Текст книги "Икона и топор"
Автор книги: Джеймс Хедли Биллингтон
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 61 страниц)
Из всех очевидных признаков перемен, происходивших в России после Крымской войны, ни один не был столь ощутимым и впечатляющим, как строительство железных дорог. Они со всей непосредственностью и драматичностью доносили до провинции весть о том, что грядет новый мир – по мере того как стальные рельсы, простираясь из северо-западного угла России, проникали в шестидесятых и семидесятых годах в ее захолустную глубь. Старые окольные грунтовые российские дороги послужили в 1812 г. (как впоследствии и в 1941-м) своеобразной защитой от тяжеловооруженных захватчиков с Запада и очаровывали своей живописностью романтическое воображение. Радищев, при всем своем реформаторском пыле, воздал должное старинному тракту, по которому отправился в свое знаменитое путешествие из Санкт-Петербурга в Москву; у Гоголя старые дороги символизируют прелесть и тайну исконной Руси.
Новым железным дорогам суждено было стать символичными для современной России и российского взаимосвязанного процесса духовного разброда и материального преуспеяния. Сперва некоторые русские националисты мечтали о гармоническом освоении железных дорог российской культурой. Федор Чижов, попович и близкий друг Гоголя, Иванова и Хомякова, преподавал в Санкт-Петербурге физику и математику и опубликовал в 1837 г., в возрасте 26 лет, антологию по истории совершенствования паровых механизмов. Он писал, что «железная дорога для меня девиз нашего времени», и его решимость открыть в России век железных дорог не пошатнулась за долгое время заключения, которому он подвергся в последние годы царствования Николая – обвиненный, по-видимому, в агитации славян против владычества Габсбургов. Когда при Александре II железные дороги принялись строить всерьез, Чижов проникся страстным желанием помешать иноземцам прибрать к рукам российское железнодорожное строительство. Он пытался увязать новую форму предпринимательства с духовными целями и в 1860 г. создал компанию, которая первым делом запланировала покаянную железнодорожную ветку из Москвы к Троице-Сергиевой лавре. Но англо-французские конкуренты скоро его обошли, и он, обманутый в своих надеждах, умер в 1877 г.; похоронили его рядом с Гоголем[1162]1162
26. См.: Ф.Чижов. Паровыя машины, история, описание и приложение их. – СПб., 1838; БЕ, LXXVI, 821–822; РБС, XXII, 376–381; и особ, биографический очерк: А.Либерман // Сборник в память столетия со дня рождения Федора Васильевича Чижова. – Кострома, 1911, 49 и далее.
На склоне лет Чижов близко подружился с другим железнодорожным магнатом С.Мамонтовым, который тоже стал покровителем искусств и помог сохранить до XX столетия идеал особого русского национального художества. Чижов завещал Мамонтову свой громадный девятнадцатитомный дневник, по-видимо-му содержавший пророческий наказ отечеству, с условием «не печатать и не читать, покуда не минет сорок лет со дня смерти автора» (Отчет Московскаго публичнаго и Румянцевского музеев за 1876–1878 г. – М., 1879, 98). Интерес к этому монументальному сочинению не пропадал до истечения указанного срока в роковом 1917 г. О предстоящей публикации его было объявлено в журнале «Книжный угол» (СПб., 1918, № 2, 33); она, однако, не состоялась ввиду закрытия этого примецательного журнала советскими властями, и мне не удалось отыскать следов этого документа или какой бы то ни было информации о нем ни в Ленинграде, ни в Москве, ни в 1961-м, ни в 1965 г.
[Закрыть]. Горькое и смутное чувство по отношению к железным дорогам сквозит в речи ректора Рижской богословской семинарии, произнесенной в декабре 1872 г., когда его попросили благословить новый железнодорожный мост: «Разнообразные мысли возникают в душе при виде этого нового пути. Что принесет он нам?.. Не будет ли он частию поспешником той мнимой цивилизации, которая… под видом ложной общечеловечности и общего братства всех… уничтожает действительную, истинную человечность, истинное братство?»[1163]1163
27. Речь М.Дрекслера, ректора Рижской богословской семинарии // Странник, 1872, дек., 98–99. Сходные опасения выражал безвестный крестьянский сочинитель в 1835 г., еще до завершения строительства первой железной дороги. См.: М.Коваленский. Хрестоматия по русской истории. – М. – Пг., 1923, IV, 77–78.
[Закрыть]
Не только традиционалисты, но и реформаторы-западники с некоторой опаской взирали на этих провозвестников нового железного века. Хотя Белинский изъявлял восхищение железными дорогами и любил смотреть, как они строятся, «действительность», от которой он шарахался, приобретала в его глазах облик паровоза: «железного» чудища со «стальными челюстями», изрыгающего «дым и языки огня». Более умеренный западник князь Вяземский писал в 1847 г. в статье «Взгляд на литературу нашу в десятилетие после смерти Пушкина»: «…Железные дороги частью уже упразднили, а со временем и окончательно упразднят бывшие путевые сообщения. Другие силы, другие пары давно уже уволили огнекрылатого коня, который ударом копыта высекал животворные потоки, утолявшие благородную и поэтическую жажду многих поколений» [1164]1164
28. П.Вяземский. ПСС. – СПб., 1879, II, 353; Белинский. ПСС, XI, 325. Об аналогичных тревогах в другом литературном контексте см.: M.Brightfield. The Coming of the Railroad to Early Victorian England as Viewed by the Novels of the Period // Technology and Culture, 1962, Winter, 45–72; O.Handlin. Man and Magic: Encounters with the Machine // The American Scholar, 1964, Summer, 408–419; L.Marx. The Machine in the Garden: Technology and the Pastoral Ideal in America. – Oxford, 1964.
Некоторые соображения о железной дороге как литературном символе и стимуле преобразования российского общества содержит статья: М.Апьтман. Железная дорога в творчестве Л.Н.Толстого // Slavia, XXXIV, 2, 1962, 251–259.
[Закрыть]
В романах времен Александра II приземленному Пегасу русского реализма то и дело приходилось пересекать железнодорожные пути. В поездном купе подражатель Христа по Достоевскому князь Мышкин на первых же страницах романа «Идиот», возвращаясь в Россию, знакомится с угрюмой и зловещей личностью, чья судьба в дальнейшем тесно переплетется с его собственной. И как крестьяне уподобляли сеть железных дорог гигантской паутине, которая опутала русскую землю, так один из персонажей «Идиота» считает железнодорожную напасть рухнувшей с неба звездой «Полынью», о которой сказано в Откровении св. Иоанна Богослова (8:11). В клубах паровозных извержений, сопровождающих россиян в их железнодорожных странствиях на Запад и обратно, Тургенев в романе «Дым» видит подобие смятенного состояния умов и смутного будущего России. Один из вдохновителей и зачинателей программно-реалистической музыки Милий Балакирев работает в 1870-х гг. носильщиком на санкт-петербургском вокзале: для него это разновидность покаянного «хождения в народ». Толстой умер на захолустной железнодорожной станции, а его великий роман «Анна Каренина» начинается и кончается гибелью человека под колесами поезда. Поэт Некрасов ввел в обиход словосочетание «Царь Голод» в своем стихотворении «Железная дорога» (1865).
В то же время для тех, кто мечтал прежде всего о драматическом материальном преображении мира, железные дороги становились символом света и надежды. Членам секты 1840-х гг. «Вестники Сиона» второе пришествие виделось новым устройством жизни возле великой железной дороги, которая проляжет по евразийским просторам и станции которой будут громадными раздаточными центрами материальных благ. Основатель секты Ильин умер в Соловецке в 1890 г., буквально за год до того, как его прозрения начали воплощаться в строительстве Транссибирской магистрали, самой длинной в мире железной дороги. Прибытие Ленина в апреле 1917 г. на санкт-петербургский Финляндский вокзал в пломбированном вагоне стало ключевым, харизматическим событием в истории большевизма. Неистовые агитационные рейды Троцкого по стране в его пресловутом бронепоезде сыграли важную и драматическую роль, мобилизуя вооруженные массы на поддержку революции, а огромные, вычурно изукрашенные станции Московского метрополитена стали символами новой безбожной религии сталинской эры.
Первой российской железной дорогой была короткая линия, соединившая Санкт-Петербург и Царское Село, открытая в 1835 г. Через шестнадцать лет рельсы протянулись из Санкт-Петербурга в Москву, главным образом благодаря стараниям американского инженера Джорджа Вашингтона Уистлера (мужа матери знаменитого художника Джеймса Уистлера), который способствовал стандартизации в России более широкой колеи, чем в Западной Европе. В 1856-м, первом году царствования Александра II, в Санкт-Петербурге строились два новых вокзала западного и восточного направления; при новом императоре строительство значительно ускорилось. Французские сен-симонисты, вложившие в это строительство немалые деньги, были в восторге, оттого что железнодорожное сообщение должно было осчастливить почти одновременно Америку и Россию («этих двух Герклов, дремлющих в своих колыбелях»), и полагали российскую программу технически менее впечатляющей, но исторически несравненно более важной, соединяющей Европу с Азией. Российское строительство было «свершением, не имеющим себе равных на нашем континенте», которому предстояло стереть политические расхождения и установить новое «экономическое сообщество»: в нем сольются Западная и Восточная Европа и возникнет единство, «подобное самой России… полуевропейское, полуазиатское»[1165]1165
29. Е.Barrault. La Russie et ses chemins de fer// RDM, 1857, mai 1, 179, 176, 208. См. также: G.Weill. L'Ecole Saint-Simonienne, 1896, 245; и: Keller. East, 162–164.
[Закрыть].
Новые железные дороги явились первым массированным вторжением механической силы в растительное безвременье деревенской России; при этом во всей империи невероятно возросла социальная, а значит, и классовая мобильность. Первое путешествие на поезде «освобожденного» крестьянина было обычно болезненным расставанием с родными краями – отправлялся ли он на пожизненную воинскую службу или в город на поиски заработка. Ехать приходилось долго; в пути донимал холод; на коротких стоянках запрещено было пользоваться туалетом, а если пассажир-простолюдин облегчался на путях или возле них, его нещадно били за «неприличное поведение».
И тем не менее железные дороги служили символом прогресса для студентов шестидесятых годов, новоявленных поборников материализма и всеобщего равенства; правда, их первые поездки были, как правило, более комфортабельны. Один из самых одаренных молодых технологов своего поколения Николай Кибальчич явился в Санкт-Петербург, чтобы изучать инженерные дисциплины, которые помогут ему участвовать в железнодорожном строительстве; он заявлял: «Для России железные дороги – это все. Это теперь самый насущный, самый жизненный вопрос. Покроется Россия частой и непрерывной сетью железных дорог, как, например, Англия, – и мы процветем и расцветем… дела и предприятия обнаружат… доселе еще небывалый у нас прогресс… возникнут бесчисленные заводы, фабрики…
Цивилизация в России пойдет быстро вперед, и мы, наверное, хоть и не сразу, догоним обогнавшие теперь нас передовые страны Западной Европы»[1166]1166
30. Цит. в: П.Щеголев. К биографии, 57. Описание злоключений пассажира-крестьянина было напечатано в популярнейшей «Хронике прогресса» сатирического журнала «Искра» (1861, 26 мая, 281–282).
[Закрыть].
Однако через несколько лет этот апостол прогресса и обожатель железных дорог стал профессиональным революционером, целиком отдавшим свой талант изготовлению взрывчатки для подрыва российских официальных поездов специального назначения, а затем – в 1881 г. – и самого царя Александра II. Ощущение загубленных способностей усиливается, если вспомнить, что последние дни в тюрьме перед повешением он проектировал летательный аппарат: таковым, полагал он, суждено сменить железные дороги в качестве двигателей прогресса. Чтобы понять, почему этот одаренный юноша стал проповедником и технологом политического убийства, необходимо приглядеться к сумбурному царствованию Александра ІI и психологии нового революционного поколения.
При Александре дилемма деспота-реформатора приобрела особый иронический накал, поскольку вирус общественной мысли поразил широкие круги населения.
Как и Александр I, он царствовал почти четверть века, и царствование его приблизительно разделяется на две половины: период реформ и период реакции. Время ожидания и проведения реформ обычно именуется «шестидесятыми годами», хотя в действительности оно продолжалось с 1856-го по 1866 г. Период реакции последовал за первым покушением на жизнь царя в 1866 г. и завершился его убийством в 1881-м. В отличие от Александра I, Александр II действительно осуществил целый ряд серьезнейших реформ: освободил крепостных, ввел суд присяжных, учредил земства в целях местного ограниченного самоуправления. Однако же Александр II был куда менее популярен. Важнейшие события культурного и умственного развития его времени происходили если не вопреки ему и его двору, то без всякого их участия. Более того, периодом самого страстного отторжения от официальной идеологии были именно «шестидесятые годы», время наибольшей либерализации; в то время как пик оптимистического самоутверждения отчужденной интеллигенции пришелся на время правительственной реакции семидесятых.
Устремления мыслящего сословия совершенно очевидно приобретали собственную независимую динамику. Чтобы понять ее, необходимо учитывать психологию самодовлеющих «новых людей шестидесятых годов». Это иконоборческое студенческое поколение всего за несколько лет отмежевалось от прошлого так всеобъемлюще и решительно, как это мало кому удавалось в новейшей истории Европы. При посредстве этого фермента в России второй половины александровского царствования образовался целый ряд опасных идеологических соединений, самое значительное и оригинальное из которых одушевляло народническое движение. Это движение настолько определяло культурные достижения и устремления своей поры, что вернее будет называть ее эпохой народничества, чем временем Александра II.
Поколение, о котором идет речь, подрастало в суровые годы, завершившие николаевское царствование, и явилось на учебу в Санкт-Петербург, в атмосферу всеобщего ожидания великих реформ, которым повеяло с воцарением Александра II. Они взирали на новый режим примерно с тем же оптимизмом, с каким полстолетия раньше чающее реформ дворянство приветствовало Александра I после смерти Павла. Но, сравнительно с тогдашними, новым приверженцам реформ недоставало аристократической широты взглядов. Большую часть их составляли «разночинцы»: отпрыски мелких чиновников, священства, мастеровых и различных социальных меньшинств. Среди них было много провинциалов, носителей накипевшего недовольства и сектантской религиозности из наименее развитых областей деревенской России. Словом, новое студенческое поколение было пестрой по составу прослойкой, которая смешивала социальные запросы с реформаторскими идеями и которая вышла на историческую сцену, когда весь старый режим – а не только царь с его присными – был скомпрометирован военным поражением.
Новое студенческое поколение включало необычайно много бывших семинаристов, отличавшихся особым пристрастием к исчерпывающим ответам на «проклятые вопросы». Они завораживали и сбивали с толку многих своих неустойчивых и впечатлительных сотоварищей. Среди них выделялись «два святых Николая», Чернышевский и Добролюбов, два бывших семинариста, которые фактически возглавили именовавшуюся у них «консисторией» редакцию журнала «Современник», где завершилась карьера Белинского.
Отправляясь от материализма Фейербаха и рационализма английских утилитаристов, эти влиятельные критики способствовали систематическому отторжению молодого поколения от всех традиций прошлого и того идеалистического мировосприятия, которое целиком обусловливало умственную жизнь века дворянской культуры. Они провозглашали новую систему этики, основанной на «разумном эгоизме» и строго утилитарном расчете, предполагающем получение наибольшей материальной выгоды. Они подражали иконоборчеству Белинского и в то же время превозносили искусство «гоголевского периода» русской литературы, когда во главу угла ставилась забота о страждущем человечестве, в пику более уравновешенному творчествум «пушкинианцев», не признававших первостепенного социального назначения искусства. Они проповедовали равенство полов, святость естественных наук и необходимость признания материальной выгоды как первопричины всякой идейной позиции. Они – и что важнее, их бесчисленные последователи – оформили свое ощущение полного разрыва с прошлым, одеваясь причудливо и вызывающе, практикуя свободную любовь и пытаясь жить и трудиться в коммунах, Вместо православных образков носили на шее медальоны с портретом Руссо; на богословских лекциях слушатели скандировали: «Человек – червяк»; при всяком удобном случае поносили Шекспира, Рафаэля, Пушкина и других творцов особенно чтимых старшим поколением.
Войну поколений драматизировал Тургенев в своем знаменитом романе «Отцы и дети», опубликованном в 1862 г., сразу после того как он, представитель поколения «отцов», вышел из редакции «Современника», объявив, что Чернышевский и Добролюбов – «литературные Робеспьеры», которые «хотят стереть с лица земли поэзию, изящные искусства, все эстетические наслаждения и водворить свои семинарские грубые принципы»[1167]1167
31. А.Панаева. Воспоминания. – М., 1986, 276.
[Закрыть]. Героя романа зовут Базаров, он – идейный вождь «сыновей» и молодой студент-медик, отвергающий все устоявшиеся эстетические, нравственные и религиозные идеалы и занятый в основном препарированием лягушек. Его символ веры состоит в том, что «дважды два четыре, а остальное все пустяки». Тургенев обозначает базаровскую философию словом «нигилизм», которое в точности выражает почти целиком отрицательную позицию «шестидесятников» по отношению ко всем общепринятым представлениям и обыкновениям. Сподвижники Чернышевского объявили Базарова карикатурой, но Писарев, выходивший тогда на сцену новый иконоборец, признал Базарова достойным образцом для «новых людей» шестидесятых годов. Добролюбов умер в 1861 г., а в следующем году арестовали Чернышевского, и Писарев стал первейшим глашатаем нигилистического материализма и оставался таковым до; 1868 г., когда он – подобно Добролюбову и многим другим – обрел безвременную кончину.
Значение этого судорожного отрицания трудно переоценить. Правда, отрицатели в подавляющем большинстве принадлежали к определенному молодому поколению, но среди них оказались именно те даровитые личности, которым предстояло играть главенствующие роли почти во всех областях культурной жизни конца столетия. Писарев был прав, говоря, что «если базаровщина болезнь, то это болезнь нашего времени»[1168]1168
32. Писарев. Избр. соч. – М., 1934, I, 228. Недружелюбно настроенный к нему критик Н.Страхов также признавал важность совершавшейся в 1858–1863 гг., как он выражался, «воздушной революции». См.: Н.Страхов. Борьба с Западом в нашей литературе. – СПб., 1882, I, 48.
Чтобы дополнить общую картину смуты, обрисованной у Вентури и в других монографиях об отдельных агитаторах, необходимо принять во внимание глубину и пафос реакции на молодежное иконоборчество (см.: С.Moser. Antinihilism in the Russian Novel of the 1860's. – The Hague, 1964) и ту степень, в какой петрашевцы фактически предвосхитили деятельность молодых радикалов. Недостаточно учитываемый интерес к Фейербаху первых предвосхищает поклонение «людей шестидесятых» более грубым немецким материалистам следующего эшелона. Писаревский идеал радикального обновления общества путем научного образования во многом является расширенным воспроизведением разработанной Петрашевским программы народного просвещения. Базаровскос «дважды два» использовалось столь же непреложно и аксиоматично петрашевцами (Дело Петрашевцев. – М. – Л., 1951, III, 441–442); характерная «цензура слева», введенная Чернышевским и его сподвижниками, явно предусматривалась в планах прежнего кружка (Дело Петрашевцев. – М. – Л., 1941, II, 1 85-186).
[Закрыть]. Всем пришлось так или иначе измениться, потому что молодое поколение продуманно отвергло гуманистическую культуру дворянства во всем ее объеме, а равно и официозное православие царистского режима. Первым и, может быть, самым важным результатом революционного иконоборчества был решительный разрыв новых нигилистов с прежними умеренными западниками закалки сороковых годов. Чернышевский первым порвал с Герценом, вменив ему в вину его дружбу с либералами вроде Кавелина и Чичерина и «наивную» надежду на «реформу сверху», упование на Александра 11. «Пусть ваш «Колокол» благовестит не к молебну, а звонит набат! К топору, зовите Русь», – писал он вскоре после разрыва с Герценом в 1859 г.[1169]1169
33. Колокол, 1860. 1 марта, 535. Приведено в: Venturi. Roots, 159. Авторство Чернышевского в отношении этого псевдонимного «Письма из провинции» в герценовский «Колокол» вовсе не бесспорно; его мог сочинить Добролюбов или другой единомышленник. См.: Там же, 744–745, примеч. 94, 95; а также: И.Нович. Жизнь Чернышевского. – М., 1939, 207–208.
[Закрыть]. Из революций 1848 г. надлежало сделать вывод, что радикалы не должны уступать руководства революционным движением осмотрительным либералам. Половинчатость и ненадежность александровских реформ – и более всего чисто формальное освобождение крестьянства, едва ли не ухудшившее его реальную участь, – по мнению молодых экстремистов, наглядно показывали, чего можно ждать от либеральных реформаторов.
Нигилизм шестидесятых годов не только способствовал политическому экстремизму, но также признал единственно правильным новый аналитический и реалистический подход к науке и литературе. Проза сменила поэзию в качестве главного средства литературной выразительности (эту перемену Петрашевский объявил обязательным условием прогресса человечества на последнем собрании своего злополучного кружка в 1849 г.). Внезапно возникло особое пристрастие к тщательному изображению сцен и проблематики повседневной жизни. Десять лет оглушительно провозглашалась ответственность художника перед обществом – от «Эстетических отношений искусства к действительности 1855) Чернышевского до «Разрушения эстетики» (1865) Писарева, – и в результате возникла определенная «цензура слева» вдобавок к цензуре царского режима. Реалистический рассказ и идеологический роман исподволь вытеснили с журнальных страниц стихи и пьесы дворянского века, определяя литературный обиход новой санкт-петербургской культуры. «История цивилизации в Англии» Бокля, в которой автор пытается объяснять культурные изменения исходя из климата, географии и особенностей питания, была чрезвычайно популярной; целиком материалистическая русская физиологическая школа берет начало от публикации в 1863 г. книги Ивана Сеченова «Рефлексы головного мозга». Вслед за Клодом Бернаром (кто детальнейшим образом составлял описание деятельности человеческого сердца, когда Сеченов учился у него в Париже) Сеченов попытался провести научный анализ работы мозга в рамках чистой физиологии. Тем самым он заложил основу знаменитой павловской теории условных рефлексов, где утверждалось, что все движения, традиционно описываемые в физиологии как произвольные, являются на деле материальными рефлексами в самом строгом смысле слова[1170]1170
34. О развитии этой школы от Сеченова до нобелевского лауреата Ивана Павлова (а заодно и о вульгаризации се принципов для целей советской идеологии) повествует краткий очерк В.Ганта (W.Gantt. Russian Physiology and Pathology // Soviet Science / Ed. by R.Christman. – Washington, D.C., 1952, 11 ff.). См. также: В.Babkin. Sechenov and Pavlov // PR, 1946, Spring, 24-3 5.
Дебаты между Сеченовым и историком-позитивистом Кавелиным в 1870-х гг. были кульминацией множества стычек между материалистами и идеалистами (первая из которых относится к началу 1860-х, когда в спор вступили Чернышевский и П.Юркевич) и в то же время предвестием агрессивного подавления Лениным критического позитивизма, равно как и традиционного идеализма. Советское изложение этих дебатов настолько тенденциозно, что при этом замалчиваются малейшие уступки со стороны материалистов; противовес ему могут составить работы, дающие их сугубо антиматериалистическое освещение: Флоровский. Пути; V.Zenkovsky. History; и в особенности: А.Волынский (Флекснер). Русские критики. – СПб., 1896.
[Закрыть].
Но быть может, наиболее судьбоносным итогом шестидесятых годов было возникновение интеллигенции как явственной и самодовлеющей социальной прослойки, выдвинувшей новую доктрину народничества. Представление, будто некое полусокрытое высшее понимание правит миром, было, как мы видели, общим местом для масонства высоких степеней; собственно, еще Шварц в начале 1780-х гг. вводил в русский язык различные производные формы латинских слов «intelligentia» и «intellects», наделявшихся высшим смыслом. «Карманный словарь» петрашевцев обогатил словарный запас русского языка словом «интеллектуальный», причем предполагалось, что оно имеет столь же всеобъемлющее значение, что и русское слово «духовный». Это возвышенное представление о главенствующей роли понимания и рассудка получило отчетливо историческую интерпретацию у Писарева, который настаивал, что «движущей силой истории является интеллигенция, исторический путь предуказан уровнем теоретического развития интеллигенции»[1171]1171
35. Приводится в: БСЭ (1), XXVIII, 609: мне не удалось отыскать эту цитату, приведенную без указания источника, в сочинениях Писарева. А.Поллард (A.Pollard. The Russian Intelligentsia) проследил дальнейшее употребление этого слова и подверг серьезному сомнению утверждение, будто оно впервые появилось в романах Боборыкина – хотя это некритически повторяется почти во всех советских справочных изданиях. Я обнаружил очевидный источник этого утверждения: Боборыкин открыто заявил в своей лекции 5 ноября 1904 г., что ввел в обиход не только слово «интеллигенция», но также «интеллигент» и «интеллигентный»: «около 40 лет назад, в 1866-м, в одной из моих критических работ» (РМ, 1904, № 12, вторая пагинация, 80–81). Мне не удалось обнаружить каких-либо подтверждений атому; но если даже нечто подобное и имело место, указанная дата – на пять лет позже, по крайней мере, аксаковского употребления слова «интеллигенция». О слове «интеллектуальный» см.: Карманный словарь, 83.
[Закрыть].
Примечательнее же всего, что слово «интеллигенция» в шестидесятые годы стало означать не просто «понимание», но и особую социальную прослойку. По существу, ее составляли те, кого объединяло ощущение общности отчуждения ввиду их соучастия в иконоборчестве шестидесятников. Новое слово «интеллигент», обозначившее принадлежность к «интеллигенции», появилось у романиста Боборыкина, описывавшего свою чуждость пустячным заботам провинциальной жизни по возвращении в Нижний Новгород из Дерпта, из самого свободного российского университета 1850-х гг. Одна из причин отчуждения интеллигенции от обычного российского люда обнаруживается в глаголе, производном от фамилии этого плодовитого писателя: «боборыкать» – значит болтать без удержу. Впрочем, всегдашний провидец Герцен наилучшим образом охарактеризовал и отчуждение, и предстоящую судьбу интеллигенции на страницах «Колокола» в июле 1864 г. Давным-давно отвергнутый молодым поколением, Герцен пишет о нем, что это «…не-народ… интеллигенция… демократическая шляхта, командиры и учители… вы же ничего не несете… Вы еще не подумали, что значит голштино-аракчеевская, петербургски-царская демократия, скоро почувствуете вы, что значит красная шапка на петровской дубинке. Вы погибнете в пропасти… и на вашей могиле… посмотрят друг другу в лицо – сверху лейб-гвардии император, облеченный всеми властями и всеми своеволиями в мире, снизу закипающий, свирепеющий океан народа, в котором вы пропадете без вести»[1172]1172
36. «Колокол», № 187, 1864, 15 июля, 1534.
[Закрыть].
Таким образом, интеллигенция является передовым отрядом грядущей демократии, обреченным на уничтожение ради ее торжества. Она равно чужда и обычным людям, и нынешним «своевольным» политическим властям, преходящему миру угнетения.
Интеллигенция же не своевольна, потому что ее составляют целеустремленные люди, как утверждал Шелгунов, один из ведущих представителей брожения шестидесятых годов, в своей статье, опубликованной почти одновременно с герценовской, в мае 1864 г.: «Буржуазная интеллигенция XVIII столетия не имела этого характера, и только интеллигенция XIX столетия, воспитавшаяся на обобщениях, поставила целью своих стремлений счастие всех обездоленных и общее равенство»[1173]1173
37. Н.Шелгунов. Сочинения. – СПб., 1904, I, 19. В своих мемуарах (написанных в 1883 г.) Шелгунов поясняет, что его прокламация «К молодому поколению» написана зимой 1861–1862 г. под непосредственным впечатлением от знаменитого пассажа Сен-Симона (в его сочинении 1809 г. «Парабола»), где говорится, как мало потерял бы мир, если бы разом исчезли вес государи, землевладельцы и генералы, и какие бедствия воспоследовали бы, вздумай кто-нибудь вдруг лишить мир «литераторов, ученых… интеллигенции страны» (Н.Шелгунов. Воспоминания. – М. – Пг., 1923, 33). Шелгунов считал эту прокламацию (воспроизведена там же, 287–302) обращенным к молодежи призывом отказываться от богатства и привилегий, образуя передовую когорту посвященных, как и подобает последователям Сен-Симона и его ученика Конта.
О влиянии Конта в дополнение к трудам, упомянутым в моей работе (Intelligentsia, 813–815 и прим.) см.: М.Ковалевский. Страница из истории нашего общения с западной философией // BE, 1915, № 6, 157–168.
[Закрыть].
Объединявшее отчужденную интеллигенцию ощущение преданности общему делу углублялось и усиливалось благодаря крепнущей интеллигентской вере в историческую закономерность прогресса. Учитывая писаревскую статью 1865 г. «Исторические идеи Огюста Конта» и серии статей конца шестидесятых – такие, как «Что такое прогресс?» Михайловского и «Исторические письма» Лаврова, – можно утверждать, что обнадеживающим залогом единения нарождавшейся интеллигенции было то широкое представление о прогрессе, которое олицетворял Огюст Конт. Его утверждение, что вся человеческая активность, некогда направленная на богословие, переместилась затем в область метафизики и теперь вступила в позитивную или научную стадию, побуждало их веровать, что все социальные проблемы будут скоро разрешены при посредстве последней и самой перспективной из позитивных наук – науки об обществе. Таким образом, напрасный призыв Конта к Николаю I разом обогнать Запад, приняв на вооружение его новую «религию человечества», фактически вызвал запоздалый отклик через десятилетие – со стороны отчужденной интеллигенции. Им импонировал его призыв к установлению новой аристократии на основе дарований, а не привилегий, – аристократии, которая ускорит неизбежное преображение общества, посвятив себя служению человечеству и социализму – идеалам «практическим» и «позитивным» в отличие от «метафизических» и реакционных.
Заново подзаряженной историческим оптимизмом интеллигенции понадобилось укрепить коллективное самосознание с помощью круговой поруки неприятия политики репрессий, преобладавшей во второй половине царствования Александра II. Интеллигенты чувствовали себя обязанными поддерживать традицию бескомпромиссного протеста и улучшения социальных условий в духе заключенного Чернышевского; развивать критические традиции покойного Добролюбова и покойного Писарева и публицистический пафос недавно закрытого «Современника». Забавным образом введение суда присяжных ничуть не утолило интеллигентскую жажду справедливости. Напротив того, это усилило их чувство мученического единения, предоставив им великолепную возможность самозащиты с помощью прочувствованного красноречия.
Итак, в конце шестидесятых иконоборцы стали интеллигентами. Радикалы превратили свою юношескую приверженность науке в оптимистическое представление об истории и старательно культивировали само-отождествление с деятелями вроде Чернышевского, пострадавшими за Убеждения. Они считали себя целеустремленной элитой – интеллигентными, культурными, цивилизованными, – хотя обычный западноевропейский смысл этих слов (поскольку такой имелся) к ним не подходил. Они считали себя практиками в отличие от «лишних» людей: служителями науки и вершителями истории. Сколько бы они ни спорили между собой о научной «формуле прогресса» и о том, что принесет грядущий «третий век» человечества, все они были едины во мнении о себе, полагая себя спаянным сообществом, которое Писарев и Шелгунов именовали «мыслящим пролетариатом», Лавров «критически мыслящими личностями», а другие – «культурными первопроходцами».
Летом 1868 г. сообщество это было, так сказать, формально окрещено «русской интеллигенцией». Ибо в это время Михайловский открыл в новом «толстом» журнале «Современное обозрение» свою критическую рубрику «Письма о русской интеллигенции». Рубрика была центральной в журнале, которому предстояло продолжать традиции Чернышевского и Добролюбова (название его содержало нарочитую отсылку к их «Современнику»), Журнал просуществовал недолго, но Михайловский вскоре стал сотрудником возрожденных «Отечественных записок», в сороковых годах органа Майкова и Белинского, теперь во всеуслышание провозглашавшего, что российская общественная мысль порождает новую элиту – избранников истории и созидателей нового мира. В 1867–1870 гг. подписка на «Отечественные записки» возросла с двух до восьми тысяч – такого ежемесячного тиража еще не достигал ни один радикальный журнал. У ведущего критика журнала Михайловского на столе стоял бюст Белинского. Другими сотрудниками критического отдела были Елисеев, прежний сподвижник Чернышевского, и Скабичевский, бывший застрельщик и учредитель воскресных школ; отделом изящной словесности заправляли великий сатирик и бывший петрашевец Салтыков и «гражданский поэт» и бывший редактор «Современника» Некрасов. «Отечественные записки» стали «Библией российской интеллигенции» – не только потому, что журнал этот претендовал выступать преемником радикальных традиций российской общественной мысли, но и в силу того, что он сделался выразителем нового оптимистического взгляда на историю. Другой былой сподвижник Чернышевского, который шел своим путем, летом 1868 г. указывал на сугубую важность оптимистической веры в историю для нарождающейся интеллигенции: «Слияние верхов с низами, интеллигенции с народом не есть пустая мечта. Слияние это есть неустранимый исторический закон; оно есть путь нашего прогресса…» [1174]1174
38. Шелгунов, 1868, авг. // Соч., I, 279–280.
[Закрыть]
Народное сознание надо озарить пониманием, и с этой целью интеллигенция должна идти в народ. Это указание молодому поколению Герцен впервые озвучил на страницах «Колокола» осенью 1861 г., когда Санкт-Петербургский университет был закрыт ввиду студенческих волнений: «Но куда же вам деться, юноши, от которых заперли науку?.. Сказать вам, куда? Прислушайтесь —…со всех сторон огромной родины нашей, с Дона и Урала, с Волги и Днепра растет стон, поднимается ропот – это начальный рев морской волны… В народ! К народу!» – вот ваше место, изгнанники науки…»[1175]1175
39. «Колокол», № ПО, 1861, 1 нояб.; цитата приведена в: Пажитнов. Развитие, 116.
[Закрыть]
В известной степени призыв Герцена уже нашел отклик в достопримечательном учреждении воскресных школ, которые процветали в России в 1859–1862 гг. и которые без всякой натяжки могут быть названы первой широкомасштабной покаянной попыткой образованных горожан поделиться плодами просвещения с простонародьем. Киевский профессор П. Павлов, преподаватель российской истории, стоял у истоков этого движения, призванного бесплатно обеспечить начатками знаний наиболее нуждающихся[1176]1176
40. Я.Абрамов. Наши воскресныя школы: их прошлое и настоящее. – СПб., 1900, особ. 6-24; а также: JMH, 1965, Jun.
[Закрыть]. Он был одним из множества провинциальных историков, окружавших возвышенным ореолом русские народные установления и подогревавших стремление умствующих горожан заново открывать деревенскую Россию во всем богатстве ее стихийных проявлений. А. Щапов и Г. Елисеев, влиятельнейшие журналисты-народники семидесятых годов, оба начали с изучения раскола, еще будучи казанскими семинаристами. Костомаров, видный деятель радикального движения на Украине и санкт-петербургский профессор российской истории, по-новому освещал события крестьянских восстаний и был, пожалуй, самым популярным лектором радикальной молодежи шестидесятых годов. Иван Прыжов написал «Историю кабаков в России», где утверждалось, что истинное коллективное чувство и революционный дух простонародья можно по-настоящему оценить лишь в кабаках. Герцен уделял большое внимание старообрядцам и издавал для них специальное приложение. Даже рационалист и утилитарист Чернышевский начал свою публицистическую карьеру хвалебной статьей о «юродивых во Христе» и завершил ее защитой старообрядцев. Такой чрезвычайный интерес к специфике русской деревенской жизни – и в особенности к уникальной традиции народного религиозного сектантства – поддерживал убежденность интеллигентов-горожан в особой участи России и в неисчерпаемых силах народа – вершителя этой участи.
Народничество было исключительным порождением интеллигенции, которая к концу шестидесятых уверилась, что история на ее стороне, что бы там ни говорили и ни делали царь с министрами; что полное переустройство общества нравственно необходимо, логически следует из прогресса науки и дано в удел лишь русскому народу. В духе социальной тематики, культивировавшейся в России с 1840-х гг., народники полагали, что особый путь российского общественного развития означает универсальное распределение прибыли и внедрение артельных начал по образцу крестьянской общины. Такое мирное преобразование общества осуществимо только усилиями преданных служителей человечности, не желающих ни скапливать богатства на английский манер, ни стяжать власть на немецкий. Политические средства были, на их взгляд, малопригодны для реформ, так как европейская политика целиком определялась англо-французским либерализмом с его бессмысленными парламентами и конституциями или грубым государственническим насилием германского милитаризма. Они питали туманные надежды на некую свободную, децентрализованную федерацию американского типа – члены украинской народнической группы даже называли себя «американцами». Но их основополагающее убеждение выразил Шелгунов в своей прокламации 1861 г. «К молодому поколению»: «…мы не только можем, мы должны… прийти к новым порядкам, неизвестным даже и Америке»[1177]1177
41. Шелгунов. Воспоминания, 292.
[Закрыть].