Текст книги "Кочубей"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Соавторы: Николай Сементовский,Фаддей Булгарин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 57 страниц)
Трогательно, хотя мрачными красками описывают шведские историки-современники это печальное бегство двух злополучных союзников, с именами которых связано в истории так много трагического и поучительного. Один даже говорит, что если б эти злополучные союзники, Карл и Мазепа, соединились раньше, то «нам бы, может быть, довелось увидеть украинское величество из династии Мазепид и великую Шведскую империю на севере Европы»!
Напрасная надежда! История не признает этих «кабы» да «если бы»…
Страшные дни потянулись для Мазепы, не говорим – для Карла: этому оставалась ещё молодость, у которой никогда нельзя всего отнять, которую никогда и никакими победами нельзя ни победить, ни ограбить; у Карла оставалось ещё целое царство где-то там, за быстрыми реками, за безлюдными степями, за синими морями да за высокими горами. А у Мазепы ничего не оставалось, кроме старости да воспоминаний, да вот ещё этого дорогого существа, грустное личико которого выглядывает вон из той богатой коляски, безмолвно созерцая неизмеримую, безвестную даль, расстилающуюся перед очами. Что-то с нею будет, когда его не станет на чужой стороне, да и как ему самому покинуть это сокровище, хотя бы для загробной вечной жизни?.. Бог с нею, с этой вечной жизнью без земли, без этого жаркого голубого неба, без этой степи, выжженной солнцем, без этих милых глазок, по временам о нежною грустью останавливающихся на нём, на бездольном старике, лишённом всего! Бог с нею!
«Вот и опять едем искать моей могилы в неведомой степи», – думает Мазепа при виде бледного личика Мотрёньки, выглядывающего из коляски, и ему вспоминается тот день в Батурине, когда он в первый раз узнал, что Мотрёнька любит его. Но он не выдаёт ей своих мрачных мыслей, не хочет огорчать её.
– Дитятко моё! Ясочко моя! – тихо шепчет он.
– Таточку мiй! Любый мiй! – страстно молится она, с тоскою замечая, как этот последний год и этот последний, вчерашний день состарили её милого, её гордость, её славу и придали что-то мягкое, детское его вечно задумчивому лицу... И она любит его ещё больше и беззаветнее, чем когда-либо любила.
Он сильно пришпорил коня и поскакал вперёд, мимо коляски короля, завидев вдали синюю полосу Днепра, где они должны были переправиться на тот берег, за пределы гетманщины.
«Прощай, моё славное царство!» – колотилось у него в сердце.
Авангарды из малороссийских казаков, запорожцев и шведской конницы подскакали к берегу. Шведов поразило уменье и неустрашимость казаков, тотчас же спешившихся с коней и вместе с ними бросившихся в воду. Понукая лошадей, с криками, жартами, смехом, свистом и руганью эти степные дьяволы, держась за хвосты своих привычных ко всему четвероногих товарищей, пустились вплавь, вспенив всю поверхность реки, усеяв её то фыркающими лошадиными мордами, то своими усатыми и чубатыми головами в косматых шапках.
Подъехали к берегу и коляски, из которых в одной лежал, страшно страдая от раны и зноя, сломленный упрямою судьбою упрямый король-варяг, а из другой выглядывало задумчивое, прелестное личико Мотрёньки. Солнце клонилось к западу, хотя всё ещё жгло невыносимо.
Мотрёнька вышла из коляски и спустилась к самому берегу Днепра, припала коленями на камень, торчавший у самой воды, сбросила с головы белый фуляр, защищавший её от солнца, и, зачерпывая пригоршнею воду, стала освежать ею и пылающее лицо, и усталую от горьких дум голову... Намоченная коса стала так тяжела, что её нужно было расплести, чтобы выжать из неё воду, и Мотрёнька, усевшись на прибрежный валун и выжав косу, стала приводить в порядок свою голову.
– Ото, мабудь, мавка косу чеше, – шутили казаки с того боку Днепра, суша на солнышке свои кунтуши да чоботы.
А Мотрёнька, глядя, как перед нею плавно катились днепровские воды, с грустью думала: «Не течи уже им до Киева в родную землю, не воротиться им никогда назад из моря, не воротиться, как той поповне Марусе-богуславке, которая потурчилась, побусурманилась ради роскоши турецкой, ради лакомства поганого».
И вспомнилась ей та далёкая Пасха, когда Мотрёнька была ещё маленькою, десятилетнею, а может быть и меньшею, девочкою, и когда у них в Диканьке на дворе сидел седой слепой лирник, и, потренькивая на бандуре, жалостливо пел про Марусю-богуславку да про «бедных невольников»... Как тогда жалко ей было этих невольников, проводивших святой день – «Великдень» – на далёкой чужбине, в тяжёлой неволе и в тёмной темнице! Как охотно она отдала бы тогда им свои «писанки» да «крашаики», чтоб только им легче было!.. Л теперь и она, и её тато милый – те же «бедные невольники», и так же, как и те казаки-невольники, не будут знать в чужой земле, когда в христианской земле «Великдень» настанет.
Между тем запорожцы, что оставались ещё на этой стороне Днепра с Мазепою, Орликом и Гордиенком, успели наладить нечто вроде паромов – плавучие плоты на маленьких лодках, чтобы на них можно было перевезти коляски с королём и Мотрёнькою да богатые сокровища Мазепы в разной утвари да бочонках с золотом.
Мазепа так торопился перевезти на тот бок своё единственное сокровище, Мотрёньку, боясь, чтобы её не настигли царские войска, что почти совсем забыл о своих бочонках с золотыми дукатами, и Карл тихонько от Мазепы велел их потом похитить.
Увидав Мотрёньку сидящею у воды в глубокой задумчивости, Мазепа, покончив все распоряжения с переправой, сам сошёл к воде и тихо положил руку на голову девушки.
– О, моя Клеопатра! – сказал он, стараясь казаться весёлым, хотя на душе у него было очень смутно. – Иди до своих кораблив...
И он указал на приготовленные к переправе плоты. Девушка радостно взглянула на него, думая, что он в самом деле весел.
Когда они подошли к экипажам, стоявшим на берегу, чтобы вместе с коляской и каретой самого Мазепы (его собственная карета следовала за ним в обозе) перейти на плоты, из одной коляски выглянуло молоденькое, бледное лицо с такими глазами, каких Мотрёнька ни разу не видала в жизни, и пристально посмотрело на девушку. Мотрёнька невольно почему-то, а вероятно по этим именно странным глазам, тотчас догадалась, что это был король, которого она до сих пор не видала, так как он ехал не в передовом, не в казацком обозе, а в шведском. При виде бледного лица у девушки сжалось сердце... «Боже! Да какой же он молоденький ещё, а уж что испытал!» – подумалось ей.
Карл сделал знак, чтобы Мазепа приблизился. Мазепа повиновался.
– Кто эта прелестная девушка? – спросил король, глядя на Мотрёньку.
– Сирота, ваше величество, родственница моя, крестница...
– Какое милое существо! И она решилась разделить вашу суровую участь?
– Да, ваше величество... это моё единственное сокровище, которое мне оставила немилосердная судьба...
– О! Не говорите этого, гетман, мы её заставим быть милосердной! – вызывающе воскликнул упрямый юноша, и глаза его стали какими-то стеклянными. – Фортуна это брыкливая лошадь, на которой может ездить только смелый... Мы её объездим...
– Вы, я в том уверен, ваше величество... но я... меня уже ждёт Харон с лодкою, чтобы перевезти в область Аида...
И Мазепа мрачно указал на плот, стоявший, у берега.
– Так познакомьте меня с вашей прелестной Антигоной, Эдип, царь Украйны! – с улыбкой сказал король.
Мазепа кликнул Мотрёньку, которая стояла в стороне и смотрела, как казаки втаскивали на плот её коляску и карету гетмана.
– Дитятко! Ходи сюда! – сказал он. – Их величество мают оказати тоби жичливость.
Девушка подошла, потупив голову, и сделала молчаливый поклон.
– Очень рад познакомиться с вами, прекрасная панна! – сказал Карл по-польски.
Мотрёнька снова поклонилась и подняла на короля свои робкие, стыдливые глаза.
– Это делает вам честь, что вы не бросили вашего батюшку... Только в несчастий познаются истинные привязанности...
Но в этот момент к коляске короля подскакал Левенгаупт, весь встревоженный.
– Ваше величество! За нами погоня, – торопливо проговорил он. – За Переволочною уже показались русские отряды... Торопитесь переправляться...
– Я раньше моей армии не переправлюсь.
– Государь! Умоляю...
– Мне бежать? Никогда!.. Я эту коляску сделаю моею крепостью и буду защищаться в ней, как защищался в Нарве, – отвечал упрямец. – Вот кого поберегите, женщин.
И он указал на Мотрёньку. Мазепа тоже больше всего боялся за неё и потому, откланявшись королю, взял под руку свою любимицу и торопливо повёл на плот. Там было уже несколько женщин, тоже оставлявших Украину вместе с своими мужьями и родственниками.
Солнце было уже низко, когда плот пристал к тому берегу Днепра.
– Теперь мы, доненько, в запорожских вольностях, се их земля, их и царство, – сказал Мазепа, вступая на берег. – Колись я тут, ще молодым, походив, як був у Дорошенка... Дорошенко тоди гетманував на сим боци Днипра...
Мотрёнька с грустью оглянулась на покинутую уже ею сторону Днепра, на которой лежали красноватые полосы света от заходящего солнца. Девушка мысленно прощалась с тогобочною Украйною, где оставались лучшие воспоминания её молодой, незадавшейся жизни.
По ту сторону всё ещё виднелась коляска короля, около которой толпились генералы и офицеры. Упрямый Карл никак не хотел переправляться, не хотел показать, что он бежит. Он до того разгорячился, что толкнул Левенгаупта в грудь, воскликнув с азартом: «Генерал сам не знает, что говорит! Мне приходится думать о других более важных делах, чем моя личная безопасность».
– Коли б его москали не взяли, – как бы про себя заметила Мотрёнька.
– Кого, доню? – спросил Мазепа.
– Та короля, тату.
– В его стане... Чёрт послав мени на погибель сего молокососа! – с сердцем сказал старый гетман.
На душе у него уж слишком много накопилось. Упрямая воля, которая поддерживала его в течение всей бурной жизни, отказывалась служить ему. Он чувствовал себя физически разбитым. Он начинал жаждать покоя, а между тем новые тревоги только начинались.
Едва лишь к полночи успели переправить на другую сторону Днепра обезумевшего от неудачи короля. Коляска поставлена была имеете с ним на две лодки, и двенадцать драбантов на вёслах мигом доставили его к берегу.
А в это самое время на том берегу, который он сейчас оставил, послышались мушкетные выстрелы. Это Меншиков, посланный царём на другой день после попойки, успел нагнать остатки шведского войска, в числе 16000 человек, предводительствуемого Левенгауптом, и после лёгкой перестрелки заставил его положить оружие...
Карл слышал, как замолкла перестрелка, и понял, что случилось...
– Ставка проиграна, – сказал он со свойственным ему легкомыслием, – так я удвою её!
Но на эти слова никто не отвечал.
Беглецы в ту же ночь вступили в безбрежную степь. Это была настоящая пустыня, мёртвая, безлюдная и безводная. Могильная тишина царствовала кругом, и только звёзды смотрели с тёмного неба, словно живые существа, осуждающие безрассудные деяния человеческие. Шведы были глубоко поражены видом этого застывшего мёртвого моря, которому они не видели ни конца, ни края.
Одни запорожцы были тут как дома. Им не привыкать было плавать в этом море по целым месяцам, выискивая красной дичи в виде косоглазого крымца, а то буйвола, либо лося, либо быстроногого сайгака…
Вон и теперь они весело балагурят, усевшись в кружок и потягивая тютюн из люлек. Беглецы, отъехав вёрст с десяток от Днепра, остановились на ночлег, Все спят после трудов и тревог последних дней, тихо кругом; только несколько казаков в стороне от обоза стерегут спутанных коней и калякают себе по душе.
Вдруг слышат, кто-то идёт и как будто сам с собою разговаривает. Присматриваются: действительно, кто-то тихо бредёт от обоза... Кому бы это быть? Кто не спит, когда скоро уж и утро настанет? Ближе, ближе... Видят, фигура гетмана... Да, это сам гетман и есть... Чего он ходит? 6 чем разговаривает?.. Запорожцы присмирели, слушают....
– Ни, не спит моя голова, важко iй, важна моя стара голова, сон не бере, – бормочет старик, останавливаясь и качая головой, – де таку голову сну побороти? Вона в золотiй коруни... Ох, важка та коруна, важка!.. Достав Мазепа коруну, винец державный, а! Лиха матери!.. Не винец державный достав Мазепа, а винчик погребный... От скоро, скоро возложат на сю шалену голову винец державный смерти... О! Смерте! Смерте! Страшна твоя замашная коса!.. А дитинку ж чисту, невинность голубину за що я погубив? До кого воно, бидне дитя, головку прихилить на чужини?.. Проклятый, проклятый Мазепа... анафема, проклят...
Слова замолкли. Старик снова, не подымая головы, тихо побрёл к обозу.
– А мабудь и певне проклят, – заметил кто-то.
– Та проклят же... От весною чумаки ихали степом за силью, так казали, що на всiй Украини его у церквах попы проклинают.
– О! Що попы! То московськи попы, не наши.
– Ни, и наши проклинают.
– Та то ж москаль велив.
– Хиба... О, забирае силу вражiй москаль, ох, як забирае!
Начинало светать. Прежде всего проснулся предрассветный ветерок и струйками пробежал по степному ковылю, нагибая и покачивая то тот, то другой белый чуб безбрежной степи. Просыпалось и небо. Там от времени до времени слышалось карканье ворона да клёкот орла, такой странный да гулкий, как будто бы кто-то высоко-высоко в небе ударял палочкою об палочку. Это пернатые казаки чуяли себе корм по ту сторону Днепра.
Мазепа, к которому с рассветом воротились его разбитые и распуганные ночным мраком и бессонницею мысли, тихо подошёл к коляске, в которой ехала Мотрёнька, Неслышно приподнял он полу фартука и заглянул внутрь экипажа. Девушка спала. Подложив левую ладонь под щёку, она, казалось, пригорюнившись, думала о чём-то. Чёрные волосы падали ей на белый низенький лоб и на правую бледную щёку. Вид спящего человека всегда представляет что-то как бы маленькое, беззащитное. Спящая Мотрёнька казалась беспомощным, горьким ребёнком, который, наплакавшись, крепко уснул и не вполне согнал с лица следы горя...
С благоговейным чувством, но с едкой тоской глядел гетман на это милое, невинное личико... Чего бы не дал он, чтобы воротить прошлое!
– Гетман иде... ласощи несе, – шептали во сне губы девушки.
Видно, что ей грезилось её беззаботное детство, когда она ещё воспитывалась в монастыре и всякий раз с радостью ожидала, что вот-вот приедет гетман я привезёт всем им, девочкам, всяких сластей и хорошеньких «цяць», игрушек. «Ласощи несе»...
У гетмана задрожали веки, и по бледным, впалым щекам прокатились две мелкие, едва заметные слезинки, которые и спрятались в сивом волосе усов.
– Правда... принис ласощив, ох, принис, проклятый! – простонал он и отошёл от коляски.
Обоз просыпался. Казаки готовили коней и экипажи в далёкий, неведомый путь...
XVIIIПрошло ещё несколько месяцев.
Из села Варниц, недалеко от Бендер, под заунывные звуки труб и литавр выступает похоронная процессия. Впереди трубачи и литаврщики в глубоком трауре, на конях, покрытых траурными мантиями от ушей до самых копыт. За ними на траурном коне выступает кто-то знакомый: это запорожский кошевой атаман Костя Гордиенко. Открытое лицо его смотрит задумчиво, а громадные усы как-то особенно мрачно спускаются на грудь. В руке у него гетманская булава, которая так и горит на солнце дорогими камнями да крупным жемчугом. Вслед за кошевым шестёрка прекрасных, белых, как первый снег, коней, в трауре же, везёт погребальный катафалк, на котором стоит гроб, покрытый дорогою красною материею с широкими золотыми нашивками по краям. По сторонам катафалка – почётная стража с обнажёнными саблями, готовая поразить всякого, кто бы осмелился, оскорбить бренные останки, покоящиеся в гробе. За гробом идут женщины... Как голосно плачут и причитают. Как раздирает душу горькая мелодия этого народного причитания, причитания, с которым хоронили когда-то и Олега «вещего», и ослеплённого Василька, и старого Богдана Хмельницкого... От времён Перуна и Дажбога идёт эта мелодия слёз, мелодия смерти... Только одна женщина не плачет, это Мотрёнька; она идёт, глубоко наклонив голову, и переживает всю свою горькую, незадавшуюся жизнь... За нею, на коне, Филипп Орлик, новый гетман: ещё серьёзнее его вечно серьёзное лицо, ещё сосредоточеннее взгляд... «Над кем гетманувать я буду?» – вот что выдаёт его задумчивое лицо: «Да и где моя гетманщина?» Рядом с ним Войнаровский, племянник того, кто лежит в гробу. За Орликом и Войнаровским выступает варяжская дружина Карла XII. Как мало её осталось с того дня, как она оставила родную землю, чтобы следовать за своим беспокойным конунгом скандинавского севера! Как много их полегло на чужих полях, не зная даже, что делается дома. Из 150 варяго-дружинников, вышедших с Карлом из Швеции, до Полтавы едва уцелело 100 человек, а под Бендерами только 24 королевских варяга провожали до могилы труп Мазепы: остальные полегли в чужих полях, а конунг их лежал раненый. По обеим сторонам всей процессии ехали запорожцы с опущенными долу знамёнами и оружием.
Мотрёнька шла за гробом, по временам взглядывая на него и прислушиваясь к печальной музыке, отдававшей последнюю честь одиноко умершему старику, и память её переживала последние тяжкие дни, последние часы дорогого ей покойника. С переходом через степь и через Буг, со вступлением на турецкую землю дух, могуче действовавший в старом теле гетмана, как бы разом отлетел, оставив на земле одно дряблое тело, которое двигалось машинально, да и двигалось как-то мертвенно. Старик, видимо, умирал изо дня в день. По целым часам он лежал, устремив глаза в потолок и как бы припоминая что-то. Иногда он делал отрицательные движения то рукой, то головой, словно бы отрицался от всего прошлого, от всей его лжи, от горьких ошибок и жгучих увлечений, от которых остался лишь саднящий осадок...
«Ваще высочество», – бормотал он невнятно, – князь Полоцка и Витебска... Божиего милостию мы, Иоанн Первый, великий князь полоцкий и витебский, древнего Полоцкого княжества и иных земель самодержец и обладатель... обла-а-адатель... по-московски... О, царь, царь! Ты мене за ус скуб, як хлопа... Чи царь, чи гетьман? Куц выграв... куц програв... Чи чит, чи лишка?.. Лишка! Лишка!.. Пропала Украина, пропаде и Запорожже... всё одцвитае и умирае... зацвитуть други цвиты, а старых уже не буде... Зацвите и друга Украина, та старой вже не буде... Так ни, нема цвиту, один барвинок застався»...
Когда Мотрёнька подходила к нему, лицо его принимало молитвенное, но страдальческое выражение, и часто слеза скатывалась на белую подушку, на которой покоилась такая же белая голова умирающего... «О, моя ясочко!.. Закрый мени очи рученьками своими, та вертайся до дому, на Вкраину милу... у той садочек, де мы с тобою спизналися»... Мотрёнька плакала и целовала его холодеющие руки... «Не вдержу вже й булавы, – бормотал он, – а хотив скипетро держати, та тоби его, моё сонечко, передати»...
В последние минуты он глазами показал, чтобы Мотрёнька передала гетманскую булаву Орлику, и она с плачем передала её. Тут стоял и Войнаровский, и Гордиенко, стояли словно на часах, ожидая, когда душа умирающего расстанется с телом...
Тихо отошёл он, со вздохом: глубоко-глубоко вздохнул о чём-то, вытянулся во весь рост, и лицо стало спокойное, величественное, царственное... Да, это она, «смерти замашная коса», наложила печать царственного величия... «Ну вже бильше ему не лгати... буде вже... теперь тилько первый раз на своим вику сказав правду, вмер», – думал молчаливый Орлик, держа булаву и серьёзно глядя в мёртвое лицо бывшего гетмана...
Скоро похоронная музыка смешалась с перезвоном колоколов, когда процессию увидели с колокольни церкви, стоявшей от Варниц несколько на отшибе.
У ворот церковной ограды два казака держали под уздцы боевого коня Мазепы, покрытого длинной траурной попоной. Умное животное давно догадывалось о чём-то недобром и жалобно, фальцетом, словно скучающий по матери жеребёнок, заржало, увидев приближающуюся процессию. С большим трудом казаки могли удержать его. Когда же гроб проследовал в ворота, казаки увидели, как из умных, чёрных глаз гетманского коня катились слёзы.
– Що, жаль, коею, жаль батька? – спросил казак, ласково гладя морду животного.
– Эге! – философски заметил другой казак. – Може, одному коневи й жалко покойного, но никто в свити не любив его, лукавый був чоловик.
Конь заржал ещё жалобнее.
Когда гроб хотели уже опускать в склеп, Мотрёнька быстро подошла к последней и вечной «домовине» гетмана, обхватила её руками и вскрикнула со стоном: «Тату! Тату! Возьми мене с собою»...
Стоявший тут же на клюшках король подошёл было к девушке, с участием нагнулся к несчастной, чтобы поднять её; но она была без чувств...
Карл быстро повернулся и с каким-то странным выражением оловянных глаз погрозил кулаком на север...
А на севере всё шло своим чередом.
Царь, разославши пленных шведов по всем городам, всех участвовавших в преславной полтавской виктории русских наградил орденами, чинами, вотчинами, своими портретами, медалями и деньгами, а себе пожаловал чин генерал-лейтенанта. Затем, послав в Москву курьера с известием о победе, велел на радостях звонить и палить «гораздо», назло старым бородачам: и Москва звонила «гораздо», без устали колотила в колокола ровно семь дней, разбила, как доносил кесарь Ромодановский, триста семнадцать колоколов и опоила до смерти семьсот четырнадцать человек разного звания людей, «наипаче же из подлости и низкого рангу».
Сам же Пётр, захватив с собой Данилыча и Павлушу, поскакал в Варшаву, где заключил аллианц с Августом. Из Варшавы через Торун – в Мариенвердер, где заключил аллианц с прусским королём, и всё против Карла. Из Мариенвердера – к Риге, которую и велел Шереметеву Борьке осадить «накрепко». Бросив для начала собственноручно три бомбы в крепость, ускакал в Петербург, уж давно подмывало его туда!
В Петербурге первым долгом навестил старого рыбака Двоекурова, который уже ждал царя с подарком: с самого лета у него в Неве сидел уже на цепи невообразимой величины сиг, презент царю. У старика царь выпил ковш анисовки, и оттуда – на вновь устроенный корабль. Там ему подали привезённые курьерами из разных мест бумаги и между прочим от Палия пакет, в котором находился перевод перехваченного палиевскими казаками письма Карла; но к кому – неизвестно.
Царь прочёл это письмо вслух.
«Он-бо где я еемь, как я всеми оставлен! Где мои смелые люди? Где их ратоборственная смелость? О, Реншильд, помози, чтоб они паки доброе сердце восприяли и на за жертву за меня принесли свою прежду сего другую кровь.
О, Левенгаупт! Где ты? Где с остатком девался? Помози мне в нужде, в которой я ныне обретаюся. О, Пипер! Пиши ныне ты почасту, преж сего писывал. О, горе! Я обретаю, что ты с иными отлучился. Кого ж я при себе ныне имею? Кому я могу себя вверить? Ах, все отлучились и все погибли! Когда прямо сие размышляю и себя самого осмотряю, то я обращу, что ныне слово карл (т.е. карлик) есмь я. Хотел своими людьми орла понудить, чтоб он мне свою корону пред ноги низложил...»
При этих словах письма царь нервно тряхнул головой, так что волосы на ней задрожали...
– Ого! Я перед тобой... мою корону!.. Ист, я тебя и из Турции вышвырну, бродяга!
И царь снова начал читать:
«... корону перед ноги низложил; по ныне так я бегу, чтоб мог только уйтить, понеже собственная моя корона через сей бой подвизается...»
– Сие воистину, – вставил Меншиков.
«Но куда мне побежать? (продолжал царь). Где могу покой сыскать? Понеже я ныне далеко от земли моей обретаюсь. Только б ныне волохи могли б меня провесть, инакож я несчастливый и с моею землёю погиб. Но, орёл, объяви мне как хотеть, чтоб я поклонился, понеже ты через сей бой надо мною мастером стал. Приходи, Август, приходи паки назад в Польшу, понеже сия корона по достоинству прямая твоя. Но ты, Станислав! Я был твой приятель, пока я силу имел и тебе помочь мог; но ныне то миновалось: можешь ты только сии вести прочесть, как я ныне мастера своего в великом царе сыскал, того ради последуй моему совету, ляг пред королевскими ногами и проси, чтоб он тебе паки милостив был, а ты себе избери чернический монастырь, ибо сей бой нам есть временная адская мука. Прощаясь, я ныне принуждён чрез чужую землю иттить, ибо нового пути в свою землю искать имею. Моя болезнь ныне всему свету известна, что я ныне кричать принуждён: о горе! о горе! моя нога!»
Царь, повертев письмо в руках, бросил его в кучу с другими бумагами.
– Старика Палия сим письмом в обман ввели, – сказал он, – оно сочинено малороссийскими ласкателями, понеже малороссийские люди преострые сочинители и хорошего, и дурного, уж так у них в крови.
Скоропадский ему доносил тут же, что «вероломен и Иудин брат Ивашка Мазепа в турецкой земле аки пёс скаженный здох».
– Умер Мазепа, – сказал царь вслух.
При этих словах Ягужинский, подававший царю пакеты, так вздрогнул, что уронил пакет.
– Что, Павел? – спросил царь участливо. – Не, верно, вспомнил... Забыл, как её зовут...
– Мотря, государь, – отвечал тихо Ягужинский, бледный и не поднимая глаз.
– Да, да, Мотренушка, вспомнил! – продолжал царь. – Помни, Павел, что я у тебя в долгу...
Ягужинский молчал, только бумаги в руках его дрожали.
– Обещал тебя женить на этой отроковице, так вон она ушла в Турцию с Мазепой и Карлом... Ну, не печалься, Павлуша: на следующий год я достану себе Карла, а тебе – оную отроковицу...
Но царь и тут остался в долгу у своего Павлуши: Прутский поход 1711 года доказал, что ни Карла, ни отроковицу достать нельзя...
Скоропадский в письме своём добавлял, что его «малжонка Анастасия повергает к подножию ног его царского величества бочку варения киевского сухого цукрованого, оныя Анастасии руками властными на здравие царского пресветлаго величества свареннаго».
– У! Ловкая баба, – подумал Пётр, – она трижды умнее своего колнака-мужа... да такой там нам надобеть...
Осматривая затем корабль, царь увидел, что на мачте, словно белка, с реи на рею перескакивает какой-то молоденький, белокурый юнга, укрепляя спасти. Царя заняла эта ловкость и смелость.
– Ты кто такой? – крикнул он на мачту.
Двуногая белка в несколько мгновений соскользнула с мачты и уже стояла перед царём в струнку, смело похлопывая глазами.
– Юнга вашего царского величества! – бойко сказал мальчик, которому на вид было лет четырнадцать, а то и меньше.
Царь улыбнулся.
– А как зовут? Какова фамилия?
– Симка Крохинский, ваше царское величество! – по-прежнему бойко ответил мальчик.
– А! – царь что-то вспомнил, и глаза его блеснули. – Это ты тогда в Шлиссельбурге первый российский корабль из лаптя соорудил и онучкой оснастил?
– Я, ваше царское величество!
– Молодец, молодец! Помню... А потом?
– Потом в московском навигаторском училище учился...
– Кончил с доброю аттестациею?
– С аттестацией «оптиме», ваше царское величество!
– Зело рад... – И лицо царя действительно выражало живую радость: блестящими глазами он посмотрел на Меншикова и Ягужинского. – А! Смердий сын, землекоп, а теперь вон что! – быстро говорил царь, любуясь мальчиком и его льняными кудрями. – Теперь тебя за море, в немецкие и голландские страны вместе с боярскими детьми доучиваться пошлю... А там, что Бог устроить соизволит...
Но почему-то сейчас же вспомнился «сынок, Алёша-дурачок», а тут же и «сестрица Софьюшка, зелье московское», и «постылая царица Авдотья», и московские «бороды», разбитые триста семнадцать колоколов... А тут и «Катеринушка», давно её не видал... а может быть, и «шишечка» скоро будет...
Итак, гетмана Мазепу похоронили. Царь мечтает о будущем величии Российской державы...
Кого же ещё желательно было бы вспомнить? Палия и Мотрёньку? Да, их.
Палий сам умирал на руках своей мужественной жены, когда получил известие о смерти Мазепы.
– О, отыде дух лукавый... отыде, – бормотал умирающий. – Я найду его там и приведу на суд к престолу Божию, яко ворога и погубителя матери нашей Украины... И онаго старца словенина Крижанича Юрия обрету у Господа, за народы словенские молящася... А теперь прощай, жинко, прощай, Охриме... Я отхожу з Украины...
Он сильно в последний раз дохнул и потушил восковую свечку, теплившуюся в его холодеющих руках... Потухла и его свечка жизни.
И Мотрёнька умерла на своей милой Украйне, в Диканьке. Ей удалось поцеловать те места, где ступали когда-то старые ноги проклятого, но ей дорогого человека...
В Полтаве и до сих пор показывают могилу Мотрёньки.