Текст книги "Другой путь. Часть 2"
Автор книги: Эльмар Грин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 44 страниц)
никогда быть никакой дружбы у русских с финнами. Слишком несправедливо распределил бог между ними
блага земли.
Мне ли было менять это давно установленное мнение? И чем подкрепил бы я свои доводы,
опровергающие его? Тем, что я здесь на каждом шагу встречал и слышал? Но это была одна только голая
пропаганда со стороны коварных русских, задумавших втереть очки попавшему к ним в лапы одинокому финну.
Вот что это было такое, если исходить из давно установленного у нас мнения.
И, сверх всего, где-то там, далее, в глубине России, продолжал высматривать меня тот страшный Иван.
Высоко вздымаясь над своими бескрайними русскими дорогами, он зорко вглядывался в них, готовый в любую
минуту схватить меня своей железной рукой. И не было бы мне тогда спасения.
Только огромный Юсси Мурто мог бы представить собой какую-то защиту. Но он стоял где-то там, на
окраине севера, и не двигался. Он все еще думал о чем-то, угрюмый, молчаливый Юсси, вглядываясь
внимательно во все то, на что наталкивался здесь я. И он вглядывался также в серо-голубые глаза Ивана своими
ясными светло-голубыми глазами, вглядывался серьезно и пристально, как бы готовясь о чем-то очень важном
его спросить. И тот ждал его вопроса, не выказывая, однако, особого нетерпения. Он как бы только на миг
повернулся к Юсси с учтивой вежливостью, готовый выслушать вопрос и дать на него нужное разъяснение, но в
то же время готовый спокойно отвернуться, если вопроса не последует, Сам он, как видно, не нуждался в
разъяснениях. И от молчания Юсси Мурто у него тоже ничего в жизни не менялось.
Зато у меня менялось. Как я ни крепился, но сон одолевал меня постепенно. И, не успев дождаться той
минуты, когда Юсси соизволит наконец раскрыть свой молчаливый рот, я заснул.
30
Когда я проснулся, в доме опять не оказалось никого, кроме старшей хозяйки. Но время было не такое уж
позднее по моим новым, праздным нормам жизни. Часы показывали девять, и, следовательно, до отхода
теплохода оставалось еще целых два часа. Пока я брился и умывался, хозяйка приготовила мне омлет и
подогрела пирожки с мясом. Я приналег на них довольно основательно, имея в виду предстоящий мне далекий
путь, и запил их двумя стаканами чая.
На этот раз я уже вполне определенно заявил хозяйке, что собираюсь уезжать. Она спросила:
– Далеко ли?
Я ответил:
– Далеко. И ждать меня к обеду вам больше уже не придется.
Она сказала:
– Как знаете. Успеете к ужину – и то ладно.
Я засмеялся:
– Нет, к ужину мне еще труднее будет успеть, чем к обеду.
Она развела руками, добрая русская женщина, полная забот о финне.
– А как же не евши-ти?
Я сказал:
– Как-нибудь. Спасибо вам за все. До свиданья.
Она ответила:
– Не за что. Счастливо вам доехать и вернуться.
Видно было, что убедить ее в своем отъезде я не смог, бог с ней. Выйдя на улицу, я спустился по ней к
приречной низине, заставленной свежими стогами, среди которых были два моих. Они остались от меня слева,
когда я свернул на знакомую дорогу, ведущую к пристани.
Никто не встретился мне на этой дороге, слава богу, и никаких препятствий до самой пристани больше не
предвиделось. Справа от меня тянулась травянистая стена обрыва. У его основания возле крохотного водоема
приткнулось деревянное строение. Там что-то вдруг загудело внутри сердито. Я остановился, думая, что это
относится ко мне. Все могло быть, конечно, ибо я находился в стране коварных русских. Но к этому гудению
скоро прибавился равномерный стук. И тогда я догадался, в чем было дело: внутри строения работал мотор,
подающий из родника воду в их главный распределительный бак.
Далее я поравнялся с ветряной мельницей, которая высилась над обрывом наподобие грозного
привидения. Но и она не могла стать мне помехой, стоя неподвижно на своей единственной ноге, как и все
другие ветряные мельницы их колхоза, где люди перешли на электрические мельницы.
За мельницей дорога слегка обогнула выпуклость обрыва, открыв моему глазу вид на капустное поле.
Там работали женщины, пропалывая и прореживая ряды капусты. Но и они не могли мне помешать, ибо
капустное поле находилось в стороне от дороги, слева. За капустным полем берег реки приблизился к дороге, и
отсюда наконец я увидел пристань.
Правда, до пристани мне еще встретился моторный катер, стоявший у небольшого деревянного причала,
возле которого толпились люди. Но и они, кажется, не собирались преграждать мне путь к пристани, переходя
один за другим с берега на катер. Так благоприятно складывались в это утро мои дела. Пристань уже была на
виду, и ничто не могло мне теперь помешать дойти до нее и сесть в одиннадцать часов на теплоход, чтобы
отправиться по реке Оке в город Горький, а оттуда поездом в Ленинград, где изнывала в муках тоски по мне моя
женщина.
Когда я поравнялся с причалом, все люди уже были в катере. И один из них, стоявший внутри катера у
борта, откуда он помогал другим перебираться с причала в катер, помахал мне приветливо рукой. Я всмотрелся
в него. Это был парторг. Он спросил меня:
– Далеко ли направились?
Я указал на пристань, и он кивнул понимающе:
– Ну, ну. Счастливо доехать.
Даже он благословлял мой отъезд, не проявляя намерения меня удержать. Все же я помедлил немного.
Неудобно было уйти, не сказав ему “спасибо”. Как-никак, это он устроил меня на ночлег, не забыв также о еде.
Подойдя к нему поближе по деревянному настилу причала, я протянул руку. Но и тут я не сразу попрощался.
Чем-то надо было сгладить мой отказ принять его приглашение остаться у них погостить, хотя бы коротким
разговором о том о сем. Нельзя было давать человеку повод подумать, что я пренебрегаю его заботами. Он взял
мою руку в свою, и, отвечая на его пожатие, я спросил для начала:
– А вы далеко ли?
Он ответил:
– На пасеку.
– Как?
– На колхозную пасеку. Это где пчелы.
– А-а, понимаю. За медом? Но почему вас так много?
– Они в дом отдыха.
– Куда?
– В дом отдыха.
– В какой дом отдыха?
– В наш колхозный дом отдыха.
– Разве у вас есть свой дом отдыха?
– Да.
– У крестьян – дом отдыха?
– Да, да. У крестьян – дом отдыха.
Я все еще держал в своей руке его руку. Пора было отпустить ее и, сказав попутно то, что принято
говорить на прощание, уйти своей дорогой. Но я забыл о руке. Я спросил:
– И что же, крестьяне отдыхают в этом доме?
– Ну конечно. Для чего же он и выстроен?
– И сейчас отдыхают?
– И сейчас.
– А как же с летними работами?
– Успеваем. Не всех же мы туда вывозим. Всех и дом не вместит.
– А какой он, этот дом?
– Дом как дом. Да вы лучше сами взгляните.
Моя рука все еще была в его руке. Он сжал ее чуть покрепче и потянул к себе. И нельзя сказать, чтобы я
стал особенно упираться. Нет, я сам шагнул в катер и уселся на скамейку, пристроенную вдоль борта. Мотор
заработал, и катер двинулся вверх по реке.
Да, так вот порой все складывается, когда вы идете по их земле к пристани. Ну ладно. Зато я посмотрел
этот дом. Он стоял в молодом лиственном лесу на левом, низком берегу реки Оки. Катер долго тянул нас туда,
бороздя сверкающую от солнца воду. На его пути встретилось несколько речных судов и среди них – тот самый
теплоход, на котором я собирался уехать в город Горький, откуда поезд готов был доставить меня прямиком к
моей женщине, изнывающей в тоске по мне.
Теплоход прошел вниз по реке, не заметив меня, сидевшего в открытом катере среди восемнадцати
других, примерно таких же по возрасту. Из этих восемнадцати восемь были женщины, все время без умолку
говорившие между собой о чем-то под рокот подвесного мотора. А из мужчин самыми молодыми были парторг
и парень, сидевший у мотора на корме. Он высадил нас на низкий песчаный берег, поросший красным
лозняком, и погнал катер обратно в колхоз.
Восемь говорливых женщин и восемь пожилых мужчин подхватили свои чемоданчики и отправились
прямо и глубину лиственного леса, а мы с парторгом прошли вдоль берега вверх по реке еще километра два,
дойдя почти до того места, откуда меня три дня назад перевез на правый берег золотозубый лодочник. Здесь мы
тоже свернули по тропинке в тесную зелень леса, наполненную перезвоном птичьих голосов, и минут через
двадцать вышли на открытую поляну, заставленную ульями. На краю поляны стоял маленький домик с одним
окном. Парторг заглянул в него и, не увидев никого внутри, обернулся и крикнул на всю поляну:
– Ау! Иван!
С другого конца поляны отозвался не менее громкий голос, и к нам напрямик через поляну, неторопливо
пробираясь между гудящими ульями, вышел тот самый Иван.
Так у них тут все подстроено. Вы идете к пристани, чтобы уехать скорее к своей женщине, которая
истомилась в разлуке с вами. Но вам не дают дойти до пристани. Вас хватают за руку, кидают на дно катера и
везут под присмотром восемнадцати человек на далекую пасеку, где ждут вас не сладкие медовые соты и не
веселый пир, а ждет вас тот страшный, непримиримый Иван.
Я сразу его узнал, несмотря на то, что он старался выглядеть ниже ростом и темнее волосом. Даже глаза
его стали скорее коричневыми, нежели серо-голубыми. Но все равно это был он. Мне ли его не знать? Это были
его руки и плечи, его крупное загорелое лицо, ставшее чуть шире и добродушнее от времени, но способное в
любую минуту снова исполниться суровости и прильнуть к прицелу пулемета. Одним словом, я знал о нем все,
что нужно знать, и не ждал от него пощады. Парторг сказал, кивая на меня:
– Вот привез к тебе гостя из Финляндии, товарища Турханена. Прошу любить и жаловать.
Иван злорадно ухмыльнулся, услыхав эти слова. Уж он-то знал, как меня надо любить и жаловать. Рукава
его рубашки были закатаны до локтей, высвобождая кулаки к действию. Ворот у мускулистой загорелой шеи
был расстегнут, позволяя плечам при размахе развернуться шире. Не скрывая злорадной усмешки, он двинулся
ко мне, но в последнее мгновение почему-то раздумал меня бить и просто так протянул мне руку. Я пожал ее,
чувствуя в ответ верное доказательство своим предположениям относительно его способностей ломать хребты и
вышибать из человека дух. Парторг тоже пожал ему руку, сказав попутно:
– А я к тебе с хорошими вестями: разрешили нам восточный участок.
В ответ на это Иван обрадованно хлопнул его по плечу и вскричал:
– Да ну! Вот молодец! – Потом потер с довольным видом ладонь о ладонь и сказал: – Ну, теперь дело
у нас пойдет. А то уж прямо задыхаться начали. Тесно пчелке. Полтораста ульев на одном участке – это, прямо
скажем, многовато. За новыми роями не угонишься. Только один сгребешь, глядь – уже второй вылетел, а там и
третий. Один так высоко взлетел вон на тот ясень, что еле достали. Две лестницы вместе связать пришлось.
Есть еще подозрение насчет этих двух ульев: не прозевали ли? Звук вроде глухой. Может, и не прозевали. Но
кто их знает? Спать, конечное дело, много не приходится.
Парторг сказал:
– Ничего. Теперь часть заботы отпадает. С полсотни туда переправишь – и вздохнешь свободнее. Когда
думаешь начать переброску?
Иван ответил:
– Только не летом. Посмотреть еще надо, как там и что. Зимник вырыть, чтобы осенью их прямо туда
спящих. С весны ведь им способнее будет обживаться на новом-ти месте.
Нет, это был, пожалуй, не тот Иван. И ухмылялся он вовсе не злорадно, а скорее даже добродушно.
Кроме того, он так много и заботливо говорил о пчелах, что, кажется, забыл обо мне. Пытаясь проверить это, я
пошел на риск и привлек на себя его внимание таким вопросом:
– А где ваши пчелы берут себе питание?
Он живо ко мне обернулся:
– Где берут взяток? О, хватает им пока. Вон в том направлении большая лесная поляна. Там вот луга
покосные и сады соседнего колхоза. А там клеверища. Плюс к этому – липы в лесу много. А новую пасеку, о
которой мы сейчас говорили, прямо в липовом лесу установим.
Да, вряд ли это был тот Иван. Далеко ему было до того Ивана. И, конечно, мне только показалось, что он
был способен в нужную минуту превратиться в грозного мстителя, раскроить кому-то прикладом автомата
череп или сломать чей-то хребет о ствол сосны. Не был он на это способен. Пчела с разгона ударилась о его
висок и запуталась в свисающей набок темной пряди волос. Он осторожно высвободил ее, выждал, пока она
оправилась на его широкой ладони, и только тогда сдунул, проследив глазами за ее полетом. Парторг спросил:
– А как у тебя с кадрами?
Он ответил:
– Наладилось. Два помощника теперь у меня постоянных. Оба на оплате.
– А где они?
– Одного за продуктами послал в лавку лесничества, а другой спит в зимнике после ночного дежурства.
Так с разговором он провел нас по краю поляны, наполненной пчелиным гудением, к небольшому
сарайчику, сколоченному из свежих досок. Дверь сарая была открыта, и мы вошли внутрь. Там у стены на
приступке стояли в ряд всякие бочонки, кадушки, ведра. Одна кадка была открыта, и в ней поблескивал
золотистой прозрачностью свежий мед.
Два светловолосых мальчика лет по тринадцати хлопотали посреди сарая у большого металлического
бака, и один из них был в знакомой мне белой рубашке с короткими рукавами и в коротких синих штанишках с
карманами. Я уже видел его накануне. Он осторожно вставил в бак истекающие медом соты, оправленные в
раму, и, закрыв крышку, сказал другому мальчику:
– Ты крути равномерно, не торопись. Внутренний стержень все равно даст нужную скорость.
Второй мальчик, в розовой застиранной рубашке и в длинных серых штанах, принялся неторопливо
вращать ручку, пристроенную у бака сбоку. Насколько я понял, соты внутри бака попадали под воздействие
центробежной силы. Эта сила отделяла мед от сотовых ячеек и разбрызгивала его по стенкам бака, откуда он
стекал вниз. А внизу был кран, через который мед вытекал в подставленное ведро.
Верхнюю полку сарайчика заполняла всякая утварь, имеющая касательство к пчелиному хозяйству. Тут
были новые запасные рамы для ульев, новые соты, оттиснутые из воска человеком, были сетки для защиты
лица, дымари для выкуривания пчел, были разные книги и журналы по пчеловодству. Иван показывал нам то
одно, то другое, обращаясь больше ко мне. Я кивал ему и говорил: “Да, да”, но смотрел больше в сторону
мальчиков, вернее – в сторону одного из них. Этот один вынимал из бака опустевшие сотовые пластинки и
прислонял их к другим таким же, стоявшим на чистой скамейке у стены. Потом брал из медного тазика
пластинки, полные меда, и вставлял их в бак, плотно закрывая его крышкой, после чего другой мальчик
принимался крутить ручку. Этот другой мальчик был обут на босу ногу в стоптанные парусиновые туфли, рядом
с которыми кожаные сандалии и чистые синие носки его товарища казались прямо-таки богатыми.
Да, такое вот может установиться в деревне, где жизнь повернута на новый лад. Был Арви Сайтури, по
милости которого осиротели дети. Но они не погрязли в нужде и горе. Почему не погрязли? Не потому ли, что
был сметен с лица земли сам Арви Сайтури? Похоже, что именно потому. Я спросил Ивана:
– Это и есть ваши помощники?
Он ответил:
– Будущие. А пока что присматриваются и приноравливаются. Что ни утро, спозаранку переправляются
сюда на лодке. Полюбилась им, видно, пчелка.
Он показал нам также землянку, куда ульи ставились на зиму и где в это время похрапывал один из его
помощников, а напоследок угостил нас медом. Мед нам преподнес в двух чистых стаканах, поставленных на
блюдечки, тот самый мальчик. Парторг спросил его, окуная в мед чайную ложку:
– Какие тут у вас виды на урожай нынче?
Мальчик ответил:
– Хорошие, Василий Мироныч. По ведерку на семью выйдет. А в будущем году и по два добьемся на
двух-то пасеках.
Так он ответил, этот мальчик, у которого не было на свете ни отца, ни матери. Он ответил так, будто
владел этой пасекой и собирался в будущем году владеть двумя.
Да, как-то все сместилось в их деревне, н непонятно было, кого надлежало считать у них обделенным
судьбой и кого – приласканным ею. И трудно было также понять, где начиналась у них семья и где кончалась.
Мог быть и у меня, конечно, в жизни такой же славный темноглазый мальчуган, с такой же заботой
наполняющий для людей бочонки медом. Но, как видно, не только у меня он мог быть и не только для меня. Для
очень многих он был славным и своим.
31
Покончив с медом, я осмотрелся, пытаясь определить, в какую часть России меня опять забросило. И тут
же я сообразил, что отнесло меня, кажется, немного назад на том пути, который я с такой лихостью
прокладывал в глубину России. Еще утром я находился несколько дальше от Ленинграда, а теперь опять чуть
приблизился к нему. Почему бы мне было не попытаться продолжить это приближение? Может быть, здесь
неподалеку пролегала железная дорога, та самая, по которой мне предстояло уехать из города Горького в
Ленинград? А если она здесь пролегала, то я мог без промедления направиться к ней. Имея такое намерение, я
спросил парторга:
– А тут можно пройти?..
И он ответил, не дав мне даже кончить вопрос:
– Можно. Мы так прямиком и пойдем с вами через лес.
И он повел меня по глухой лесной тропинке, стесненной зеленью листвы, которая была так обильно
наполнена птицами, что, казалось, она сама звенела и стонала от их пения и колыхалась не от легкого дуновения
ветра, а от пронзительной силы их голосов.
Удивительно, как много их было там, наверху, этих птиц, и как усердно они надсаживали свои глотки. Не
знаю, по какому поводу задавали они этот концерт, но у себя в Суоми я не замечал за ними такого старания. И не
только такого, но помнится, что там я почти совсем не слыхал их голосов, разве только в те дни, когда первый
раз прибыл в Туммалахти, где нашел не только близкого мне старого Илмари, но где, кроме того, Айли Мурто
была еще прежней Айли Мурто…
Зато у Арви Сайтури я, кажется, не слыхал пения птиц, да и видеть их не успевал, ибо смотрел больше в
землю, чем в небо. По той же причине не улавливал я их пения и в других местах моей угрюмой Суоми, где
тоже трудно доставался мне мой каждодневный хлеб. А тут я видел их, мелькавших в зелени листвы
разноцветным оперением. И тут в мои уши свободно проникали все переливы и перезвоны их тонких голосов.
Можно было подумать, что когда-то прежде в моих ушах таились неведомые заслоны, не впускавшие в меня
звуки птичьего пения, а теперь эти заслоны растаяли, открыв дорогу всему, в чем звенит радость.
Да, непонятно было, почему я так плохо помнил пение финских птиц и почему только здесь вдруг по-
настоящему открыл, с какой проникновенной силой мог звучать этот самим богом придуманный могучий
концерт. Не потому ли, что я в это время шагал в мягкой тени листвы к железной дороге, по которой собирался
уехать в сторону Ленинграда, где металась, не находя себе места в тоске по мне, моя русская женщина. Я шел к
ней, чтобы положить конец ее одиночеству, и русские птицы пели мне в благодарность за мое похвальное
намерение. Так все объяснялось будто бы.
Полчаса шли мы с парторгом сквозь этот зеленый, тенистый кусок России, начиненный веселыми,
певучими звуками, укрытыми в листве. А листва к тому же загоралась разными живыми, яркими красками
всякий раз, когда очередное белое облако переставало заслонять собой солнце, позволяя его жарким лучам
свободно проникать в просветы леса. Полчаса шли мы с парторгом сквозь эти звонкие звуки и жаркие краски,
но пришли не к железной дороге, а к незнакомому мне деревянному дому.
Так устроена их Россия, что по ней вас можно водить куда угодно, не выводя к железной дороге. Вы
стремитесь к ней всеми своими тайными помыслами, чтобы уехать скорее в Ленинград, где вы так нужны кому-
то, но вас обязательно уводят от Ленинграда прочь.
А птичье засилье в их лесах объяснить нетрудно. Русские переманили к себе из Финляндии всех финских
птиц – вот и все объяснение. Да, именно так обстояло дело, если разобраться в нем со всей моей редкостной
проницательностью. Вот почему пение птиц не касалось моих чутких ушей в моей родной Суоми. Их не было
там, этих птиц. Коварные русские заманили их к себе, ибо русские на все способны. Запомните это на всякий
случай вы, финские люди, чтобы при любых неполадках в вашей жизни знать, где искать виновников. Заманив к
себе ваших птиц, русские услаждают ваш слух их пением, делая в то же время вид, что ведут вас к железной
дороге. Но он и не ведут вас к железной дороге. Нет, они уводят вас в отдаленную глубину лиственного леса,
где вы оказываетесь перед каким-то двухэтажным бревенчатым домом, блистающим на солнце жестяной
крышей.
Это был новый дом, поставленный прямо в гуще молодых лесных дубов, кленов и лип и еще не
отделанный полностью. Парторг так и объяснил:
– Хлопот с ним еще много. Обшить надо вагонкой, покрасить, мебель приобрести, прачечную
оборудовать, баньку выстроить, летнюю столовую соорудить. Но это все мы доделаем исподволь. А пока что
решили не терять зря времени. Со стариков начали да с пожилых. Они ведь этого не видели в своей жизни —
так пусть первые попробуют. А молодые еще успеют. Да и не всякий молодой сюда пойдет. Им разве такой вид
отдыха нужен, молодым-то?
Я сказал:
– Чтобы захотеть отдыха, надо сперва устать. А у вас в поле нельзя устать. Вы работаете неполный день.
Полный день в крестьянстве – это восемнадцать часов.
Он усмехнулся:
– О, это для нас теперь дело прошлое.
Я сказал:
– При такой работе вам хватило бы для отдыха одних воскресных дней.
Но он возразил:
– Нет, нам этого уже мало. Жизнь идет вперед. А идти ей положено только к лучшему.
Так у них тут установлено. Идти им положено только вперед и только к лучшему. Сворачивать вбок или
пятиться назад они не намерены. И если они поднялись настолько, что смогли выстроить для крестьян своей
деревни дом отдыха, то понимать это надо так, что в то состояние, когда этого дома опять не станет, они уже не
вернутся. Нет, он теперь при всех обстоятельствах должен будет остаться у них и служить им, пока не
выстроится что-нибудь еще более крупное и красивое. Так у них по крайней мере установлено, в надежде на то,
что жизнь подчинится их планам.
Да, любопытные вещи стали твориться на свете. Когда это было на земле, чтобы крестьянин запросил
для себя отдыха? Для крестьянина сама работа в поле должна быть и отдыхом, и праздником, и всякой иной
радостью. Дождь вовремя полил посеянное им в землю зерно, и он поет веселые песни. Расцвели и вызрели его
всходы – новая радость и праздник в крестьянском сердце. Сняты поспевшие к сроку осенние плоды – и
опять счастье и довольство в душе и в доме крестьянина.
Стоит ли ему менять эти радости на какие-то новые, незнакомые виды досуга? Он строит свое счастье
сам, строит в одиночку и строит его только в пределах собственного дома, находя в этом главную отраду жизни.
Никогда и ни на что не зарился он за его пределами. Свой дом дает ему все и для тела и для души. Так издавна
ведется на свете. Но здесь умудрялись принимать радость и всякую иную душевную усладу за пределами своих
домов и, кажется, не считали это отклонением от нормы. Что ж, им, успевшим приобрести вкус к отдыху, было
виднее, пожалуй.
Но, с другой стороны, мог ли кто из них понять, чем он владел на свете, приобретя возможность
украшать свою жизнь всякими такими домами вместо повседневной заботы о хлебе, о хлебе, о хлебе? Особенно
тот мог ли понять, кто был помоложе? И если он не мог понять и оценить это в полной мере, то была ли
надобность спешить одарять его подобной благодатью? Не полезнее ли было вернуть его на время в то
состояние, когда его думы еще не могли подняться выше хлеба? Зачем прививать молодому, здоровому парню
дополнительный опыт безделья, когда он и без того работает всего половину дня, а остальное время гуляет,
разъезжая на велосипеде или мотоцикле или танцуя в своем клубе после кино? Давать понятие об отдыхе надо
подлинному земляному старателю, изведавшему на своем хребте всю тяжесть крестьянской доли, тому, кто
способен удивиться такому непривычному дару и оценить его, тому, кто действительно устал, придавленный
тяжестью жизни, вроде одинокого старого Ванхатакки.
Да, именно для Ванхатакки было бы кстати отведать хотя бы малую долю подобного отдыха. Эй,
Ванхатакки! Вот, пожалуйста, не желаешь ли? Здесь для тебя выстроили дом среди благоуханных лип и птичьих
концертов. Можешь прийти сюда в любое время года, хотя бы в самый разгар летних работ. Не бойся, дела твои
дома не замрут. Кто-то побеспокоится о них без тебя. Зато здесь ты проживешь на полном довольствии, и это не
будет стоить тебе ни одного пенни. Наоборот, тебе даже оплатят проведенные здесь дни сверх того, что на тебя
здесь затратится. Как ты на это смотришь?
Все тут к твоим услугам. Вот две комнаты внизу, две наверху. В каждой комнате по четыре кровати.
Выбирай любую. Наверху живут женщины, внизу мужчины. Вот кухня. В ней две женщины готовят тебе
завтрак, обед и ужин. Третья женщина убирает за тобой постель, а мужчина, которого ты видишь на дворе,
привозит сюда продукты и заготавливает дрова.
Рядом с кухней столовая, а над ней – открытая веранда. Ты обедаешь в столовой, а потом сидишь на
этой веранде в раскладном кресле и листаешь газеты или журналы. Ты можешь послушать радио или поиграть в
шашки и шахматы; можешь пойти в лес и подремать на травке; можешь полюбоваться цветами в молодом
садике, а вечером посмотреть кинофильм или представление, разыгранное местными колхозными артистами.
Целый месяц проводишь ты в таком безделье, накапливая в своем теле соки, и за это время дела в твоем
хозяйстве продолжают выполняться, как выполнялись они при тебе. Как тебе все это нравится? Ты хотел бы
такого отведать хоть раз в жизни, или оно для тебя вроде как бы непривычно? По-твоему, здесь даже не все
ладно, в этой затее? Тебя, никак, берут сомнения в чем-то. Так, наверно, надо понимать твою недоверчивую
усмешку? Ты вынимаешь трубку изо рта, где у тебя вместо передних зубов зияет пустота, и, сплюнув на
сторону, говоришь с твердым убеждением в своем натужном голосе: “Такого не бывает!”.
И верно. Откуда такому быть? Когда это приключалось на свете, чтобы крестьянин обзаводился домом
отдыха? Здесь явно таился какой-то подвох. Не могло тут быть никакого дома отдыха, да и не было его. Вот как
просто мы с тобой с ним разделались. Не было тут никакого дома. Просто мне представилось, будто я видел его
и входил внутрь, приглядываясь к его устройству на обоих этажах. А на самом деле не было его здесь, этого
дома. Была только видимость, очень ловко подстроенная для того, чтобы пустить пыль в глаза приезжему
финну. Ради него произвели здесь некоторое шевеление. Прибыли на катере по реке Оке шестнадцать взрослых
людей, готовых якобы остаться тут на две недели, а шестнадцать других, уже якобы отдохнувших и налитых для
видимости здоровьем и загаром, готовились вернуться назад, в свои дома.
Молодая расторопная женщина в многоцветном легком платье с яркой шелковой косынкой на русой косе
застилала для видимости свежими простынями постели на обоих этажах. А две другие женщины наполняли
этот дом и все пространство вокруг него запахом вкусного обеда – тоже для видимости.
И, чтобы придать этой видимости какой-то вес, меня даже пригласили пообедать в столовую, где уже
собрались те шестнадцать человек, что прибыли на катере вместе со мной. Ну что ж. Я не стал отказываться,
делая вид, будто не разгадал их наивной хитрости. И нельзя сказать, чтобы холодная заливная рыба и суп из
курицы, приготовленные для видимости, слишком уж сильно отличались от подлинных блюд. А видимость из
жареной баранины с гречневой кашей, дополненная видимостью земляничного киселя, нагрузили мой желудок
так основательно, что я с трудом поднялся по внутренней лестнице на верхнюю веранду, затененную деревьями,
где на столе среди газет и журналов стоял для видимости кувшин с хлебным квасом.
Парторг мой опять куда-то отлучился по делам этого придуманного для видимости хозяйства. Так он был
устроен, что не мог усидеть на месте даже после обеда. Ему непременно надо было сунуть всюду свой крупный
нос. И пока люди, готовые к отъезду домой, сидели на берегу реки в ожидании катера, а парторг вникал в
нужды хозяйства, я сидел на веранде и листал газеты.
И странное дело: листая их местные газеты, я вычитал из них страшные для России вещи. Оказывается, в
некоторых районах той области, где я находился, в хозяйстве крестьян творились крупные неполадки. Трудно
было только понять из газет, чем они вызваны. Где-то на целой сотне гектаров не пропололи вовремя овощи, и
они погибли. Где-то на нескольких сотнях гектаров после нерадивой вспашки взошел плохой хлеб, и какой-то
колхоз по этой причине оставался без урожая. Где-то на многих сотнях гектаров перестаивала на корню трава, и
не предвиделось надежды выкосить ее в молодом состоянии из-за нехватки косилок. А это опять грозило
бескормицей нескольким крупным фермам. В газете так и было сказано: “опять”. Из этого следовало, что
бескормицу они уже испытали в прошлом году. Где-то с опозданием посадили картошку, упустив теплое,
влажное время весны, и теперь тоже не надеялись на урожай.
Я не знал, что и думать. Случись все это не в России, а в какой-нибудь иной европейской стране, она
давно ударилась бы в панику перед угрозой голода. Но здесь никто и ухом не вел. Я взглянул украдкой на
бородатого человека в расстегнутой голубой рубахе, сидевшего напротив меня в плетеном кресле. Он тоже
перебирал газеты и тоже, наверно, вычитывал из них про все эти случаи, какие совершались на их полях. И,
конечно, он тоже мог предвидеть, какая страшная беда собиралась к ним нагрянуть зимой, но никакого
беспокойства на его широком добродушном лице я не заметил. Наоборот, оно было полно довольства и покоя,
вызванного сытным обедом и приездом сюда на отдых.
Я покосился на двух других мужчин, таких же солидных по возрасту. Они только что отложили газеты в
сторону. Но отложили не потому, что устрашились вычитанных из них ужасов, а потому, что пожелали присесть
за отдельный столик и сразиться в шахматы. Я взглянул на трех женщин, листавших за столом журналы, и на их
лицах гоже не заметил признаков озабоченности. Они говорили между собой о своих женских делах, о
сыновьях и дочерях, женатых и неженатых, замужних и незамужних, о будущих свадьбах, о новых платьях и
новых обычаях, но ни слова о предстоящем в России голодном бедствии.
Как надо было это понимать? Может быть, я ошибся? Я перебрал еще несколько газет с разными
названиями и за разные числа. И почти в каждой из них упоминался какой-нибудь промах, за которым влеклись
огромные потери и хлебов, и трав, и молока, и мяса. Нет, я не ошибался.
Но если такое творилось у них в одной области, то оно могло твориться и в другой и в третьей. Убедиться
в этом было, конечно, нетрудно. Стоило перебраться в другую область и полистать в тамошних крестьянских