-то видели? Пустой. В деньгах все дело. Но разве он скажет? О, это
такие люди – я знаю их. Сколько же стоит билет до Ленинграда? Кто знает?
Парень в майке ответил первый:
– Не знаю. В Москву летал, а в Ленинград не приходилось. Около ста, вероятно.
Человек с проседью проверил свои карманы:
– А у меня только сорок два рубля. Эка незадача!
Парень в майке сказал:
– И у меня тридцать найдется. Я сейчас!
И он побежал на картофельное поле, где их поджидали лошади, мирно поедавшие ботву. Парень в
безрукавке крикнул ему вслед:
– И у меня в правом кармане возьми четвертак!
Пока парень в майке бегал туда и обратно, старшая из женщин тоже извлекла что-то из-под белого халата.
Принимая от них деньги, человек с проседью сказал весело:
Ермило парень грамотный,
Да некогда записывать,
Успей лишь сосчитать!
Потом он спросил:
– А у тебя как с деньгами, Степа?
Тот сверкнул на него свирепым взглядом и, раздавив сапогом окурок, сунул руку в кабину. Выхватив
оттуда замусоленный пиджак, он не глядя вынул что-то из кармана и не глядя протянул человеку с проседью.
Тот сказал весело:
– Все в порядке, ребятки! Хоть в Москву лети!
Но я к этому времени уже встал. Не сразу это мне далось. Три попытки пришлось мне сделать, прежде
чем ноги выполнили мою волю. И, поднявшись на ноги, я сразу двинулся прочь от этих русских, что-то там
ради меня затевавших. Не хотел я, чтобы они опять совершили относительно меня ошибку, как совершали ее
много раз до этого в разных других местах своей беспредельной России. Не стоил я их заботы. Совсем другое
было определено мне судьбой за мои грехи перед миром. И, помня об этом, я зашагал от них прочь к своей
последней березе. Но худощавый полуседой человек закричал мне вслед:
– Куда же вы? Стойте! Ребята, держите его. Ведите сюда. С ними иначе нельзя. Они такие! Я знаю их.
Я услыхал за собой торопливые шаги и обернулся. Что надо было им от меня, этим неугомонным
русским? Неужели им так трудно было оставить меня в покое? Не нуждался я в их заботе. Не хотел я ее,
перкеле! Ну куда вас опять несет? Ну, выходи сюда все – сколько вас там! Выходи по десять на одну руку! Не
испугался я вас!
Вышли двое, и каждый взял меня под одну руку. Я попытался вырваться, но не смог. Вежливо и
настоятельно они вернули меня к дороге. А канавы я даже не коснулся ногами – так аккуратно они перенесли
меня через нее прямо к машине. У машины полуседой человек опять внимательно всмотрелся в мое лицо из-под
нахмуренных темных бровей и сказал:
– Ребятки, а нет ли у кого хлебца или чего другого перекусить?
Никто не отозвался на его вопрос. Тогда он покрутил головой туда-сюда и даже к детям заглянул в
корзины с ягодами. И вдруг его осенило:
– А молоко-то! Дашенька, как бы это, а? Молочка бы немного – человеку подкрепиться.
Старшая женщина ответила:
– Можно бы, да ведь как? Прямо из подойника неудобно…
Тот согласился:
– Да. Кружку бы надо. – Он опять обернулся к детям, глядя на них вопросительно. Те не отозвались.
Он обернулся к водителю: – Как у тебя, Степа, нет ли чего?..
Тот обвел всех таким свирепым взглядом, будто готовился приступить к всеобщему избиению и только
примерялся, с кого бы начать. Полуседой человек смотрел на него спокойно снизу вверх, и его твердо сжатые
губы не то чтобы улыбались, но как-то так сложились, что выдавили своими уголками ямки в его впалых щеках.
Разбойный парень сверкнул на него яростно светло-серыми глазами, очень заметными на его крупном темном
лице, но бить, кажется, раздумал. Сунув руку в кабину, он извлек оттуда синюю кружку, объемом в пол-литра, и
протянул младшей женщине. Та поднялась в кузов, где стояли четыре больших бидона, и раскупорила один из
них. Накренив его, она отлила немного молока в подойник, а из подойника налила в кружку.
Парни перестали держать меня под руки, и я уже начал подумывать о том, чтобы опять двинуться вдоль
дороги своим путем. Но в это время перед моими глазами появилась полная кружка молока. Ее протягивала мне
через борт кузова молодая женщина в белом халате. И, протягивая молоко, она улыбалась мне, улыбалась как-то
неуверенно, виновато, словно прося извинения за то, что осмеливалась предлагать мне такой неказистый
продукт. И в голосе ее была просьба, когда она сказала:
– Попейте, пожалуйста.
Хотел бы я знать, кто отвернулся бы от этого молока при таких обстоятельствах. Я не отвернулся от него.
Взяв кружку в обе руки, я одним духом вытянул из нее больше половины. Молоко было теплое, парное. Как
видно, они только что надоили его и теперь везли куда-то на сдаточный пункт. И едва я оторвался от кружки,
чтобы перевести дух, как женщина вылила из подойника остальное, снова ее наполнив.
В три приема я осушил кружку. Ее сразу же у меня отобрали, и не успел я сказать “спасибо”, как
очутился в кабине грузовика рядом с желтоволосым разбойником. Он развернулся на дороге и погнал свою
машину в обратном направлении.
Я не видел, куда он ее гнал, круто сворачивая на перекрестках. Что-то подступало к моему горлу, и я
пытался проглотить это. А оно опять подступало, и я опять глотал.
Встрепанный разбойник сказал вдруг хрипло: “Ладно”. И, не глядя на меня, тронул мое плечо, слегка
стиснув его ладонью. Но после этого к моему горлу стало подступать еще обильнее и вдобавок затуманились
глаза. Я отвернулся от разбойника, чтобы он этого не заметил. Черт его знает, что это со мной вдруг сделалось
такое!
Минут пятнадцать неслась так машина на предельной скорости и остановилась. Дверца кабины с моей
стороны открылась, и худощавый человек, заглядывая внутрь, сказал торопливо:
– Покарауль его, Степа, а я сейчас. Если билетов нет – все равно настою, чтобы взяли.
Он убежал, а я вышел из кабины, пытаясь определить, где находится север и северо-восток, чтобы при
случае двинуться дальше своим путем. Ноги подо мной как будто укрепились немного. Молоко делало свое
дело. Как мало надо человеку, чтобы он воспрянул!
Перед моими глазами раскинулся аэродром с несколькими самолетами, выстроенными в ряд. Тут же
блистало на солнце стеклами небольшое здание аэровокзала. А по другую сторону виднелось неподалеку какое-
то селение с церковными куполами и фабричными трубами. Я не успел его разглядеть. Худощавый человек
тронул меня за руку и сказал: “Пойдемте”. Он запыхался, и его густые волосы с проседью растопорщились на
все стороны. Подтолкнув меня к выходу на аэродром, он сунул мне в руку билет, а в другую руку – что-то
завернутое в газету. И еще что-то он положил мне в боковой карман пиджака.
Я плохо понимал, что он мне подсовывал и зачем. Но, видя, что передо мной открылась контрольная
калитка для выхода на аэродром, я обернулся к машине, на которой приехал. Желтоволосый встрепанный
разбойник стоял там в своей расстегнутой клетчатой рубахе, дымя папиросой, и смотрел в мою сторону.
Перехватив мой взгляд, он тряхнул одобряюще лохматой головой и даже улыбнулся вдруг. Боже мой, он,
оказывается, и улыбаться тоже умел! И какая же у него была хорошая улыбка – как у младенца. Молодая
женщина, поившая меня молоком, тоже улыбнулась мне из кузова машины и даже помахала рукой. Я кивнул им
и прошел в контрольную калитку. Контролерша проверила мой билет и указала самолет. Но, пройдя калитку, я
тут же снова к ней вернулся, чтобы сказать “спасибо” главному хлопотуну, а вернувшись, крикнул ему совсем
другое:
– Адрес! Дайте мне, пожалуйста, адрес! Я вам деньги вышлю!
Но он в ответ погрозил мне кулаком. Кулак у него был костистый и увесистый. Взмахнув им, он крикнул:
– Адрес? Найдете и так, если не вздумаете счесть это платой за ваш лагерный хлеб!
Вот как дело обстояло… Я еще немного потоптался на месте и пошел от него к самолету. Но потом опять
обернулся. Как же все-таки… Контролерша напомнила мне:
– Не задерживайтесь, гражданин. Через три минуты взлет.
Я опять направился к самолету, но остановился и обернулся еще раз. А он поднял руку и вдруг крикнул
мне по-фински:
– До свиданья! Счастливый путь!
По-фински он это крикнул. Почти год не слыхал я финских слов, и вот мое ухо уловило их и вобрало в
себя, посылая к сердцу: “Някемиин! Оннеа маткалле!”. И кто произнес их? Боже мой…
Медленным шагом добрел я до самолета и поднялся по трапу в его корпус. Внутри мне указали мое
место. Я сел. Самолет своим ходом выкатился на взлетную дорожку. Моторы его заработали сильнее. Он взял
разбег и оторвался от земли. Я полетел в Ленинград.
Так странно тут все устроено. Вы пытаетесь идти своим отдельным путем, но вы не пройдете своим
отдельным путем. Вам не дадут здесь пройти в стороне от людей. Вас непременно вытянут из вашего
отдельного закоулка на общую дорогу.
Они очень разные, эти русские. Даже их Иваны – разные. Но любой из них непременно выполнит то, к
чему назначен высшей судьбой: он не даст вашим костям расположиться раньше срока под одинокой ольхой или
березой. Он оттянет их на свою дорогу, впрыснет в них жизнь и, снова превратив их в человека, пустит его по
свету совершать новый путь.
Я совершал непривычный путь. Я летел. Подо мной простиралась Россия, а я летел над ней в Ленинград,
где было мое жилище – пусть временное. И там ждали меня хорошие русские люди и даже раскрытая книга,
где было написано: “Эх, тройка! птица тройка…”. Это о России сказал так их великий писатель Гоголь. И ей же,
по его предсказанию, должны были уступать дорогу другие народы и государства.
Можно ли представить, чтобы какой-то другой народ избрал себе тот, неведомый еще в истории человека
путь, на который ступил русский? И – не вслед за русским, а в одиночку, самым первым. Трудно это себе
представить. И уж совсем нельзя представить, чтобы какой-то другой народ вынес это на протяжении почти что
сорока лет, не отказавшись от продолжения, ибо это был груз, способный сломить любую другую спину.
Первые шаги в неведомое, где нога могла невзначай провалиться в крутую пропасть или трясину, первые
опыты, первые усилия в таких делах, какие до того никому другому не приходили в голову, первые промахи,
первая горькая боль от них и первые прививки от новых – все на себе, все своими собственными усилиями,
непосильными для любых других. Другим оставалось только перенимать самое выгодное, а над неудачами
смеяться. И если бы только смеяться… Кому-то однажды показалось, что за всем этим вообще ничего нет и что
можно просто-напросто прибрать все это к рукам. Но как он ошибся!
Откуда у них это непременное стремление размахнуться пошире? Не от просторов ли их земли? Но и
размеры сердца тоже не оттуда ли? И вот придет время, когда тесно станет народам планеты, когда невозможно
будет каждому из них ютиться в своем отдельном закоулке. И кто из них тогда явится притягательной силой и
примером для единения? Не тот ли, для кого уже теперь слова “мое” и “наше” получили новое, разумное и
красивое значение, а работа стала не только тем, что дает хлеб для поддержания жизни? И кому тогда отдашь
свое сердце ты, Аксель Матти Турханен?
Очень метко сказал когда-то Илмари Мурто про нервы и жилы, которыми срослись наши две страны,
такие несхожие по образу жизни и размерам. Не для вражды расположил нас бог так плотно рядом с русскими.
И тот же старый Илмари – я снова и снова вспоминал об этом – советовал мне не отвергать руку русского,
если она протянется с дружеским намерением. Да, я выполнил твое наставление, мудрый старый Илмари! Не
одному русскому и даже не одному русскому Ивану пожал я руку. И только один Иван по фамилии Егоров сам
не желал подавать мне руки и смотрел на меня с холодом в серо-голубых глазах.
Совсем недолго летел я по воздуху. И в самом начале полета я съел до крошки все, что было завернуто в
газету. А было в нее завернуто два круглых пирожка и два яблока. Мне передал их человек, которому я не успел
пожать руку, не успел сказать “спасибо”, у которого даже имени не успел узнать. Но проморить его голодом три
года в своих лагерях – это я успел.
Кресло подо мной было мягкое и подвижное, оно позволяло откинуться назад и дремать. Но я не
откидывался назад и неотрывно смотрел с высоты облаков на эту непонятную страну, так неожиданно
вынырнувшую из глубины своих глухих лесов на самое видное место в мире. И, выйдя на самое видное место,
чем еще неожиданным и приманчивым собиралась она поразить мир?
67
Около часа провел я среди облаков, а потом опустился на землю в ленинградском аэропорту. Оттуда
легковая машина доставила меня за двадцать рублей в Ленинград. Эти двадцать рублей и сверх того еще
семнадцать я нашел в боковом кармане пиджака. Я знал, кто их туда положил, но не знал имени этого человека.
Дверь в квартире на улице Халтурина мне открыла Мария Егоровна. При виде меня она сказала
обрадованно:
– Ну, слава богу! Наконец-то вы явились. А мы уж тут беспокоиться начали. Нет и нет человека, и
вестей от него нет уже две недели. Хотели уж в розыск объявить. Там денежное извещение вам пришло, и
записку Надя оставила.
– Кто?
– Надя. Только что была здесь – ягоды завезла. И сразу уехала.
– Куда уехала?
– На вокзал – к поезду торопилась.
– Надежда Петровна?
– Она.
Я кинулся в свою комнату. Да, на столе рядом с раскрытой книгой Гоголя лежало извещение, в котором
мне предлагалось явиться на почту и получить шестьсот рублей. И я сразу вспомнил веселого южного Ивана.
Это были те самые деньги, которых мне недоставало, чтобы приехать из Крыма в Ленинград. Я сам оставил их
на столе там, на Кавказе, по примеру других участников пирушки, и никто не обязан был мне их возвращать. Но
он сделал это без обиды для меня, не прибавив к моим деньгам то, что от них отделил хозяин чайной в уплату за
угощение.
Рядом с извещением лежала записка, написанная ее рукой: “Уважаемый Алексей Матвеевич! Слыхала о
Вашем недавнем посещении нашего колхоза. К сожалению, была в разъездах. О Вашей поездке по стране тоже
извещена. Надеюсь, что она Вам на пользу. Поздравление Ваше получила, но не поняла, к чему оно относится.
Я тоже на днях уезжаю в южный санаторий. С приветом, Н. Емельянова”.
Я метнулся по комнате туда-сюда. Емельянова! А я – то считал ее Ивановой. И письма посылал
Ивановой. И она получала их, не поправляя меня. Откуда мне было догадаться, что она носит фамилию
покойного мужа? И в санаторий она еще не ездила. Значит, ничего не изменилось в ее судьбе? Значит, за майора
вышла совсем другая Надежда Петровна?
Я сбросил парусиновые туфли и надел другие, на каучуковой подошве. Выходя из квартиры, я сказал
Марии Егоровне, что скоро приду. Она понимающе кивнула, думая, должно быть, что я пошел за деньгами. Но я
не пошел за деньгами. Я пошел прямым путем к Невскому проспекту, чтобы там сесть на троллейбус, идущий в
направлении вокзала.
Она пишет мне: “Уважаемый”. Значит, она все-таки уважает меня? Такая женщина не станет употреблять
это слово зря, кривя душой. Она пишет: “К сожалению”. Значит, она сожалела, что я не застал ее дома. Она
пишет: “Надеюсь, это Вам на пользу”. Она надеялась. Она не просто подумала, что вот, мол, это ему, может
быть, пойдет на пользу. Нет, она надеялась. Она с надеждой думала: “Дай бог, чтобы это ему пошло на пользу”.
Вот как она обо мне думала, пока я колесил по России. Оставалось только доказать ей, что она не напрасно так
думала.
Невский проспект был залит солнцем. По обе его стороны текли два многоцветных потока. И в этих
потоках все трепыхалось и колыхалось, меняясь местами. Свежий ветер относил в сторону подолы
разноцветных платьев девушек и женщин, обнажая их икры и вырисовывая тела. Волосы их под напором ветра
тоже смещались в сторону. И даже у юношей они взъерошивались, заставляя их чаще встряхивать головой.
Темная туча, занявшая небосклон со стороны моря, была причиной этого ветра. От нее даже доносилось
отдаленное громыхание. Но она еще могла пройти стороной. А пока что солнце пользовалось ясной частью
неба, изливая свое сверкание на оба людских потока, где ему было полное раздолье для игры среди этих разных
по цвету и яркости легких летних платьев и по-разному загорелых лиц, рук и ног. Усиливая яркость людских
нарядов, оно, кроме того, и бликами своими одаривало все, что могло: гладкие бока и створки сумок, пряжки
поясов, брошки, ожерелья, глубину глаз, влажную поверхность губ и открытых в улыбке зубов.
Между этими двумя людскими потоками текли в обе стороны более быстрые потоки, состоявшие из
автобусов, троллейбусов и легковых машин разного рода. Время от времени эти потоки замирали, пересекаемые
многоцветными людскими потоками, а затем по зеленому знаку светофора снова приходили в движение.
Я включился в один из этих быстрых потоков у двойного ряда старых лип вдоль Гостиного Двора. Мой
троллейбус пересек Садовую улицу, перевалил мост, на углах которого четыре голых парня из темной бронзы
одолевали четырех упрямых коней, остановился на минутку за Литейным проспектом, а оттуда уже без
остановки довез меня до Московского вокзала. Внутрь вокзала я вбежал единым духом и первым долгом вышел
к той платформе, от которой поезда обыкновенно уходили на Балабино и дальше. Но там не было поезда. Он
уже ушел. А может быть, его еще не подавали сюда?
Я мог бы узнать об этом, прочтя расписание в зале ожидания. Но я прошел на всякий случай к другим
платформам. Поезд на Балабино могли подать к любой из них. Однако остальные платформы пустовали. Только
на одной из них людей скопилось немного больше, чем на других. И при них не было ни чемоданов, ни узлов.
Только несколько букетов цветов увидел я в руках женщин. Из этого следовало, что здесь готовились встретить
прибывающий поезд, а не уезжать.
Но я прошел на всякий случай вдоль платформы, всматриваясь в женские лица. Могла и она невзначай
оказаться здесь. Тем временем темная туча, идущая от моря, наползла на предвечернее солнце и громыхнула
громом совсем уже неподалеку. Ветер прогнал вдоль рельс в круговом вихре мелкий мусор и песок. А вслед за
вихрем по этим же рельсам к этой же платформе тихо придвинулся поезд. Я не успел дойти до середины
платформы, как он остановился и из его вагонов стали выходить люди.
Кинув последний взгляд вдоль платформы дальше, я увидел среди встречающих очень рослого парня и
узнал в нем Никанора, одетого в новый серо-голубой костюм. Я попытался пройти к нему, но встречный поток
сошедших с поезда людей оттеснил меня на край платформы. Продвигаясь дальше, я раскрыл рот, чтобы
окликнуть его, но в это время на моем пути из вагона вывалилась целая гроздь звонкоголосых девушек в штанах
и футболках с рюкзаками и чемоданчиками в руках.
Я узнал этих девушек. Они встретились мне в Нижнем Новгороде, который теперь у них называется
Горьким городом, и потом плыли со мной вниз по Волге до Сталинграда. И трое парней были с ними. Я
отодвинулся, уступая им дорогу, и в это время услыхал молодой басок Никанора. Он произнес негромко только
одно слово:
– Варюша!
И я увидел, как она вывалилась из общей грозди девушек и кинулась к нему, держа в одной руке
чемоданчик, а другой придерживая у плеча лямки рюкзака, видел, как взметнулась ей навстречу его огромная
рука, описывая в воздухе дугу, и как сплющились друг о друга их носы и щеки. Ее ноги в стоптанных
босоножках проволочились немного по асфальту платформы, а потом и вовсе оторвались от него, повиснув в
воздухе. И, вися в воздухе со всей своей кладью, огромная и тяжелая, она тоже произнесла одно только слово:
– Никанорушка!
И это слово прозвучало как стон, в котором соединились воедино и боль, и жалоба, и рыдание, и
счастливый смех, исторгнутые из самых сокровенных глубин ее груди. Ее подруги и три парня обернулись на
этот стон и, переглянувшись между собой, заулыбались понимающе, оставляя их позади себя. Никанор
поставил ее на ноги, сгреб в одну руку ее рюкзак и чемодан и пробасил негромко над ее ухом:
– Сдал на третий курс.
Она не поняла:
– Какой третий курс?
– Строительного института.
Она все еще не понимала, вопросительно заглядывая ему снизу в глаза, и ее густые черные волосы были
похожи на вздыбленные в круговороте ночной бури темные морские волны. А он, обратив к ней с высоты своего
роста крупное мальчишеское лицо, сказал вместо пояснения, видимо, заранее приготовленные слова:
– Не будешь теперь меня стесняться.
Она еще секунды две-три смотрела на него с удивлением, потом воскликнула протяжно:
– Дурно-ой! Вот дурной-то!
И опять в этом возгласе было что-то от первоначального стона, только преобладали в нем теперь,
пожалуй, звуки радости. И в самом центре этих звуков, пронизывая их и вырываясь наружу, звенела победная
нотка женского счастья. И пока они шли за моей спиной к выходу из вокзала, эта нотка звенела и звенела в ее
голосе, о чем бы она ни говорила:
– О, глупый! Что он вбил себе в голову! О, дурной! Ради этого пожертвовать такой изумительной
поездкой! О, боже мой, до чего же он глупый, мой Никано-орушка!
Я плохо слышал ее. Другие люди, идущие сзади, заслонили меня от них. Да мне и незачем было ее
слушать. Что она там говорила? Говорила она примерно то же самое, что все говорят в таких случаях:
– А оттуда мы поехали… А потом мы пошли… И там была такая расчудесная погода… И какие люди!
Мы встречались… Обменивались мнениями… Понимаешь? А потом мы поехали… А потом мы пошли… Ах,
это было так чудесно, если бы ты знал… Никано-о-орушка!
Не в словах было дело, а в той главной нотке, которая в них билась и трепетала и особенно полно
укладывалась в его имя. А имя у него было длинное, и сам он был огромный. И девушка у него была крупная. А
в такой крупной девушке и любовь, наверно, была крупная, ибо ей было где разместиться.
Да, Ермил Антропов ошибался, пожалуй, говоря о двухметровых. Не к завоеванию Суоми они здесь у
них готовятся. Не до того им! Совсем иными завоеваниями они заняты. И дай им бог в этом успеха!
Уйдя с платформы, я свернул влево, пропуская их к выходу. Еще раз, уже довольно близко, прокатился
раскат грома. Туча все основательнее захватывала небо, нависая над вокзалом. Опять она что-то мне готовила
неожиданное. Но задумываться об этом уже не приходилось. Полубегом добрался я до знакомой мне платформы
и там увидел поезд. В него уже садились, и возле вагонов кое-где стояли провожающие.
Я прошел вдоль поезда, заглядывая сквозь открытые окна внутрь вагонов и всматриваясь в лица людей,
стоявших на платформе. Более половины вагонов я так проверил, уже не надеясь ее увидеть, и вдруг увидел…
Да, это была она, моя женщина! Боже мой! Опять я видел эти знакомые темно-карие глаза и темные
брови над ними, которые очень близко сходились над ее переносьем своими внутренними широкими концами.
Все так же туго были собраны на затылке ее черные волосы, все так же стройны были ее сильные ноги,
открытые снизу чуть выше икр. Только одета она была на этот раз в темно-зеленый костюм, приглушенный
серым цветом.
Она еще не успела войти в вагон и стояла на платформе у входа. Рядом с ней стояла черноволосая,
черноглазая девочка в коротком светлом платьице. И эту девочку я тоже знал. Но кто там еще стоял в сером
костюме с легким фиолетовым налетом? Это стоял Иван Егоров. Я узнал его не только по цвету костюма, но и
по форме спины, очень широкой вверху и узкой внизу, и по гладко выбритой сильной шее, пока еще не тронутой
складками.
Он стоял к ним лицом, заслоняя их от меня. Зачем он там стоял? Или он тоже собирался ехать куда-то?
Так почему не входил в свой вагон? Или он пришел сюда провожать кого-то? Так пускай бы шел и провожал и
не мешал мне подойти к моей женщине. Кого он там высматривал, стоя перед ней? Или никого не высматривал?
Но перед ней почему он оказался?..
Я остановился, не дойдя до своей женщины почти на длину вагона. Люди подталкивали меня справа и
слева, но я остановился. Мне нечего было делать возле моей женщины. Другой провожатый занял возле нее мое
место. Вот он присел перед девочкой, чтобы оказаться равным с ней по росту, и взял обе ее ладошки в одну
свою. Другой рукой он провел по ее волосам, заплетенным в две косички, и поцеловал ее в лоб. Девочка что-то
сказала ему и, взглянув на мать, полезла по ступенькам в вагон.
А он протянул руку ее матери, и та протянула руку ему, глядя очень серьезно в его лицо. Не знаю, как оно
выглядело, его лицо, но в ее глазах, наверно, отражалось что-то от его выражения. Держа в своей ладони ее
ладонь, он осторожно накрыл ее другой своей, ладонью, и опять ее глаза ответили на что-то, исходившее в этот
момент от его лица. Потом он осторожно потянул ее к себе, и это вызвало подобие сопротивления с ее стороны.
Голова ее чуть отклонилась, назад и сделала отрицательное движение. Но его лицо продолжало что-то такое ей
говорить, чему она уже не стала противиться. И он притягивал ее к себе за руку все ближе и ближе…
Я направился скорей к выходу, оставляя позади себя перроны вокзала. Не нужен мне был вокзал. Не для
того я целый месяц рвался в Ленинград, чтобы проводить время на его вокзалах. Что хорошего дает человеку
пребывание на вокзале? Ничего, кроме повода для тоски и грусти.
Раскаты грома опять прошлись над городом, и отголоски этих раскатов, проникнув под стеклянный свод
вокзала, произвели глухой рокот в разных его углах. Та часть неба, которую позволял видеть высокий свод
вокзала, перестала быть небом. Его заменило что-то черное и плотное. Оно клубилось и двигалось, грозя
привалиться к земле и неся ей прохладу и сумерки. И уже было видно, как на фоне этой черноты сверкнули
длинными светлыми нитями пролетавшие сверху наискосок первые крупные капли. Но я направился прямо к
выходу через внутреннее помещение вокзала, не думая об этих каплях.
О глазах я думал в это время. О красивых глазах зрелой женщины, которые умеют в какую-то минуту
жизни так много в себя вместить. Трудно определить, что содержат в такую минуту ее глаза, но то, чем они
наполнены, исторгнуто из самых тайных недр ее женской души. В них и слабость ее, и строгость, и мольба, и
угроза, и готовность вырезать свое сердце из груди, если понадобится. В них весь ее богатый, непонятный мир,
выступающий изнутри наружу на эту короткую минуту, когда лицо ее впервые приближается к лицу человека,
которого она полюбила, и губы ее идут навстречу его губам. Самые драгоценные сокровища женского сердца
переселяются на эту минуту в ее глаза, переливаясь в них всеми своими таинственными гранями. И если
женщина сохранила внутри себя для мужчины свой богатый женский дар в тридцать восемь лет, когда каждая
отдельная доля его пронизана и подкреплена зрелым разумом, то нет на свете любви полнее и крепче.
Но разве не наградила и меня когда-то таким же взглядом ни с кем на свете не сравнимая молодая