355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Мордовцев » Кочубей » Текст книги (страница 51)
Кочубей
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:06

Текст книги "Кочубей"


Автор книги: Даниил Мордовцев


Соавторы: Николай Сементовский,Фаддей Булгарин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 51 (всего у книги 57 страниц)

   – Ты мне не говори этого, куме, сделай милость, ты мне не говори, – я знаю все твои думки... знаю всё... о, не на такую напали! Не через тебя ли дочка наша страдает? Не ты ли смутил её сердце? Гетман, гетман, стыдился бы ты сам, боялся бы ты Бога! Ты стоишь уже одною ногою в домовине, а другую – подпирает нечистый; ты хочешь погубить цветок, мой рожаный, – ты отец её, за твоим племянником была родная её сестра – не грех ли тебе и помышлять жениться на Мотрёньке?.. Ты думал, я не знаю, что и теперь приехал к нам просить отдать за тебя её. Господи Боже, зачем ты не принял дочки моей, когда она была дитятею; я не знала бы такого горя, какое узнала теперь!..

Любовь Фёдоровна посмотрела на икону, сложила руки на груди, опустила голову и задумалась.

Василий Леонтиевич всё сидел молча, смотрел на жену и поминутно то бледнел, то краснел.

   – Слушай, кума моя, – начал Мазепа, возвысив голос, – слушай меня! – Он взял её за руку. – Как ты себе хочешь, но мне кажется, ты не в своей памяти, ты не здорова!

Любовь Фёдоровна рванулась, вскочила с дивана, пристукнула ногою об пол и сердито закричала:

   – Кто, я, я не в памяти! Ах, ты гетман нечестивый, что ты задумал! Ты хочешь дочь нашу, свою крестницу, совратить – старый... – она не договорила: сыч!

Мазепа смеялся и, обратясь к Василию Леонтиевичу, спросил:

   – Сделай милость, скажи мне, куме, что сталось с твоею женою? Всегда была ласкова, а теперь Бог её знает, что это она говорит, что делает?..

   – Нет, гетман, нет: от меня ничто не утаится, я всё знаю, что ты делаешь в замке. Знаю все думки твои!..

   – И добре делаешь!.. Вот только какой ты ещё думки не знала, слушай, я скажу тебе.

   – Всё знаю и слушать не хочу, ты лучше не мути души моей.

   – Любовь Фёдоровна, я вижу, ты сегодня левою ногою ступила на пол, как вставала с постели, – оттого ты и на себя не походишь: я своей крестнице, а твоей дочке, ничего дурного не желаю... я хотел просить тебя, чтоб ты отпустила её со мною в Киев; скоро еду я в Польшу, говорят, шведский король идёт на нас войною.

   – По твоей же милости!..

Мазепа не нашёлся, что отвечать на эти слова. Василий Леонтиевич спрыгнул со стула и чуть не закричал: «Зачем ты проговорилась!» От внимания Мазепы не укрылись эти движения, он продолжал, заминаясь: «Слушай же... вот я хотел её взять с собою и посватать в Польше за знатного пана или даже и графа... у нас в гетманщине нет для неё достойных женихов, ты сама это знаешь... вот зачем я и приехал к тебе и чего хотел просить, а тебе недобрый нашептал на ухо чёрные думы – о, пусть Бог милует меня от такого злодеяния, какое ты взводишь на меня!..

В это время Мотрёнька стояла в другой комнате у дверей и слушала разговор матери и гетмана; сердце её уж подлинно обливалось кровию; она не могла превозмочь себя и вошла в диванную.

   – Ты зачем сюда, бесстыдница!.. Чего тебе нужно здесь: молодого жениха своего не видала? О, проклятое творение... иди отсюда, чтобы очи мои не видели тебя – ступай же отсюда, говорю тебе, ступай сию минуту!

   – Мамо, мамо, за что ты проклинаешь меня?

   – О, ты невинна – проклятая душа твоя, позор роду нашему!.. – громко закричала Любовь Фёдоровна, подбежала к Мотрёньке и хотела вытолкать её из, комнаты.

Мотрёнька пала перед нею на колени.

   – Мамо, мамо, помилуй меня – не проклинай меня! Что я сделала тебе, скажи сама, в чём я виновна... Мамо, помилуй меня!..

   – О, ты ни в чём невинна!.. Ты не хочешь быть гетманшей! Ты ничего не задумала! Нет – ты праведница!– кричала разъярённая Любовь Фёдоровна и отталкивала от себя рыдавшую дочь.

   – Пощади её, Любовь Фёдоровна, пощади, за что ты мучишь её – на твоей душе страшный грех.

   – Грех! Я её сгублю, проклятую, с этого света... я её отравлю, повешу с собакою на один сук.

   – Уйди отсюда, Мотрёнька, уйди, радость моя! – тихо сказал Василий Леонтиевич, взял дочь свою за руки, вывел её в другую комнату, притворил дверь, отёр своей рукой её слёзы и, плача сам, прижал её к сердцу и горячо поцеловал её в очи.

   – Иди, доню, в сад, да не горюй: мать пересердится, гетман поедет в Польшу – и ты будешь счастлива; ты знаешь, как я тебя люблю.

Полуживая вышла несчастная Мотрёнька в сад.

   – Вот и другой пара тебе! – сказала Любовь Фёдоровна, указывая пальцем на Василия Леонтиевича. – Я учу дочку, чтобы она доброю была..., а он гладит её по головке, – будет после этого добро!

   – Ты сегодня, в самом деле, Любонько, сердита.

   – Да молчи, говорю тебе! Ты разве не знаешь меня! О, я сейчас примусь за тебя – недолго будешь у меня… ворчать себе под нос.

Гетман взял шапку, поцеловал руку Любови Фёдоровны и сказал: «Не сердись, кумо; ты и на меня, Бог знает, что думаешь, и Василия Леонтиевича обижаешь, и дочку навек сделаешь несчастною... ей-ей, страшный грех! Знаешь, проклятие твоё страшное!.. Не допусти себя до этого; я всё перенесу от тебя, я кум твой – известно, люблю тебя и знаю, что ты-таки сердита, мы... помиримся!»

Мазепа уехал. Рассерженная Любовь Фёдоровна пошла в сад, отыскала Мотрёньку и на чём свет стоит начала её проклинать.

Недостало слёз у Мотрёньки; бледная сидела она молча, не слышала уже проклятий разъярённой матери; не понимала себя и того, что с нею делается, от сильной боли в сердце и голове. Одно только она живо чувствовала: что мать разгадала её тайный замысел; совесть нещадно представляла ей, что она – преступница без оправдания.

Василий Леонтиевич ушёл в свою писарню, затворил дверь, Любовь Фёдоровна схватила его за чуприну, добре Любовь Фёдоровна, возвратясь из сада, сильно застучала кулаками в его дверь и закричала:

   – Отопри, дьявол, отопри сию минуту!..

Василий Леонтиевич вздрогнул, притаился в углу и молчал.

   – Отопри, говорю тебе, а не то двери разобью!..

Василий Леонтиевич молчал. Любовь Фёдоровна посмотрела в замочную скважину, увидела присевшего в углу мужа и с новою силою застучала в дверь, и закричала громче прежнего.

– Аспид! В углу спрятался – не спрячешься от меня нигде, отопри... говорю тебе!!!

Нечего делать, с трепетом Василий Леонтиевич отпер дверь, Любовь Фёдоровна схватила его за чуприну, добре-таки потормошила и сказала: «Вот тебе за твою любовь ко мне... заодно с гетманом, постой ты у меня!..»

Василий Леонтиевич поцеловал руку Любови Фёдоровне и с покорностью произнёс:

   – Спасибо, Любонько, за науку, дай Бог тебе счастия и здоровья!

С этого времени жестокий характер Любови Фёдоровны превзошёл всякую меру: укротить его не было средств, да и некому было: более всего страдала от неё Мотрёнька, которая, правда, от этих потрясений действительно стала приходить в чувство: видела бездну, в которую хотела было ринуться, готова была даже раскаяться и поступать согласно с желаниями матери; но вместе с этим не могла угодить ей ничем; что ни день, то ей приходилось хуже, – и в сердце дочери, некогда так беспредельно любившей свою мать, расцвели полным цветом злоба и ненависть: несчастная дочь поклялась оставить дом отца и скрыться от матери.

Прежние мечты её снова стали возвращаться и как бы узаконились невозможностью быть ей иначе; любимой мыслию Мотрёньки было – обдумывать, как бы скорее привести в исполнение свою мечту, как бы счастливее исполнилась она; но не было возможности ускользнуть ей от взоров матери, которая, казалось, всё предугадывала и стерегла дочь как нельзя строже; и подумать нельзя было уйти к гетману – она писала к нему:

«Мой свет ясный, мой сокол милый!

Где теперь летаешь ты, голубчик милый, что делаешь теперь? Ты забыл меня, ты разлюбил меня: а я плачу, а я горюю; скажи мне, соколу ясный, скоро ли буду с тобою, скоро ли выведешь меня из проклятой тюрьмы на свет Божий? Возьми меня к себе, беспечно буду жить я в дому твоём...».

Полетело письмо чрез девушку, преданную Мотрёньке, и скоро было в руках гетмана, жившего тогда в загородном доме, в четверти мили от Батурина.

Гетман не переменился в отношении своём к Мотрёньке; препятствия лишь пуще раздражали его. Он написал к ней в ответ на её письмо:

«Моё сердце милое!

Сама знаешь, как я сердечно и безумно люблю вашу милость; ещё никого на свете не любил так; было б моё счастие и радость, пусть бы ехала да жила у меня, только ж я не знаю, какой конец с того может быть, особенно при такой злости и заедливости твоих подлых родственников. Прошу, моя любезная, не изменяйся ни в чём, как уже неоднократно слово своё и рученьку мне дала; а я взаимно пока жить буду, тебя не забуду».

Любовь Фёдоровна ездила по своим родственникам и знакомым и везде распространяла слухи, желая повредить Мазепе во мнении о нём посполитства: что-де «безбожный гетман сам приезжал к нам свататься на крестной дочери своей» – называла его всякими позорными именами. Конечно, все паны слушали с ужасом, многие верили рассказам Кочубеевой; другие, зная характер её, сомневались в слышанном; а были и такие, которые решительно утверждали, что гетман действительно приезжал свататься на Мотрёньке; но Любовь Фёдоровна отсрочила-де до того времени, пока Мазепа не будет королём, а муж её гетманом; иные прибавляли, что Любовь Фёдоровна сама давно уже старалась свести старика Мазепу с юною дочерью своей, в том предположении, чтобы после Ивана Степановича никому другому не досталась булава, а только Василию Леонтиевичу. Короче, для человеческой доброты и братолюбия необъятное тут поприще открыла сама Любовь Фёдоровна.

Через несколько дней Любовь Фёдоровна, обдумав свой довольно неприличный поступок против гетмана, поехала к нему: не с извинением, нет, это было не в её духе, но для доказательства своей любви к нему. Мазепа хорошо понимал и знал сердце Кочубеевой, и поэтому принимал её как близкую родную. В этот раз он должен был удвоить своё притворное расположение и выказывать любовь, которой и искры не было в его сердце, дабы совершенно примириться с нею и отклонить всякое подозрение, что он действительно хочет изменить Московскому царю. Но не поверила Кочубеева словам гетмана, не изменила мысли, что гетман хочет совратить её дочь, и поэтому-то не переставала мучить Мотрёньку.

Прошло более недели, Мотрёнька не получала от Ивана Степановича ни строчки, словно его не было в Батурине. Не не тревожила мысль, что гетман может её забыть, она знала, что он полюбил её с первого дня её рождения, и была твёрдо уверена, что эта любовь не мгновенный пламенный порыв юношеской страсти, но крепкая любовь отца-крёстного, и сама его любила более родного отца; в сердце её преступная страсть тщеславия подавляла собою всякие другие движения девической любви. Она легко опомнилась было от своего увлечения при первых укоризнах матери; но беспощадное преследование её заставило увлечённую девушку снова заняться старым Мазепой как единственным своим защитником; но защитником, которого она уже стала и бояться.

Со своей стороны дряхлый старик любил дочь свою сильно, безгранично, даже пламенно; но никогда не дозволял себе забыться в своём обращении с нею; он утешался своею перепискою и свиданиями с Мотрёнькою, но неизвестность развязки его политических затей заслоняла собою всё другое – и после погромки в доме Кочубеевой он даже сам не знал, чем у них кончится дело с крестною дочкою: он ужасался неудачи своих затей церковной грозы, злился на Кочубеевых и отдыхал только за будущею индульгенциею папскою. За всем этим Мазепа чрезвычайно тревожился мыслию об участи крестницы, не спал покойно, был задумчив и грустен, не зная, в каком положении находится несчастная Мотрёнька. Он собрался ехать в Киев, хотелось ему увидеть Мотрёньку, узнать, примирилась ли сколько-нибудь с нею мать. Поехать самому было неловко; легко могло случиться, что опять приехал бы в такой час, как и в прошлый раз, и Любовь Фёдоровна по-прежнему обошлась бы с ним не очень гостеприимно; рассудив хорошенько, Мазепа вынул прекрасные драгоценные серьги и написал к Мотрёньке.

«Моё серденько!

Не имею известия о положении вашей милости, перестали ли вашу милость мучить и катовать уже; теперь уезжаю на неделю в одно место, посылаю вашей милости отъездного (гостинца) через карла, которое прошу милостиво принять, а меня в неотменной любви своей сохранять».

Письмо это и серьги Мазепа передал карлику, приказав ему вручить Мотрёньке так, чтобы никто не видел; карлик хорошо исполнил послание гетмана, тайно вечером виделся с Мотрёнькою в саду, отдал ей подарок и письмо, Мотрёнька прочла письмо и сказала карлику, чтобы гетман до отъезда своего непременно бы свиделся с нею, что она сообщит ему весьма важное дело.

– Непременно скажи гетману, чтоб увиделся со мною, крепко скажи ему, наказывала я через тебя, чтобы приехал к нам, или хоть сам тайно, да где-нибудь увиделся со мною; скажи ему, что я несчастная и меня день и ночь мучат.

Карлик уехал. Мотрёнька, по обыкновению, раз десять читала и перечитывала письмо гетмана и потом в страшном волнении мыслей легла в постель, заранее восхищалась будущею встречею с гетманом. Сон бежал от неё, и только к свету, уже истомлённая, она смежила на несколько минут глаза.

Прошёл день, от гетмана – ни слуху, ни духу. Мотрёнька с утра до позднего вечера ожидает его: сидит у окна и смотрит на Батуринскую дорогу, не едет ли кто... нет, ожидания напрасны; с тоскою и чёрною скорбию поздно легла она в постель, всё ещё мечтала о предстоящей встрече, и вновь наступила ночь, месяц совершил обычный путь свой, зашёл за синие горы, зарумянился восток, засияло солнце, запели птички, зажужжали пчёлки, собирая мёд с пёстрых ароматных цветов, опять сидела Мотрёнька у окна и ожидала гостя, и по-прежнему Батуринская дорога чёрною змиею вилась по зелёному полю и вместе с ним сливалась с голубым небом – а едущих путников не было.

Рано утром на третий день, когда Мотрёнька ещё лежала в постели, лелея свою любимую мечту, пришла к ней служанка, подала записку от гетмана и сказала, что её принесла ночью Мелашка.

Мотрёнька развернула записку и прочла:

«Моё Серденько!

Тяжко болею на тое, що сам не могу с вашею милостию обширне поговорити: що за отраду вашей милости в теперешней печали учинить могу? Чего ваша милость по мне потребуешь, скажи всё этой девке в остатку, когда они, проклятые твои родные, тебя отрекаются, – иди в монастырь, а я знаю, что на той час с вашею милостию буду делать; и повторяю пишу, извести меня ваша милость».

Неприятно было Мотрёньке получить письмо и не видеть самого гетмана; поспешно отправила она Мелашку обратно, приказала ей передать гетману, что она ждёт его самого, и до тех пор, пока не увидится с ним, будет ещё сильнее болеть её сердце.

Прошло несколько дней, ответа не было, а потом она узнала, что гетман выехал из Батурина.

XX

Тихо скатилось солнце за синевшие вдали горы, и золотой запад мало-помалу потухал; на прозрачном голубом небе загорелись одна за другою ясные звёздочки, молодой месяц тонким золотым серпом обрисовался над чёрною старою кровлею дома Генерального судьи; сладостный сумрак покрывал окрестность; маленький ветерок, дышавший ароматом степных цветов, тихо перелетал с куста на куст и пробуждал дремлющие листки и ветки серебристых тополей.

Любовь Фёдоровна сидела у растворенного окна в сад, прислушивалась к какому-то странному крику – словно то был плач младенца; время от времени вздрагивала, бледнела, в испуге крестилась и творила про себя молитву.

В комнату вошёл Василий Леонтьевич.

   – Сядь и слушай, Василий.

   – А что там?

   – Слушай, говорю тебе, радуйся нашему горю!

Василий Леонтьевич повиновался жене, сел подле неё на стуле и начал вслушиваться.

   – Сыч? – спросил он, наклони голову.

   – Сыч!

   – Точно, сыч!

   – Сыч, разве не слышишь, и уже третью неделю кричит в саду перед домом; горе нам, Василий, тяжкое горе, придётся кого-нибудь схоронить!

   – Господь с тобой, Любонько: покричит да и перестанет.

   – Нет, Василий, недаром кричит: накричит он нам лихую годину; говорю тебе, кто-нибудь да ляжет в могилу; хоть бы и легло, да не доброе!..

– Слава Богу все здоровы! – сказал Василий Леонтьевич, покачав головою.

   – Все здоровы сегодня, а завтра и умереть можно – такое дело; а как знать, может, и я умру, и за тебя не поручусь, не поручусь и за Мотрёньку; да уж по мне, если бы в самом деле Бог принял душу Мотрёньки, меньше бы печали было в этом свете! Ей-же-ей, уже так далась она мне, знать, что Господь Бог один знает!

   – Любонько, что она тебе сделала?..

   – Что сделала, идёт против меня – наперекор всего; не слушает слов моих, что ж это за добрая дочка, Господь с нею!

   – Е-е-е... душко, не бойсь, не станет посереди дороги твоей, не будет гетманшею: Иван Степанович любит не как свою крестницу; ты, враг знает, что вытолковала... ей-ей, смех мне с тобою, душко моя милая, да и только. Мотрёнька – дочка, как и у всех добрых людей водятся дочки...

   – Не говори мне этого, я лучше тебя знаю, что задумала Мотрёнька... Слушай, сын всё кричит, ой, право же, целую ночь спать не буду от страха. Ты, Василий, приказал бы его согнать или просто из рушницы убить.

   – Как хочешь, так и скажу, чтобы сделали.

   – Убить, Василий, сей час пошли убить проклятого сыча!

Василий Леонтьевич пошёл отдать приказание убить сыча; а в эту же минуту в комнату, как тень бледная, вошла Мотрёнька.

   – Наплакалась уже за гетманом – о, убоище! Для горя и печали родила я тебя... знала бы, что такою будешь, маленькую бы закопала в землю!

Мотрёнька тихонько вздохнула и молча села в углу.

   – Чтобы ты мне не смела показываться, когда приедут гости! Посмотри в зеркало: ты сама на себя не похожа. Вот как проклятые мысли иссушили тебя, одурили несчастную твою голову. Гетманствовать задумала! Обожди немного, дочко, есть ещё кому прежде тебя погетманствовать... ты ещё молода, крепко молода, отец твой знатный человек, да и тот боится Бога, не сразу хватается за булаву; а ты, так куда, вот так и лезешь на шею крестному отцу: «Возьми меня за себя замуж да возьми!». Да ты бы стыдилась и думать об этом, а не только делать. Мазепа твой крестный отец, что ты задумала, глупая голова твоя! Неужели в злополучной голове твоей и столько нет ума обдумать, что он не может быть твоим мужем! Ах, головонько моя бедная, и не жалела бы я, если бы ты ещё дитя была... а то смотри на себя!

Мотрёнька молчала: она привыкла равнодушно слушать слова и нарекания матери.

   – Молчишь, проклятая душа твоя; молчи, молчи – я скоро на веки вечныя зажму рот твой!

Мотрёнька встала, подошла к матери, желая поцеловагь се руку и уйти спать; со злобою оттолкнула мать несчастную дочь, и Мотрёнька со слезами на глазах и скрытою скорбию в душе пошла в свою комнату, стала на колени перед образом и пламенно молилась. О, если б она молилась не за себя, а против себя!.. А то она молилась, чтоб Господь помог её грешным замыслам!.. Праведно слово: «Прóсите – и не приемлете: за не зле прóсите, до во сластех ваших иждивете!» Ох-ох-ох! Так-то а сплошь у нас на белом свете: молимся за своё Я, чтоб здравствовало и полнело: а того и не берём себе в толк, что Я-то наше и должно быть пропято на смерть; что в этом-то и блаженство, и назначение человека.

На другой день она подробно передала состояние своей души и обхождение с нею матери Мелашке, которая каждый день по возвращении гетмана в Батурин являлась к ней узнавать о здоровье. На третий день Мотрёнька получила от Мазепы следующее письмо:

«Моя сердечко коханая!

Сильно опечалился, услышавши, что эта палачка не перестаёт вашу милость мучить, что и вчера тебя терзала; я сам не знаю, что с этою змиею делать? Вот моя беда, что с вашею милостию свободнаго не имею часу о всём переговорить; больше от огорченья не могу писать; только, что бы ни было, я, пока жив, буду тебя сердечно любить и желать всего добра не перестану, и второй раз пишу не перестану, на зло моим и твоим врагам!»

Печаль и тоска так усилились в душе несчастной дочери Кочубея, что она готова была отчаяться на все: мысль скрыться с глаз матери была теперь любимою её мыслею; открыть это отцу и просить помощи его в горе Мотрёнька не решалась, видя, что мать помыкает также и отцом, как и ею; и поэтому все свои надежды сосредоточила она в гетмане. Злое обхождение с нею матери послужило отчасти к тому, что она перестала уже мечтать о гетманстве и желала только где-нибудь приклонить спокойно голову и не слышать ежеминутных проклятий родной матери. Уйти в монастырь, как писал Мазепа, – но в какой, ведь это также нелегко; и, подумав хорошенько, она решила ожидать встречи с гетманом.

Василий Леонтьевич был занят своим сычом; он никаким средством не мог убить его или выгнать из сада: осторожный зловестник, увидя подходящих к дереву, на котором постоянно пел свою предвозвестную печальную песнь, слетал и садился на другое дерево; а ночью, когда уже все покоились мёртвым сном, перелетал с дерева на дом, садился на трубе и продолжал кричать до утренней зари.

Любовь Фёдоровна заключила, что в образе сыча является нечистая сила – домовой, и беды не избежать, разве только выехать со всем семейством в Диканьку или Ретик или в другую деревню.

Психологи не разгадали ещё тайны «предчувствий и предзнаменований», а факт их свидетельствуется историей всех веков и народов. Не властен ли Владыка всей твари велеть одной из них напомнить о Себе другим? Когда человек не слушает внутреннего голоса: «Покайся! Смерть и суд – у двери!» – вся тварь становится проповедником и напоминает заблудшему грешнику: «Покайся! Близь есть – у двери!» – С любовию, смиренно и покорно встречают таких предвозвестников вера и самоотвержение; с трепетом, с ненавистью бежит от них суеверие своекорыстного Я: в отчаянии оно думает – истреблением провозвестника избежать неизбежности покаяния или погибели: «Убей его!.. Выедем из этого дома... уедем в Диканьку!– а между тем предзнаменование, какое бы то ни было, откуда бы оно ни было, не прейдет, потому что грешнику не миновать расчёта за свои грехи, куда бы он ни скрылся, за какую бы твердыню суеверия своего ни спрятался.

Есть и должны быть «знамения времён»: общие – для народов, частные – для каждого в его жизни; для того, чтоб мудрыя девы не засыпали, блюли свои светильники и всегда готовились на радостную встречу благотворной воли Всеправителя; а юродивыя – чтобы опомнились, покаялись и последовали бы за мудрыми в волю Божию.

Есть и суеверный приметы! Собака твоя завыла, курица петухом запела, левой ногой ступил, соль просыпалась, переносица зачесалась, зловещий зверь перебежал дорогу, ворон над головой прокаркал, тринадцатый пришёл к обеду – суеверно ли ты веришь этим предвестникам или, святою верою одушевляемый, проходишь мимо всего этого спокойно, – знай: всё то, что ты верою принимаешь за предзнаменование, не беду тебе предвещает, а спасение: только покайся, вступи в волю Божию, и с миром и любовию дай событиям идти, как им Всеправитель назначил; а не покаешься – беды не минуют грешника, для его пробуждения; но всё-таки не от воя собаки – покойник или пожар, если б и случилось, а от воли Божией: покойник и пожар может и не быть, а покаяние – всегда пригодно, а слёзы сокрушения зальют всякий греховный пожар души. Не бей же собаку за то, что выла, не гони из дому тринадцатого, который шёл к тебе совсем не для смерти чьей-либо, а бей своё зачерственне, гони своё неверие, нераскаяние, иначе ни в какой Диканьке не спрячешься or беды... Не потому, будто бы сыч накричал её, а потому, что ты – грешник нераскаянный.

Василий Леонтьевич был не рад такой мысли Любови Фёдоровны, он не мог выехать из Батурина по своей должности; а оставить его одного, без своего надзора, Любовь Фёдоровна не решалась: «Ты как маленькое дитя, на тебя мне нельзя положиться, всего наделаешь... горе мне с тобою; будем же сидеть здесь да слушать проклятого сыча!»

Василий Леонтьевич молчал и едва-едва переводил дух, когда Любовь Фёдоровна делала ему подобные замечания, относившиеся к слабому, или, лучше сказать, чрезмерно доброму сердцу. Любови Фёдоровне было досадно, что Василий Леонтьевич молчит, когда она делает ему наставления; а когда он начинает оправдываться, она же кричит: «Зачем оправдываешься!» Часто сама не знала, чего она хотела; уж такое было у неё сердце.

Серпообразный золотой месяц стал уже полным месяцем и ярко светил, плавая среди перламутровых туч, рисовавшихся на сапфирном небе.

В один вечер Любовь Фёдоровна вошла в сад и с трепетом приблизилась к той просади, на которой кричал сыч; она взяла небольшую палку и бросила в него, сыч слетел и сел у самого окна комнаты Василия Леонтьевича. Любовь Фёдоровна в испуге, словно вслед за нею стремятся тысячи смертей, побежала к дому и, вбежав на крыльцо, вздохнула и едва могла перекреститься: руки и ноги её дрожали, по всему телу выступил холодный пот. Но чего испугалась она? Своей греховности, нечистоты своей, хотя и не сознавала этого. Вошла в комнату, приказала покрепче запереть ставни и зажечь лампадку пред образами, осмотрела все углы в комнате, помолилась о спасении своего Я и в страхе легла в постель; сон не мог одолеть её – чёрные мысли, тягостные, непонятная печаль язвили её сердце.

Василий Леонтьевич сидел один-одинёхонек в своей писарне: у стены стоял длинный простой деревянный стол, окрашенный чёрною краскою, в углу над столом горела огромная лампада пред иконою Небесной Владычицы, на столе против Кочубея стоял чёрного дерева крест с резным слоновой кости распятием – дар Генеральному судье одного польского графа, который несколько лет назад сватался к Мотрёньке и получил отказ.

Перед распятием горела свеча; вдоль стен стояло до десяти стульев, чёрного цвета, деревянных, точёных, с высокими спинками, в противоположном углу – дубовый шкап, в котором за стеклянными дверцами виднелись стеклянные медведи с бочками, наполненными рябиновкою, сливянкою и вишнёвкою; большая бутыль с водкою, настоянною на стручковом перце; перечница из дерева и такая же солонка; в углу серебряные две чарки с надписью на одной: «Пийте, братцы, пока пьётся, як помрём, так всё минётся». На голубенькой тарелке лежал кусок чёрствого бублика и книша.

Василий Леонтьевич обыкновенно всех приходивших, и простых казаков, и посполитых людей, угощал наливками, и по обыкновению всегда сам пил с ними.

Небольшое окно с круглыми стёклами было растворено, золотой месяц смотрел в писарню и, казалось, наблюдал, что делается в душе Василия Леонтьевича, лучи его светлою полосою падали на стол. Свеча так нагорела, что свет месяца победил свет её. Кочубей, облокотись на правую руку, сидел в глубокой задумчивости: казалось, он прислушивался к заунывной песне сыча, который то отлетит от окна, то чрезвычайно близко сядет к нему: никогда ещё не надоедал он своим криком так сильно, как в этот вечер.

Терпение Василия Леонтьевича начало истощаться: он решил пойти узнать, спит ли жена; и если не спит, взять ружье, из окна присмотреться, где сидит докучливая птица, и убить её; но едва только Василий Леонтиевич встал со стула и сделал один шаг к дверям, как сыч слетел с дерева, сел на окно и громко закричал. Василий Леонтьевич испугался, затрепетал всем телом и остолбенел от ужаса; прокричав несколько раз, сыч слетел с окна в сад Василий Леонтиевич возвратился к своему месту, подумал: «Помолюсь и пойду спать!» – с этой мыслию стал он пред образом молиться: вдруг сыч влетел в комнату, облетел несколько раз вокруг неё, громко прокричал раза три, чуть не задел Василия Леонтьевича по голове крылом и вылетел в сад; свеча от его полёта потухла.

От страха Кочубей не кончил молитвы, выбежал из писарни, приказав встретившемуся слуге потушить лампаду и затворить окно, сам поспешно разделся, от страха закутал голову в одеяло и закрыл глаза.

В эту же ночь по берегу прозрачного Сейма, по дороге из Бахмача ехал верхом видный собою казак; ясный месяц освещал его смуглое лицо, и луч месяца ярко блестел в чёрных очах казака; тёмные большие усы придавали ему грозный вид, на плечах его была накинута серая бурка, при свете месяца казавшаяся почти чёрною. Бодрый статный конь бежал небольшой рысью, казак не понуждал его, казалось, он наслаждался прекрасным тихим вечером, любовался то золотыми волнами Сейма, купавшими месяц, то всматривался в сумрачную даль и прельщался мерцавшим в поле огоньком, разложенным пастухами; от скуки казак напевал сквозь зубы песенку, направо от него чернелся лес, а за ним начинался сад Кочубея; казак сюда ехал, покрутил усы и, подъехав к лесу, запел:


 
Ой, кто в лесе, озовися?
Да выкрешем огню, да запалим люльки,
Не журися...
 

– Не журися!.. – крикнул казак во всё горло, и голос его громко отозвался в тишине леса. Потом он вынул из кармана люльку, тютюн, кремень и кресало. Набил люльку, закурил её, и тонкой стрункой заклубился дым.

Начался сад Василия Леонтьевича, обсаженный высокими пирамидальными тополями. «Кто-то плачет в саду, не Мотрёнька ли, дочка Кочубеева? Чего добраго, не диковинка, мать такая, что и на ночь выгонит дочку... несчастное дитя!.. Что за несчастное? Дурная девочка, давно уже, если б захотела, приехала к Ивану Степановичу и спокойно себе жила бы у него, – никто б не знал, где и делась; разве у нас этого не случалось: ого-го... что и вспоминать: сказано, глупая голова! Ну, да сама на себя пусть и жалеет!.. Да что за чёрт, кричит?»

Казак начал вслушиваться: плачущий голос то умолкнет, то опять протяжно раздастся среди сада и повторится в лесу. Казак не трус, а всё-таки страшно, свистнул от страха и для храбрости – плач послышался сильнее; свистнул сильнее; свистнул другой раз, да уже слабее первою раза, трусость взяла своё. Сыч закричал громче.

«А... проклятый птах, вот кто плачет – сыч! Тьфу ты, проклятый, – казак перекрестился. – А я так уже и думал, что мавка где-нибудь на берегу потешается, да меня поджидает, чтоб залоскотать, да в воду до себя потащить... Господи, помилуй!..»

Казак опять перекрестился, сильнее прежнего поторопил коня. Подъехал к калитке сада, соскочил с лошади, привязал её к частоколу, тихо отворил калитку и вошёл в сад. Осторожно приближался он к дому, пробираясь между кустами акации и сирени, и вышел к окнам комнаты Могренькиной, легонько постучал в ставень и отошёл; на дворе, послышавши чужого, залаяли Серко и Рябко, прибежали в сад; но Дмитрий был им не чужой, он приласкал их, и собаки замахали хвостами, увиваясь подле гайдука, присевшего за тёмным кустом сирени.

Сыч утих, над рекою свистал пастушок, а далеко в сумрачном поле за рекою по временам громко кричал перепел. Золотой месяц плыл по чистому тёмному сапфиру неба, что-то белое мелькнуло у самого крыльца дома, Дмитро начал всматриваться, белый образ движется, и всё ближе и ближе к нему.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю